Семён Кирсанов

Семён Кирсанов

Вольтеровское кресло № 29 (305) от 11 октября 2014 г.

Подборка: Вот и всё, что оставил полёт

Я бел, любимая

 

Я бел,

любимая.

Я — мел,

который морем был

и рыб и птиц имел

и побелел.

Я меловой период.

В глубине

есть отпечатки раковин на мне.

Моя ладонь, и та

лишь оттиск допотопного листа.

 

А ты — начало.

Ты полёт стрекоз.

Ты всплеск летучих рыб.

Ты небо первых гроз.

Ты только что начавшаяся жизнь.

Ты радуга,

ты первая из призм.

Ты только что открытые глаза.

Ты водопад из золота волос.

Ты вылет первых ос.

А я — глубинный мел,

в моей душе

былых стрекоз, и рыб, и птиц клише.

Рукой весёлой камни разгребя,

на белом

мне —

прочти:

«Любил тебя».

 

Дождь

 

Дождь идёт, дождь идёт.

Молодую догарессу

старый дож ведёт.

Через душную Одессу,

полумёртвый порт,

молодую догарессу

старый дож ведёт...

Через дымную завесу

(где разбитый дот)

в тыл, к расстрелянному лесу,

мокрый Додж идёт,

парень держит пулемёт,

дождь идёт, дорога к лесу.

Молодую догарессу

старый дож ведёт...

Он прижал к лицу ладони,

мокрые от слёз.

Донна Лючия – в короне

солнечных волос!

По разбитым бомбой рельсам

пулковских высот

в гимнастёрке догаресса

через дождь идёт...

Боже, свадебное ложе

тот же эшафот!

Додж идет. В Палаццо Дожей

хлещет пулемёт.

Парни в вымокшей одеже

Додж ведут на дот.

В золотой собор на мессу

молодую догарессу

старый дож ведёт.

Это с ними или с нами

долгий дождь идёт

беспорядочными снами

войн и непогод...

С Моста вздохов по дороге,

оскользясь об лёд,

поседевший, одинокий,

старый дож идёт.

 

Черновик

 

Это было написано начерно,

а потом уже переиначено

(поре-и, пере-на, пере-че, пере-но...) –

перечёркнуто и, как пятно, сведено;

это было – как мучиться начато,

за мгновенье – как судорогой сведено,

а потом

переписано заново, начисто

и к чему-то неглавному сведено.

 

Это было написано начерно,

где всё больше, чем начисто, значило.

Черновик – это словно знакомство случайное,

неоткрытое слово на «нео»,

когда вдруг начинается необычайное:

нео-день, нео-жизнь, нео-мир, нео-мы,

неожиданность встречи перед дверьми

незнакомых – Джульетты с Ромео.

 

Вдруг –

кончается будничность!

Начинается будущность

новых глаз, новых губ, новых рук, новых встреч,

вдруг губам возвращается нежность и речь,

сердцу – биться способность.

как новая область

вдруг открывшейся жизни самой,

вдруг не нужно по делу, не нужно домой,

вдруг конец отмиранию и остыванию,

нужно только, любви покоряясь самой,

удивляться всеобщему существованию

и держать

и сжимать эту встречу в руках,

все дела посторонние выронив...

 

Это было написано всё на листках,

рваных, разных размеров, откуда-то вырванных.

 

Отчего же так гладко в чистовике,

так подогнано всё и подобрано,

так уложено ровно в остывшей строке,

после правки и чтенья подробного?

И когда я заканчивал буквы стирать

для полнейшего правдоподобия –

начинал, начинал, начинал он терять

всё своё, всё моё, все особое,

умирала моя черновая тетрадь,

умирала небрежная правда помарок,

мир, который был так неожидан и ярок

и который увидеть сумели бы вы,

в этом сам я повинен, в словах не пришедших,

это было как встреча

двух – мимо прошедших,

как любовь, отвернувшаяся от любви.

 

Работа в саду

 

Речь – зимостойкая семья.

Я, в сущности, мичуринец.

