Регина Мариц

Регина Мариц

Все стихи Регины Мариц

(!)

 

когда ещё нам будет так смешно 

чтобы забыть 

что тут 

не мы, не мы

 

нас начали терять

 

обнимем же, друг

восклицательный знак 

круглыми скобками

 

5 сентября

 

клейкий запах дождя.
 
убежавшие пойманы,
перемыты, запущены в дом.
 
скатерть 
сползает под стол,
точно ребёнок, внезапно сомлевший
за минуту до новогодних курантов. 

тут, пожалуйста, выдох.

и пару щеглов,
чтобы помнилось –
тремоландо.

 

 

In nuce

 

Осенняя хандра – с повинною

явилась, жар перетерпя.

Уже дрожит по-воробьиному

худая крыша сентября.

 

Но там, под зябкими застрехами,

где ветры взяли отступных,

теснится в ладанках ореховых

предвкусие начал иных.

 

Деревья золотом расплакались:

исход, феерия, огонь.

 

Орехопад.

Орехоблаговест.

Услышь. Успей. Тяни ладонь.

 

Август

 

Ей приснилась ковыльная, крымская,

карамельная степь на ветру,

где по-девичьи облако прыскало

перед близкой грозой.

 

Поутру

вышел дождь – лепестковый, ромашковый –

вымыл в комнате окна и пол.

 

Что ж такого привиделось тяжкого,

что так мертвенно тянет подол?

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Август ранен зарёй навылет,

и бессмертник зажёг соцветья.

Степь несётся тропой ковыльей

и несёт на ладонях ветер.

 

Голос ветра слегка надтреснут,

то нальётся волной, то схлынет.

Вяжет губы неспетой песней

привкус лета слегка полынный.

 

Гаснет август во сне хворобном,

ветер гасит бессмертник.

Росно.

Шевелится в степной утробе

нежеланный ребёнок –

осень.

 

Айва. Рождество

 

глазок айвы в оконных створках, 
как между первым небом и вторым, 
а до седьмого – пенный лорка,
пуантилистский дождь из мишуры,
две девочки в зеркальном шаре. 
моя – вот эта, но и та.
тыгдым-тыгдым, тыгде-тыгда, 
лошадка – ты, лошадка – я.

тут, как и прежде –
хемуль любит тишину, 
холмы, работу, злую крошку мю.

где снег приходит в мумми-дол –
закладка с именами к лету:
на синей ленте – голубой олень. 

дин-дон дин-дон
кудрявый звон,
что грошик медный,
что слепой, 
лети по слуху 
и не помни тела.

ресница на щеке не держится, 
щека не держит рот –

небочерпательный и спелый. 

он говорит: 
народ,

вот вам на жизнь, 
прекрасную на страшном.
берите что есть сил: 
одно окно, 

 в окне айва, 

 в айве – тепло.

всё так и было. 
рождество.

всё так и будет. 
здравствуй.

 

Апрельские зарисовки

  

а у меня всего лишь карандашик

в моём чехле

Константин Кроитор

 

* * *

 

прилетал перепончатый гнев

иерихонский

горланил и выкал

полугусь-полулев-полублеф

полный хоботов на мотоцикле

 

ах, савранский, – славянский авось

по весне так роскошно и хлябко

и так надо, чтоб громко жилось

 

мятый фантик – гусиные лапки

 

* * *

 

лестничный такт и фермата двери,

целая нота глазка,

тридцатьвторыми: до_ре_ до_ре_ми,

пауза.

 

издалека:

– кто там? – тарелки, железная дрожь.

– я! – оборвётся струна.

 

так поиграешь, и снова живёшь.

 

родина, что ли, весна?..

 

* * *

 

У заправочной, по весне

лёг на лавочку

и запел

непотребный, осоловелый

на ветровке – «Walt Disney».

 

Шла чужая

да обошла

видно выплакана до дна

 

но хватилась его

родная

 

ухватила

за обшлага

 

* * *

 

сыр и киндзмараули

яблоки

 

переулок

в дождике набекрень

хрумкает сны

 

апрель

 

в ящике из-под света

тесно

собака, детка

 

чур меня

 

тишина

сборчата и длинна

 

* * *

 

где нет звонков, и писем нет

ты гладишь трещину на чашке

она причудливо причастна

к моей вине, к моей весне

 

потом придумываешь быть

и про безбашенность апрелей

и ставишь чашку на тарелку

чтоб не разбить

 

* * *

 

ни гром не грянул, ни славянка

во облацех светла вода

и одноногий оловянный

стоит, влюблённый, у пруда

 

летают хищные стрекозы

обмякла на весу сирень

и хлещет востроногий воздух

ручных людей и дикий день

 

мужчины сходят на галеры

а женщины вершат супы

их спины потные от веры

их плечи на покат судьбы

 

их солнцу солоно и вкусно

крыло ребячьего утра

в котором лебеди и гуси

и оловянный у пруда

 

 

Выписка

 

Личный анамнез:

анабиоз,

симптоматичный холод нательный.

