Невесомость
Доброе утро, спал бы, и ты спала бы, но увы, эта явь нас надолго не отпускает. Громкий жёлтый айфон где-то там на краю стола был, и твой сахар хотел быть песком, а лежит кусками. Мои рыбки хотели быть золотом в море синем, заплывать в твой невод – а я их ловлю руками, но не чтобы служили, а свежей налить воды им, в их смешную бездну со стеклянными берегами. Мы ушли в невесомость, мы длим свой полёт лишь ею, наши будни похожи на праздники без причины: всё так нежно, и дальше всё будет ещё нежнее, и слова не нужны, когда об одном молчим мы. На короткую жизнь выдают половину счастья, а вторую – ступай и ищи по чужим потёмкам. Заберёшь мою часть и своей поделишься частью, а зачем это всё – о том расскажут потом нам. «Утро вечера му» – эта ложь нам давно знакома. Громкий жёлтый айфон уже режет утро звонками. Невесомость исчезнет, едва мы выйдем из дома в тёмный город, как в море с гранитными берегами.
Ливень
Июльский гром предвосхищает ливень – пророчество о небе и воде. Но в пятницу не помнишь о среде, и где твой путь, и провожатый где, и отчего твой выбор так наивен. Подробный счёт изменам и ошибкам на небесах с усердием ведут: дождь размывает брошенный редут, и призраки под вспышками бредут, и молний блеск им нов и неожидан. Но в сердце больше нет привычной боли – ты сам себе судья, палач и ствол. Ты – запертое в мире существо из чёрно-белых клеток сто на сто, не знающее, кто его неволит.
Мимими
Она сказала мне: пойдём. Она сказала: мне не жалко. Теперь ни холодно ни жарко: опять взлетим и упадём, опять себя на вечный ноль без сожаления умножим. И всех, кто нам злословил, тоже теперь разжалуй и уволь. Не надо всё, как у людей – я не хочу быть с ними вместе. Жених блюёт в букет невесте, прокатный фрак, как гроб, надев. А гости: горько! Раз, два, три, четыре, девять, двадцать восемь... Давай всё бросим. Вот и осень, и листья падают – смотри. Жесток и нежен с нами мир, и мы в нём малые частицы. Нам всё к лицу, нам всё простится. Ведь я такая мимими.
Соль
Когда на берег выйдешь сам, и следом – нежная лиса, вы с ней вдвоём морскую соль вдохнёте, близкие не столь, как в заколдованном лесу. И чайки ветер вам несут, и ветер не жалеет щёк, но пусть обветренней ещё румянец странствий на лице – уже оправдывает цель и вас, и всех, кто не дошёл. Как здесь свежо и хорошо – простор взамен угрюмых чащ, и ветер треплет старый плащ, и соль смывает тлен болот, а солнце ласково, и вот – ты гладишь нежную лису: – без хлеба соль, не обессудь.
Человек человеку
Наше будущее бесплотно, наше прошлое пьёт из нас не до дна, но уже почти. И мы строим не мост, не плот, но стену грёз на последний час. Кто считал овец, тот сочти и волков жестокости нашей, и стрекоз мечтаний пустых, и стихов напрасных страницы. В пустоту кулаками машем, но безлюдны наши посты, и размыты наши границы. Повторяем хором и ором: человек человеку брат, волк, сестра, президент, сиделка, кислород с азотом и хлором, подвиг, мера, конвой, откат, и без общей выгоды сделка.
Еретик
Еретика колпак надень и, осуждений не приемля, смотри в последний этот день на обезвоженную землю, на католический собор, на обывателей угрюмых. Их нравы не возьмёшь с собой в небытия пустые трюмы. Теперь всё просто, и уже не нужно слов и оправданий – ростком колючим на меже твоя борьба их ниву ранит. Но кто объявлен сорняком, и осуждён к прополке божьей, тот много лет спустя, потом, в потомках дать побеги сможет. И что теперь тебе костёр – огнём не выжечь новой веры. Не ангел крылья распростёр, но тучи, чьи подбрюшья серы. Неужто дождь в такую сушь тебя в бессмертие проводит? Тела всегда тесны для душ, но покидать их при народе – как обнажаться при гостях – и неуместно, и постыдно. Но и в обугленных костях следов раскаянья не видно. И эта милость – удавить перед сожжением – забавна. Им лишь бы крови не пролить... Толпа стозевна и стоглавна: с детьми, с корзинами жратвы – всем хочется огня и зрелищ. О, как невежественны вы, и спасены от ада тем лишь.
Кавалергард
Как жалкий трефовый валет из строя выбит: казалось, пуля вскользь, но нет – насквозь, навылет. И тяжко валишься с коня в густую слякоть. Свинцу иконка не броня. А думал – в мякоть... Чины, парады, ордена – к чему всё это? Война пьянила без вина, но песня спета. Теперь не знать уже побед и отступлений. На мертвецах обетов нет и искуплений. Тьма наползает из-под век, в крови кокарда. Увы, и впрямь недолог век кавалергарда.
Ноктюрн
Нежных плеч твоих светлокожие пролистав, укрываю тебя заботою одеяльной: ночью холодно, уж такие у нас места. Засыпай, засыпай, через дрёму считай до ста, и найдись мне сердечком, которое потеряли. С милой дрожью ресниц, с тихим выдохом в сладком сне, с невесомой улыбкой, как будто приснилось чудо. Просто лето уходит, и осень в укор весне очень скоро прижмётся к ключицам любви тесней. И неважно уже, есть ли выход для нас отсюда.
