* * *
Не найти ни конца, ни начала,
ни воды не найти, ни огня.
Ты мне встречи опять назначала
на углу безымянного дня –
ровно в час, под седьмыми часами,
где блуждает растерянный взгляд,
где цыганка со смоль-волосами
нагадает дорогу назад.
Дамой пик из колоды азарта
наугад ты не выпадешь мне,
лишь дороги краплёная карта
белой тенью висит на стене.
И поёт патефон голосами,
позабытые тайны храня:
«Ровно в час, под седьмыми часами –
на углу безымянного дня…»
* * *
Он говорил: «Поехали в Мадрид!
Там хорошо, знакомый говорит.
Увидим «Гернику», «Менины», «Маху». Либо
в Брюссель поедем, как тебе Магритт?»,
а ночью нас убил метеорит –
огромная космическая глыба.
Бессмертья нет. Искусства тоже нет.
Есть тайное движение планет,
есть память, запечатанная в пластик.
В ней тишина и звёзды над рекой.
И есть покой, как выразился классик.
Холодный, оглушающий покой.
* * *
Последствием трагических аварий
к Семёнову являлась как к себе
одна из этих вымышленных тварей
с крючком стальным в разорванной губе.
Семёнов пил, Семёнов спал тревожно,
во сне своём невнятное крича,
а тварь садилась рядом осторожно
с набором средств дежурного врача.
В пустой стакан накапывала капель,
поджав кровоточащую губу,
и щупальце, холодное как скальпель,
скользило по семёновскому лбу.
И лунный свет сползал на одеяло,
оконный переполнивши проём,
но ночь уже давно не оделяла
Семёнова счастливым забытьём.
Он открывал глаза и видел снова
сквозь медленно сгущавшуюся тьму,
как эта тварь из мира внеземного
плыла по тёмной комнате к нему.
И глаз её блестящая монета,
и головы светящийся овал...
Семёнов помнил, где его планета,
Семёнов план побега рисовал.
И на часы взглянувши как на компас,
в котором стрелки бились, но не шли,
открыл окно и вышел в чёрный космос
на поиски затерянной Земли.
* * *
Этой ночью, пожалуй, смиряешься с мыслью о том,
что господь – это снег – бесконечное ровное поле.
И молчит человек, и сказать ему нечего, что ли,
онемевшим, зашитым суровыми нитками ртом.
А вокруг – красота, в чёрном воздухе белые реки,
вязнет клён по больное колено в пушистом снегу.
Что, как автору, мне о молчащем сказать человеке,
если имя ему я никак подобрать не могу...
Был бы повод иной, так придумал бы сказку иную,
где с надеждой глядит человек в белоснежную тьму.
И Господь наклоняется сам к человеку вплотную.
И не видит его. И не любит его потому.
Кристалл
А.А. Пурину
Мы век прожили в обществе отсталом:
слова – пусты, желания – просты,
но человек с магическим кристаллом
увёл нас из кромешной темноты.
Шёл человек, и неземная сила
вела за ним великие стада.
О, как она играла и светила –
ручная путеводная звезда!
Мы шли на свет, и сила наша крепла,
мы верили кристаллу и речам,
но часть из нас впоследствии ослепла,
часть мучили кошмары по ночам.
Нам ни к чему божественные знаки,
никто из нас к прозренью не готов,
ведь мы кроты – мы жители изнанки
земли людей, деревьев и цветов.
Да, мы вернулись, сыты небесами.
Но до сих пор – откуда, невдомёк –
мерцает под закрытыми глазами
зеленоватый странный огонёк.
* * *
А я и так всегда один –
и ладно, и мерси.
Бери машину, господин,
и в небо уноси.
Вокруг такие холода,
что леденят до жил.
Ещё и ты хрусталик льда
мне в сердце положил.
И вот теперь кривишь свой рот
в улыбку палача,
в лицо просящим у ворот
надменно хохоча.
Судьба моя... Хоть пой, хоть плачь –
а всё выходит пшик.
Так смейся, кровосос, палач,
эвакуаторщик...