 

Рекомендовано:

метаморфоз

со следующего понедельника.

 

Буйный фарфор, финтифлюшка-финифть,

узкоколейный романчик смертельный,

далее – витый смирительный шрифт

для рукоделия.

 

Гаревой гласной в глухое ушко —

где-то по водам, а где-то по броду.

Гладью – согласную Ж.

– Как «жаркое»?

– Вроде бы...

 

После, глаза напролёт –

ай да ну –

прекраснодушные струны на выбор.

 

А в эпикризе – обратно в луну,

по вою собаки,

наружу вывернутому.

 

Дачное

 

Проснёшься, ткнёшься в коридор –

в густой пыли пасутся двери,

и спит стоваттная тетеря

заре весенней вперекор.

Обойные луга –

грибы

жиреют в пойменных угодьях,

и мохноногое отродье

плетёт ажурные гробы.

 

А ты стоишь,

жуёшь туман

безмыслия в минутных сотах,

и ждёшь, когда проснётся кто-то,

тебя заметит и –

в карман.

А там уютно, там тепло,

подушкой – мятная ириска,

слова щекочутся в записке...

Видать, родного припекло!

 

Вдруг слышишь: «Фить, ти-вить, ти-вить» –

и жмуришься, и мрёшь.

Откуда –

так тоненько, так острогрудо?

Ни выдохнуть, ни проглотить.

И рвёшься –

ввысь ли, под откос?..

И трёшь глаза –

а ты крылата

и машешь полами халата,

свистишь и тащишь пылесос.

 

 

День-одолень

 

*

 

день, день, день, день

плещется слово в строчке

словно и не был апрель, апрель

вымолчанный в рассрочку

 

тенькает где-то: разлей, разлей

легче нести пустое

день-одолень, день-одолень

на посошок и стоя

 

* *

 

где упала ничком перекатная дрожь

неоплатная ложь

/отвернись и не трожь/

я живу и не верю ладонным

 

и в трясучих держу перочинный стальной

/завиток золотной

да слеза над скулой/

а в упрямых негромкое слово

 

ничего тяжелей перевитых корней

перебитых стеблей

/всё о ней да о ней/

ничего ненадёжней заслонов

 

и святых не отместь, и земных не отвесть

и весенняя взвесь

как дочерняя месть

вперекор, вперехлёст, по ладонным

 

* * *

 

как сойти с убегающей улочки

и не встать соляным в перекрёстке,

если речь не по месту получена

и места небесам не по росту?..

 

перемелется ли, перебродится,

я вернусь ничего не забывшей,

приложить подорожником родину

к этой незаживающей жизни.

 

Есть сад...

 

T.V.

 

Есть сад, и тяжелы по осени деревья.

Есть дом, где чистота на скрипочке играет.

Есть правнук

и подлесок за деревней,

и солнце, что заходит за сараем.

 

Есть всё, чтобы уйти: оставить – не зазорно.

Но жаль телушку, и в кадушке – тесто.

Лучатся в решете сухие зёрна,

и квохчет ночь на сточенном насесте.

 

Кандинский

 

я тут живу. 
пожалуй, наяву.

тут перехлёст, размыв: 
сентябрь – пятно и линия, кандинский.

всплывает полый дирижабль – он слышен за версту.
ему не спится – мнится, 
что он король, а королю, 
по наивысшему родству,
дозволено подоблачные души тискать,
а тем – дрожать от верности.


стою.
тут всё стоит на чём-нибудь большом 
и непреложном, вроде алфавита:
от а – аарон, алоха, амба, антишок,
до я  – ягóда, ягода, ярмо.
и всё – созвучия: хамсин и ваххаббиты,
петит и твиттер, мастер, маргарита...

тут все кругом должны, и все по кругу квиты. 

приблудный веркин женишок
гуляет выпившую дрель. 
щенок 
глядит и влажно дышит в неразменный л

 

Кишинёв

 

Двенадцать лет – и лето нараспашку.

Вспотевший двор хрущёвской трёхэтажки,

рукастые каштаны

в балконные карманы –

без спроса.

Чу! Из казанов –

вишнёвое стаккато: Ки_ши_нёв.

 

Вирджѝл Васильевич выносит мусор –

румянец и послеинсультный шаг,

фанат Вертинского и женских бюстов;

как выпьет – плачет, кроет Сибирлаг

и русских: тех, что увели корову

и папу – ни за что и навсегда.

 

Опять бушует рэбе со второго!

Поёт, кричит ли, молится?..

Седа

в его окне колючая джидà*.

 

За гаражами тень, и три девицы

гадают на сыпучих лепестках:

останемся, уедем, что случится?..