Достоевщина
Конец, известный наперёд, работа давнего проклятья. То недолёт, то перелёт – в разрез эпох, как в вырез платья. На каждый день одно лицо, а маски – к праздникам и казням. В кругу восторженных льстецов красавиц лапаем и дразним. Из ржавых рыцарских мечей мы ладим тросточки для знати, и ненавидим горячей всех тех, кому бесстыдством платим. Не нами так заведено: нагой ногой на холод пробу снимать с реки, а если дно речное илисто, особо его баграми возмущать – досуг, достойный русской были. С душой душить, и не пущать из мест, где век волками выли, в места, где вовсе замолчат – вот достоевщина живая. Всяк сам себе Данила-брат, острог, и тварь сторожевая.
Ева
И Бог говорит ей: хватит кормить деньгами копилку, перешивать эти платья, нырять по спамовым ссылкам. И Бог говорит ей: Ева, как бы тебя ни звали державшие твоё небо и ждавшие на вокзале, но в твой потрёпанный паспорт вписали чужое имя. Вписали наспех и на спор с врагами, Ева, твоими. И это имя подложно, и все их речи – обманы. Быть праведной невозможно держа ладони в карманах. Да, ночью все кошки серы, а днём все жалки адамы, парфюмы с запахом серы на счастье дарим когда мы. Капкан общественной ковки наружу зубьями выгнут, все сплетни и недомолвки тебя когда-то настигнут. Настигнут – рано ли, поздно, куда бы ты ни бежала. Твоя проблема серьёзна, но поправима, пожалуй. Ты только помни о важном, ты только верь и надейся: не все герои продажны, не все мужчины без сердца. До остановки конечной езжай без страха и гнева. Ты просто будь… человечной, моя любимая Ева.
Жертвоприношение
Дева была опоена маковым молоком, Старшие удалились, оставив её на камне. Дева теперь не помнила – ни о чём, ни о ком. А я всё пытался вспомнить – зачем мы так? Да куда мне... Старшие говорили: не нам обычай менять. Старшие говорили: без жертвы не будет мира. Старшие всё бубнили, но словно не для меня. И всё во мне было тускло, обидно, больно и сыро. Каждый девятый месяц, бессчётно много веков, мы вновь выбирали деву, и в срок отдавали Богу. Порой с недобрым оскалом, порой безвольно, легко. И Бог, обагрённый кровью, народ наш после не трогал. Настало страшное утро, и Старший к сестре моей пришёл и сказал: готовься, ты избрана лечь на камень. Сестра очистилась в море, сестре приказали: пей. Сестру умастили маслом, сестра попрощалась с нами. Бог двигался от заката – чужой, непривычный звук. Как будто бы лязг пластин, как будто бы стук по камню. Сестра расправила крылья, и дрожь прошла по хвосту. Я рвал когтями кустарник, я скалил пасть, да куда мне... Наш Бог был высок и страшен, а зверь его быстроног, и пика – длиной как древо на третий цикл после всхода. Сестра забилась в испуге, но спрятанный в панцирь Бог вознёс над ней острие, и принял жертву народа. Тот камень пропитан кровью – я был там потом, я смог. Из каждой трещины дева ревёт, голосит и плачет. И самый древний из Старших – слепой и безумный Кхогг поведал мне, как когда-то всё было совсем иначе...
Ахиллесы навстречу гекторам
Зёрна розни в волну посеяли – воды моря взошли потопами. Станут мальчики одиссеями, станут девочки пенелопами. Век героев изранен войнами: покорением, истреблением. За победы – платить достойными, за уроки – платить забвением. Раздавать горький хлеб пророчества, отпускать сыновей в кромешное. Если кровь и отмоют дочиста – эту кровь не забыть, конечно, им. Плачут матери и тревожатся, что ни день – прощания, проводы. Тоньше тонкого яблок кожица, но и яблоко станет поводом. Волны хмурят море морщинами, паруса над заливом ветреным – не детьми уходят, мужчинами, ахиллесы навстречу гекторам.
Памяти Ильи Кормильцева
Уральских гор непонятый пророк, твои стихи – они навек со мною. Отважный дух над дымною землёю, ты одолел беспамятства порог. Ты был таким, что Бог тебе судья – любимый этими и осуждённый теми, лампадный свет, египетская темень, течений против быстрая ладья. Я пил твой свет, как воду из ручья, и, тьму твою на плечи примеряя, узнал наш мир, и мир увлёк меня, и открылась правда – общая, ничья. Ничья, для всех – для нищих и больных, для вдов, сирот, для богачей и знати, для тех, кому за зло слезами платят и порохом. Не ты придумал их, но ты нашёл понятные слова, ты ясно выбелил и вычернил сюжеты. И эти песни до конца не спеты, пусть слышно их порой едва-едва. Ты как Джон Донн искал свой путь вовне. И что Свердловск, и что мне этот Лондон - вот остров твой, и колокол твой – вот он, звонит по мне, и трудится во мне.
Или-или
и если жизнь не в свой черёд пусть даже пули не отлили мы вновь сыграем в или-или в наш подвиг кратный четырём боям стволам горстям краям прорывам залпам трибуналам и карта ляжет в поле алом а в чёрном поле сотни ям проглотят тех кто не играл кто решетом черпал надежду побед и поражений между кто жить хотел но умирал
Smillas fornemmelse for sne
У Смиллы – чувство снега, чувство льда. Октябрь шуршит листвою и листами календаря. И скоро холода. Ей кажется, что люди знают сами о бережном дыхании зимы, которая всё суетное студит. Грядущий снег и будущие мы: свидетели, но никому не судьи.
© Ричард Че, 1991–2015
© 45 параллель, 2026.