Над стебельками слов – моя

упорная прищуренность.

 

Другим – подарки сентября,

грибарий леса осени;

а мне – гербарий словаря,

лес говора разрозненный.

 

То стужа ветку серебрит,

то душит слякоть дряблая.

Дичок привит, и вот – гибрид!

Моягода, мояблоня!

 

Сто га словами поросло,

и после года первого –

уже несёт плодыни слов

счасливовое дерево.

 

1935

 

Девушка и манекен

 

С папироскою

            «Дюшес» –

девушка

       проносится.

Лет примерно

            двадцать шесть,

пенсне

      на переносице.

     

Не любимая

          никем

(места нет

          надежде!)

вдруг увидит –

манекен

в «Ленинградодежде».

 

Дрогнет ноготь

              (в полусне)

лайкового

         пальца.

Вот он

      девушке в пенсне

тайно

     улыбается.

 

Ногу под ногу

             поджав,

и такой

       хорошенький!

Брючки в ёлочку,

               спинжак,

галстушек

         в горошинку.

 

А каштановая

            прядь

так спадает

           на лоб,

что невинность

              потерять

за такого

         мало!

 

Вот откинет

           серый плащ

(«Выйди,

       обними меня!»).

Подплывает

          к горлу плач.

«Милый мой!

          Любименький!»

 

И её

со всей

           Москвой

затрясёт

        от судорог.

Девушка!

       Он восковой.

Уходи

     отсюдова!

 

1923-1927

 

Лесной перевертень

 

Летя, дятел,

ищи пи?щи.

Ищи, пищи?!

Веред дерев

ища, тащи

и чуть стучи

носом о сон.

Буди дуб,

ешь еще.

Не сук вкусен —

червь — в речь,

тебе — щебет.

Жук уж

не зело полезен.

Личинок кончил?

Ты — сыт?

Тепло ль петь?

Ешь еще

и дуди

о лесе весело.

Хорошо. Шорох.

Утро во рту

и клей елки

течёт.

 

Боль

 

Умоляют, просят:

          — Полно,

выпей,

     вытерпи,

          позволь,

ничего,

     не будет больно...—

Вдруг,

     как молния,—

                 боль!

Больно ей,

     и сразу мне,

больно стенам,

          лампе,

               крану.

Мир,

  окаменев,

Жалуется

       на рану.

И болят болты

          у рельс,

и у угля в топках

               резь,

и кричат колёса:

          «Больно!»

И на хлебе

     ноет соль.

Больше —

        мучается бойня,

прикусив

     у плахи боль.

Болит всё,

     болит всему,

и щипцам

     домов родильных,

болят внутренности

                  У

снарядов орудийных,

моторы у машин,

          закат

болит у неба,

          дальние

болят

    у времени века,

и звон часов —

         страдание.

И это всё —

       рука на грудь —

молит у товарищей:

— Пока не поздно,

          что-нибудь

болеутоляющее!

 

«Гастрономический» палиндром

 

Кулинар Лео ел ранний лук,

сырки и крыс.

Лакомо макал

бел-хлеб

в

уху

и ел клей.

Лукулл!

 

1920-е гг.

 

Лирика

 

Человек

            стоял и плакал,

комкая конверт.

В сто

            ступенек

                        эскалатор

вёз его наверх.

К подымавшимся

                        колоннам,

к залу,

            где светло,

люди разные

            наклонно

                        плыли

                                   из метро.

Видел я:

            земля уходит

из-под его ног.

Рядом плыл

            на белом своде

мраморный

            венок.

Он уже не в силах видеть

движущийся

            зал.

Со слезами,

            чтоб не выдать,

борются глаза.

Подойти?

            Спросить:

                        «Что с вами?»

Просто ни к чему.

Неподвижными

            словами

не помочь ему.

Может,

            именно

                        ему-то

лирика нужна.

Скорой помощью,

            в минуту,

подоспеть должна.

Пусть она

            беду чужую,

тяжесть всех забот,

муку

            самую большую

на себя возьмёт.

