Руслан Рафиков

Руслан Рафиков

Все стихи Руслана Рафикова

Большие и малые

 

Где пирс уходит лезвием в волну,
где ластик тени стёр лица набросок,
стальные ветры воют на луну,
совсем по-волчьи выкликая осень.

В рыбацкой лодке крыльями плащи.
Ла-Манш, подняв любимую игрушку,
качает, и, сбивая с ног мужчин,
устройство их высматривает в душах.

На силуэт прохожего вдали
нацелена уже стрела бульвара.
Пред голиафом ночи он – давид,
грозящий мраку угольком сигары.

Сырые плиты не хранят шагов
дня, что уходит прочь за поворотом,
и, поправляя звёздное жабо,
на Гавре останавливает Бог
свой взгляд. В безветрии коротком
подтягиваю свитер к подбородку.

 

Гиперанимация

 

Реанимация включает анимацию,
мастера подкручивают колёсики.
Гроздья душистые белой акации
не подчиняются осени.
Отцвели уж давно не считается
достойным обсуждения вопросом.
Два миллиарда китайцев
прыгают, и золушкино просо
отделяется от риса
в полумиллиарде харчевен.
Каждому peace'у хватает короткого peace'а,
только размер войны имеет значение.

Секунда клонируется
шестьдесят раз в минуту,
медленнее чем планируется
размножать перечницу Бенвенуто
Челлини на открытках.
Не говоря о размножении нутрий,
утюгов, корыт,
изделий кожевенной
промышленности, томиков Донцовой,
абонементов для похода в бассейн.
Цельсий не выдерживал свои под сорок,
Пушкин не выдерживал тридцать семь.
Заблудившийся солнечный атом
дыбит электронную шерсть –

планета выдерживает шесть миллиардов
помноженных на тридцать шесть и шесть.

 

 

Девочка лет семи

 

Кто спелый, тот смел.
Кто несмел, тот незрелый,
тому ещё набираться сил,
пить древесный сок,
чтобы в день своей собственной хиросимы
упасть. На твердую землю с небесных высот
упасть. На ладони мира – плодом отважным,
выкатиться на траву у чьих-то ног.
Солнечный плуг режет небесную пашню,
стягиваются тучи в тугой венок.
Там, высоко, наливаются жизненным ядом
братья – им надо куда-то поспеть.
Девочке лет семи хочется яблок –
обтирает одно в ладошках и

дарует смерть.

 

Митридат

 

Митридат распаковывает пулемёт,
идёт из комнаты в комнату,
вглядываясь – не здесь ли Искариот,
на булавку страха наколотый.
Лица напряжённо-добры,
в меру витальны,
перисты.
В чьих глазах он увидит обрыв
цепи питания
верности?
Тридцать визгливых сестёр в рожке
споют о ком-то.
От липкого страха уже ташкент
в комнатах.
Тычет каждому ствол в живот,
смотрит с прищуром:
– Как фамилия? Искариот?

– Аванесов.
– Мищенко.
– Хабибуллин.
– Мак-Мерфи.
– Луй.
– А ты? Ты? А ты, лох?
Во время оное поцелуй
настигает затылок.
Не чувствуя особого вреда,
но озабоченный,
поворачивается Митридат,
чтобы дать очередь.
Перед ним лишь луга, цветы
(не так уж плохо).
И не выпустила кресты
ни одна голгофа.
Видит какого-то старика.
– Эгей, папаша!
А что, у вас смерти река
уже не пашет?
Как только предали – сразу в рай,
я верно понял?
И на крестах-то не умирают,
под плеть не гонят...
Старик вздыхает.
– Сам ты Эгей.
Такие льготы
не предусмотрены для людей
при пулемётах.
Ты возвращайся, себя предай
тебя предавшим.
И без особенного вреда
не суйся даже
в наш луговой и цветистый уют.
Тебе не светит.
А на крестах и не умирают,
с ними живут.
До смерти.

Митридат выходит из забытья,
подзывает рядового Ольсена
из обеспечения.
У того под мышкой Книга Бытия,
не использованная/использованная
по назначению.
Ольсен подходит, чеканя шаг,
смотрит пристально, твёрдо.
На дне его серых глаз лежат
кузницы, пристани, фьорды.
Стальные валы морей
и жизни река на ладони.
Прикусывая свой хорей,
Митридат спрашивает о доме.
Спрашивает о жизни с древних времён,
спрашивает о смерти.
И когда красноречия мёд
смывает косметику
с древних висов, и Андхримнир
выносит горячее сало...
Мищенко спрашивает:
– А гарнир?
Хабибуллин сплёвывает:
– Вальгалла.
Аванесов, Мак-Мерфи, Луй,
слушая о свободе,
сидят за столом.

Идёт к столу,
по всей видимости, Один.
– Таких, – косит одинокий глаз
на притихшего Луя, –
таких, как этот ваш гондурас,
и в дворники не беру я.
Ольсен, после смерти зайдёшь.
Расслабились, гниды.
Учишь тут всяких прыгать на нож,
портишь книги.

Тишина обрушивает свой пресс
на братию.
Мак-Мерфи гладит золотой крест,
Аванесов – платиновый,
Хабибуллин прищуривается Луём,
смотрит на старшего.
Загораживая дверной проём,
Митридат спрашивает:
– Каких богов
почитаешь, малый?
Глаза Луя содержат любовь,
а может, сверкание снятых оков.
Короче, из кармана контрафактных штанин,
он достаёт цитатник Мао.
Тут звуки соседского пианино
и голодное «мяу»
моего кота
пробуждают меня от кошмара.
Детские пальцы
отбивают «Собачий вальс».
Кра-со-та.