* * *
Таракана, ползшего по брюху,
взял и... не прихлопнул сгоряча,
из ладони комнатную муху
выпустил, проклятий не ворча,
нищему в протянутую кружку
опустил тяжёлый кошелёк,
тихую печальную старушку
речью элегантною развлёк,
смастерил качели для детишек,
покормил воробушка с руки,
алкогольный выплеснул излишек
жгучему желанью вопреки,
никаких разборок и дебошей,
никаких скандалов не чиня.
Господи, какой же я хороший!
Жаль, что ты не смотришь на меня...
Трамвай № 25
А мог прожить бы по-иному,
иное выбрать ремесло.
Бежит трамвайчик по Свечному,
звенит беспечно и светло.
В трамвае женщина печально
глядит в трамвайное окно.
Ты мог бы сесть в него случайно,
когда бы было суждено.
Ты мог сидеть бы, провожая
себя же взглядом до угла,
и эта женщина чужая
тебе чужой бы не была –
взаимной связанные тайной,
единой осью чертежа,
сошли бы где-то на Расстанной,
друг друга за руку держа.
Но со звонком, подобным грому,
с прощальной песней мимо нот
плывёт трамвайчик по Свечному,
вот-вот на Лиговский свернёт.
Трамвай № 40
Кто-то чилится в Дубае,
кто попроще – в Монрепо,
мы же паримся в трамвае
на Котовского, в депо.
Сбился смех, иссякли шутки,
в сумке кончилась еда,
а трамвай вторые сутки
всё не едет никуда.
Света нет, исчез возница,
слившись с тёмным веществом.
Надо ж было умудриться
и застрять в сороковом...
Вот сидим, гадаем тщетно:
съест нас тьма или не съест?
Кто же знал, что всё вот это
будет платой за проезд.
Нам привстать бы, оживая,
выбрать новые пути,
но зачем сходить с трамвая,
если некуда идти?
Жизнь бесцельна и напрасна,
но, как грош для бедняка,
даль по-прежнему прекрасна
и заманчиво близка.
Нам бы в плач и всё такое,
но усилено в разы
состояние покоя
и предчувствие грозы.
Аполлинария
Грезился сад, а в саду – быльё,
в белом – любовь моя.
Только вот странно зовут её:
Аполлинария.
Впрочем, не нам выбирать пути,
поданные как знак.
Это с работы легко уйти,
а от судьбы – никак.
Поздно, трубач протрубил отбой,
вижу её во сне:
бродит с прикушенною губой
по ледяной стране,
где ничего-то живого нет,
где целый век пурга.
Больше там нет никаких примет,
только снега, снега.
И проступают сквозь снег вокруг
огненные слова:
«Аполлинария, милый друг,
век уже как мертва».
Буквы горят в ледяном огне,
гаснут и, как в бреду,
пляшут. И вот уже снится мне,
как я за ней иду.
Робко за мной облака плывут
в страшные те края.
Всё-таки странно тебя зовут,
Аполлинария…
Кухавуори
Ещё была гора и панорама дали –
развёрнутый пейзаж, художественный зной.
Мы наблюдали ос, а осы наблюдали
песчинки, стебельки и прочий прах земной.
Был раскалённый диск практически в зените
и насекомых звон вне всякой череды,
как будто кто-то им скомандовал: «Звените!»,
и вот они звенят на разные лады.
И в этой суете, круговороте этом,
что двигался, бурлил, шурша и стрекоча,
мы постигали жизнь с её прозрачным светом,
причудами теней и тайной без ключа.
С избытком всех и вся хватало на картине.
И тут же, как пример отсутствия тепла,
дрожали мотыльки в белёсой паутине,
и ветер колыхал их полые тела.
И в этой пустоте и области бесплодной,
откуда ни один не выбрался пока,
мы узнавали смерть, она была холодной,
безжалостной игрой и тайной без замка.
И на немой вопрос, а что она такое –
вот эта пустота и жизнь наоборот,
мне слышался ответ: «Оставь меня в покое.
Всему придёт свой срок, наступит свой черёд».
И близился закат, и таяли вопросы,
и унимался звон и дребезг мошкары.
Полуденный пейзаж бледнел. И только осы
ещё шумели нам, спускавшимся с горы.
© Роман Ненашев, 1996–2025.
© 45-я параллель, 2025.