И поправит,

            и поставит

ногу на порог,

и подняться

            в жизнь

                        заставит

                                   лестничками

                                               строк.

 

1947

 

Над нами

 

На паре крыл

(и мне бы! и мне бы!)

корабль отплыл

в открытое небо.

 

А тень видна

на рыжей равнине,

а крик винта –

как скрип журавлиный,

 

А в небе есть

и гавань, и флаги,

и штиль, и плеск,

и архипелаги.

 

Счастливый путь,

спокойного неба!

Когда-нибудь

и мне бы, и мне бы!..

 

1934

 

Нет Золушки

 

Я дома не был год.

     Я не был там сто лет.

Когда ж меня вернул

     железный круг колёс —

записку от судьбы

     нашёл я на столе,

что Золушку мою

     убил туберкулёз.

 

Где волк? Пропал.

     Где принц? Исчез.

     Где бал? Затих.

Кто к Сказке звал врача?

     Где Андерсен и Гримм?

Как было? Кто довёл?

     Хочу спросить у них.

Боятся мне сказать.

     А всё известно им.

 

Я ж написал её.

     Свидетель есть — перо.

С ней знался до меня

     во Франции Перро!

И Золушкина жизнь,

     её «жила-была» —

теперь не жизнь, а сон,

     рассказа фабула.

 

А я ребёнком был,

     поверившим всерьёз

в раскрашенный рассказ

     для маленьких детей.

Всё выдумано мной:

     и волк, и дед-мороз...

Но туфелька-то вот

     и по размеру ей!

 

Я тоже в сказке жил.

     И мне встречался маг.

Я любоваться мог

     хрустальною горой.

И Золушку нашёл...

     Ищу среди бумаг,

ищу, не разыщу,

     не напишу второй.

 

В путь

 

Семафор

   перстом указательным

показал

на вокзал

     у Казатина.

 

И по шпалам пошла,

и по шпалам пошла

в путь — до Чопа,

           до Чопа —

                  до Чопа

вся команда колёс

без конца и числа,

невпопад и не в ногу затопав...

 

И покрылось опять

              небо пятнами

перед далями

           необъятными.

И раскрыто сердце

           заранее —

удивлению,

         узнаванию.

 

<1956-1957>

 

Сентябрьское

 

Моросит на Маросейке,

     на Никольской колется...

Осень, осень-хмаросейка,

     дождь ползет околицей.

 

Ходят конки до Таганки

     то смычком, то скрипкою...

У Горшанова цыганки

     в бубны бьют и вскрикивают!..

 

Вот и вечер. Сколько слякоти

     ваши туфли отпили!

Заболейте, милый, слягте –

     до ближайшей оттепели!

 

* * *

 

Эти летние дожди,

эти радуги и тучи –

мне от них как будто лучше,

будто что-то впереди.

 

Будто будут острова,

необычные поездки,

на цветах – росы подвески,

вечно свежая трава.

 

Будто будет жизнь, как та,

где давно уже я не был,

на душе, как в синем небе

после ливня – чистота...

 

Но опомнись – рассуди,

как непрочны, как летучи

эти радуги и тучи,

эти летние дожди.

 

Мери-наездница

 

Мери-красавица 

                      у крыльца

С лошадью справится – 

                      ца-ца!

 

Мери-наездница 

                      до конца

С лошади треснется – 

                      ца-ца!

 

Водит конторщица 

                      в цирк отца.

Лошади морщатся – 

                      фырк, ца-ца!

 

Ваньки да Петьки в галёрки прут,

Титам Иванычам ложу подавай!

Только устроились – начало тут как тут:

– Первый выход – Рыжий! Помогай!

 

Мери на бок навязывала бант,

подводила чёрным глаз,

а на арене – уже – джаз-банд

Рыжий заводит – раззз:

 

         Зумбай, квиль-миль

         Толь-миль-надзе…

         Зумбай-кви!..

         Зумбай-ква!..

 

Вычищен в лоск, 

                      становится конь.