 


Поэтическая викторина

Над Янцзы

 

Туман над Янцзы,
под колокольный «дзынь»
выводят овце-
быков на прогулку.
Горбится месяц, печалится об отце,
вглядываясь в солнечную фигурку.
Стройный тростник протыкает губу реке.
Та улыбается рыбьими головами.
Чу! – пролетает звёздочка-сюрикен,
и, папиросой пыхтя, над холмом дневалит.
Конфуцианец плеснёт плавником в воде,
и – ничего, только стрекозьим хором
вдруг разломает ночной тишины багет
далёкий
неспящий
город.

Маленький Будда идёт из села в село,
в пухлой ладони крепко зажав авоську,
перемножая видимый мир на зеро
царственной пустоты озорного мозга.
Реку прижав к груди, проплывает ночь,
сохнет на берегу молоко тумана.
Это – почти эротическое – кино
смотрит мальчик с пристани деревянной.

 

Петроград 1918

 

Надсадный стук молотка
по морозному железу.
Бесполезно.
Лошадь вздымает бока,
исходящие паром,
застужено дышит.
Пропитаны крыши
угаром,
оцинкованы.
Немытые окна заклеены
наспех, временно.
Сапогом подкованным
стучат в полуподвальное окно,
методично, несильно.
Стоят в очереди за керосином.
Давно.
Булыжники холоднее льда,
платок белее снега.
Кто-то сказал: «Онегин».
Неуместно? Да.
Под ногами бездомная зверюга
воет на город.
Поветрие поднимать ворот –
вьюга.

Каждую ночь, много лет,
чай в облупленной кружке,
под подушкой
лежит пистолет,
черный на белой постели.
Далекий выстрел.
Пенятся мысли:
«кто с кем? а я с теми?»
Игла сквозняка,
шаги на скрипучих ступенях,
какое-то пение,
сжатая зябко рука
отстукивает костяшками такт,
взгляд отсутствующе далёк,
не раздеваясь прилёг –
пустяк.
Труба воет голодной зверюгой,
тоскует о ком-то.
Город – выстуженная комната.
Вьюга.

Штыки звенят на морозе,
толпятся кругами.
Ногами
вперёд кого-то выносят.
Задувает костры в переулках
и песню
«взвейся, взвейся»
то звонко, то гулко,
по наледи улиц,
по старым бульварам,
где шпарящим варом
ополоснулись.
Газеты – разорванной пачкой
идут по рукам – постранично,
и сложены безразлично
распухшими пальцами прачки.
Какие новости с юга?
Город воет на небо,
навытяжку перед снегом –
вьюга.

В колодцы дворов,
в сырые коморки,
как восставшие в морге,
входят без слов,
страшнее всех выходцев – сумерки
чернильно-немые,
ползут к берегам Невы
в беззвучной судороге,
тянут в ночную утробу,
где пустошь беззвездного ада.
Не бояться заката?
Попробуй.
Город послушно уходит,
снежная тьма,
там где дома,
беснуется в поисках плоти.
Замерз пьяный юнга,
мать воет над телом
с лицом снежно-белым.  
Вьюга.

 

Последние мысли клерка

 

Собаки нас предадут,
Съедят нас волки.
Иду я на свой редут,
Поджав иголки.

Автоподобен я,
Размножен днями.
Маленький бог-маньяк
Завис над нами.

Бумаги, тонны бумаг,
Их сжечь бы впору.
Мой добровольный гулаг
Весь этот город.

Хоть стол у окна стоит,
Светло и птицы,
И босс мой уже старик –
Не засидится...

Ах, как же она мила!
Но слишком yonger...
Сегодня ещё дела,
А после – пьянка.

Уволюсь, возьму семью,
Махнём в Европу...
Опять этот кофе пью,
Тропинка к гробу...

Стекло прожигает длань
До самой кости.
И в окна влетает лайнер,
Забрав все «после».

 

Постмодернизм

 

Руки берут рубероид,
и заставляют ноги нести его на крышу,
там кто-то окажется третьим лишним,
и не факт, что это рубероид.
Может, наличие ног,
цепляющих нелепыми штанинами
всё, что торчит мимо,
и в отсутствие дорог,
по которым без них ни шагу,
раздражает рубероид и руки.
Голова транслирует ругань,
и роняет шапку,
обзывая руки кривыми.
Эта прямая ложь вызывает бунт,
ноги выскальзывают из унт,
солидарные с кем-то впервые.
Рубероид бьёт по голове.
Это жестоко и очень больно.
Голова видит опрокинутое поле,
оно остается таким навек.
Руки могут спокойно заняться делом,
ноги весело дышат, раздвинув пальцы,
голова беспечно скалится –
она своё отболела.
И только рубероид, отдавливающий пальцы рук,
и пальцы ног, и убийца голов,
как самая пятая из колонн,
делает своё «вдруг»,
и падает на землю рядом с шапкой.
Человек сидит в бессмысленной вышине,
но его некому пожалеть,
поэтому никому не жалко.

 

Священная корова

 

В Питере встречал Священную корову,
недавно увидел её снова.
Точнее – один из её ломтей
на мясном базаре в Караганде.
Вкусившие её становятся свежей:
в плечах – шире, в бёдрах – ужей.
Это мужчины. Женщины – наоборот.
Начинают готовить борщи и брать в рот.
Продавший корову – давно миллионщик.
У него из ушей льётся борщ и
всенародное почтение.
Особенно выражаемое теми,
кто не пробовал и кусочка.
О говядине сочной,
восстанавливающей гендерное
равновесие,
ходят городские легенды
и слагаются песни.
Жаль, её на всех не хватило.
Хорошо кушали Володя и Дима,
Миша, Катя, другие дети...

Мария выросла, и три медведя –
уже не вариант, выбрала одного –

д  в  у  г  л  а  в  о  г  о.