Мери хлыст 

                      зажимает в ладонь. 

                      – Боб, винца!

 

Белой перчаткой 

                      откинут лоб. 

Мери вска-

                      кивает в седло: 

                      – Гоп, ца-ца!

 

         Цца!

По полю круглому. Гоп!

Конь под подпругами. Гоп!

Плашмя навытяжку. Гоп!

Стойка навыдержку. Гоп!

Публика в хлопанье. Гоп!

Гонит галопом. Гоп!

Мери под крупом. Гоп!

Мери на крупе. Гоп!

         Сальто с седла,

Раз – ап, два – гоп!

         Мери в галоп.

 

Публика вертится.

         Гоп…

         Гоп…

         Гоп…

 

Ёкнуло сердце.

         Кровь…

         Стоп!..

         Крик – 

от галёрки до плюшевых дамб,

публика двинулась к выходам.

 

Все по местам! Уселись опять.

Вышел хозяин. Сказал: «Убрать!»

 

         Зумбай квиль-миль

         Толь-миль-надзе…

         Зумбай-кви!..

         Зумбай-ква!..

 

1925

 

Бой быков

 

В. В. Маяковскому

 

Бой быков!

Бой быков!

   Бой!

      Бой!

 

Прошибайте

   проходы

      головой!

 

Сквозь плакаты,

   билеты

      номера –

 

веера,

   эполеты,

   веера!..

 

Бой быков!

Бой быков!

   Бой!

      Бой!

 

А в соведстве

с оркестровой трубой,

поворачивая

   чёрный

      бок,

поворачивался

   чёрный

      бык.

 

Он томился, стеная:

   – Мм-му!..

Я бы шею отдал

   ярму,

у меня перетяжки

   мышц,

что твои рычаги,

   тверды,–

я хочу для твоих

   домищ

рыть поля и таскать

   пуды-ы...

 

Но в оркестре гудит

   труба,

и заводит печаль

   скрипач,

и не слышит уже

   толпа

придушенный бычачий

   плач.

 

И толпе нипочём!

   Голубым плащом

сам торреро укрыл плечо.

   Надо брови ему

подчеркнуть ещё

   и взмахнуть

голубым плащом.

 

Ведь недаром улыбка

   на губах той,

и награда ему

   за то,

чтобы, ярче розы

   перевитой,

разгорался

   его задор:

– Тор

   реа

      дор,

         веди

            смелее

               в бой!

 

Торреадор!

Торреадор!

 

Пускай грохочет в груди задор,

песок и кровь – твоя дорога,

взмахни плащом, торреадор,

плащом, распахнутым широко!..

 

Рокот кастаньетный – цок-там и так-там,

донны в ладоши подхлопывают тактам.

Встал торреадор, поклонился с тактом,-

   бык!

      бык!!

         бык!!!

 

Свинцовая муть повеяла.

   – Пунцовое!

      – Ммм-у!

         – Охейло!

 

А ну-ка ему, скорей – раз!

Бык бросился.

   – Ммм-у!

      – Торрейрос.

 

Арена в дыму. Парад – ах!

Бросается!

   – Ммм-у...

   – Торрада!

 

Беснуется галерея,

   Тореро на...

      – Ммм-у!..

         – Оррейя!

 

Развеялась, растаяла

галерея и вся Севилья,

и в самое бычье хайло

впивается бандерилья.

 

И – раз,

   и шпагой

      в затылок

         влез.

 

И красного чёрный ток,-

и птичьей стаей

   с окружных мест

за белым платком

   полетел платок.

 

Это:

   – Ура!

      – Браво!!

         – Герой!!!

            – Слава ему!

               – Роза ему!

 

А бык

даже крикнуть не может:

   ой!

Он

   давится хриплым:

   – Ммм-уу...

Я шею

   хотел отдать

      ярму,

ворочать

   мышц

      шатуны,

чтоб жить

   на прелом

      его корму...

Мммм...

   нет

      у меня

         во рту

            слюны,

чтоб

   плюнуть

      в глаза

         ему!..

 

Сон во сне

   

1

 

Кричал я всю ночь.

Никто не услышал,

никто не пришёл.

И я умер.

 

2

 

Я умер.

Никто не услышал,

никто не пришёл.

И кричал я всю ночь.

 

3

 

– Я умер!-

кричал я всю ночь.

Никто не услышал,

никто не пришёл...

 

Ветер

 

Скорый поезд, скорый поезд, скорый поезд!

Тамбур в тамбур, буфер в буфер, дым об дым!

В тихий шелест, в южный город, в тёплый пояс,

к пассажирским, грузовым и наливным!

 

Мчится поезд в серонебую просторность.

Всё как надо, и колёса на мази!

И сегодня никакой на свете тормоз

не сумеет мою жизнь затормозить.

 

Вот и ветер! Дуй сильнее! Дуй оттуда,

с волнореза, мимо тёплой воркотни!

Слишком долго я терпел и горло кутал

в слишком тёплый, в слишком добрый воротник.

 

Мы недаром то на льдине, то к Эльбрусу,

то к высотам стратосферы, то в метро!

Чтобы мысли, чтобы щёки не обрюзгли

за окошком, защищённым от ветров!

 

Мне кричат: – Поосторожней! Захолонешь!

Застегнись! Не простудись! Свежо к утру!-

Но не зябкий инкубаторный холёныш

я, живущий у эпохи на ветру.

 

Мои руки, в холодах не костенейте!

Так и надо – на окраине страны,

на оконченном у моря континенте,

жить с подветренной, открытой стороны.

 

Так и надо – то полётами, то песней,

то врезая в бурноводье ледокол,-

чтобы ветер наш, не тёплый и не пресный,

всех тревожил, долетая далеко.

 

1933

 

Ушедшее

 

Вот Новодевичье кладбище,

прохлада сырой травы.

Не видно ни девочки плачущей,

ни траурной вдовы.

 

Опавшее золото луковиц,

венчающих мир мирской.

Твоей поэмы

        рукопись —

за мраморной доской.

 

Урны кое-как слеплены,

и много цветов сухих.

Тут прошлое наше пепельное,

ушедшее в стихи.

 

Ушедшее,

       чтоб нигде уже

не стать никогда, никак

смеющейся жизнью девушки

с охапкой цветов в руках.

 

<1945-1956>

 

ТБЦ

 

Роза, сиделка и россыпь румянца.

Тихой гвоздики в стакане цвет.

Дальний полёт фортепьянных романсов.

Туберкулёзный рассвет.

 

Россыпь румянца, сиделка, роза,

крашенной в осень палаты куб.

Белые бабочки туберкулёза

с вялых тычинок-губ.

 

Роза, сиделка, румянец... Втайне:

«Вот приподняться б и «Чайку» спеть!..»

Вспышки, мигания, затуханья

жизни, которой смерть.

 

Россыпь румянца, роза, сиделка,

в списках больничных которой нет!

(Тот посетитель, взглянув, поседел, как

зимний седой рассвет!)

 

Роза. Румянец. Сиделка. Ох, как

в затхлых лёгких твоих легко

бронхам, чахотке, палочкам Коха.

Док-тора. Кох-ха. Коха. Кохх...

 

* * *

 

Я пил парное далеко

тумана с белым небом,

как пьют парное молоко

в стакане с белым хлебом.

 

И я опять себе простил

желание простора,

как многим людям непростым

желание простого.

 

Так пусть святая простота

вас радует при встрече,

как сказанное просто так

простое: «Добрый вечер».

 

<1945 –1956>

 

* * *

Жизнь моя,

        ты прошла, ты прошла,

ты была не пуста, не пошла.

 

И сейчас ещё ты,

            точно след,

след ракетно светящихся лет.

Но сейчас ты не путь,

                 а пунктир

по дуге скоростного пути.

 

Самолёт улетел,

                но светла

в синеве меловая петля.

Но она расплылась и плывёт...

Вот и всё,

        что оставил полёт.

 

1964