 

Всё будет хорошо.

 

А будет так:

вот этой, с левантийскими глазами,

цвести, толстеть и соблюдать шаббат;

вот этой, длинноногой, в Алабаме

рожать разнокалиберных ребят;

 

а этой вот, молчунье близорукой,

ходить за словом, за вишнёвым звуком:

неузнанной маруськой,

по памяти по узкой,

оттуда,

где был русский мир

натянут между «доàмне**» и «вэй’з мир**».

 

---

*джидà – листопадный или вечнозелёный

кустарник или дерево, часто колючий; дикий маслин.

**доàмне [ˈdo̯am-ne] – боже мой! (с румынского)

**вэй’з мир – боже мой! (идиш)

 

Мелкозём

 

Ветер в язвинах овражных

веет мелкозём.

Мне так важно, мне так важно

помнить обо всём.

 

Мир недавно стрекозиный –

божия роса –

зацепился за осину

и – под образа.

 

Принимай меня, тревога,

я теперь твоя.

Колокольцами трезвонит

тропочка-змея.

 

Дай мне соль земной октавы,

маленький сверчок,

чтобы петь, пусть для забавы,

да шатать шесток.

 

А когда взойдёт на плаху

медленный закат

в длинной перистой рубахе

до муравных пят,

 

обними меня вразмашку,

ветер, приголубь,

чтоб не страшно, чтоб не страшно –

взяться за полу.

 

О ловчих и певчих

 

Шум человечий, чешуйчатый снег.

Выключи звук.

Боже, как вычурно машут руками актёры.

видишь – стоит, смотрит на всех,

будто бы хочет нащупать – который.

 

Снег превращается в свет, если молчать, –

в солнечный брют.

Это для порченных нежностью,

а уцелевшим –

чай /брокен/

и сказку о ловчих и певчих:

как собирались и ночь demi-sec

пили из рук.

 

Пот над губой, распашные колени актрисы,

музыка рыбья, чешуйчатый свет.

 

Антониони –

от века и присно.

Антониони

и снег.

 

Отпуск в сентябре

 

...обмякшая волна,

нахохлившийся пляж,

до сини накупавшееся небо

и ветра в облаках затейливая блажь,

и солнца продырявившийся невод –

очерчивают круг осенних перемен,

неспешности сакральную защиту...

а чаячья печаль –

магический рефрен –

в заплечное молчание зашита.

 

---

Неизвестно зачем, зачем разбегаются волны спешно

по извечно ничьей воде, по раскоскам слепых ветров,

разметая гагачий гвалт, проливая настрой нездешний

в заурядный земной разлад, под неверный песчаный кров.

 

Непонятно куда, куда утекает прибой бездомный,

и не чует волна конца, и не чает иных начал.

Я когда-нибудь всё пойму, а пока что в моих ладонях

чернодонная лодка-ночь до рассвета нашла причал.

 

 

Я когда-нибудь, наверно...

 

Я когда-нибудь, наверно, стану правильной и скучной,

будет память о прошедшем – ахиллесовой пятой,

жизнеделию земному стану следовать научно,

изучив его законы до последней запятой.

 

А пока что,

наудачу,

я выдёргиваю перья

из моих крылатых бредней

и точу их, как могу,

лезу в облачные выси –

напролом,

на самый гребень –

и высаживаю плотно

в грядки строчек

зёрна букв.

Звёздозёмом удобряю,

лунолейкой поливаю

и молюсь об урожае на неправедный восток,

сладострастно ожидая, чтобы в облачной леваде

из рассады малых зёрен вырос аленький цветок.

 

В чудоделии блаженном пребываю безотлучно,

каждый день твоё терпенье понапрасну теребя.

 

Я когда-нибудь, наверно, стану правильной и скучной...

 

Если это вдруг случится –

может быть,

пойму тебя.

 

из глубины в сто тысяч

 

казалось – 
вот свернём за угол на какой-нибудь стекольной, 
и что-то шедевральное, такое,
что только раз бывает, и с разгона. 

прорвёмся к берегу, 
навстречу туча вельзевулов,
за ними прогер, с виду – коэн
из глубины в сто тысяч поцелуев,
с глазами ссыльного и в чистоплюйской сбруе.

а мы такие, браза, обалдуи...

мы, кучно: хай! откуда, мордехай?
пошли бухать пока лехаим, вайфай, и край очкует в облаках!
гуляют все! оле и ап! чума и фарт!

...и он не плюнет в нас, хотя и леонард, 
и в чистоплюйской сбруе. 

сначала мы захватим журавлиный клин, 
забыв про почту с телеграфом, 
пойдём на боль, яволь – манхеттен и берлин, 
и красный марс, прекрасный марс:
мы взяли вас, мы взяли вас, вы не возьмёте нас!

затем засядем там, в окне   
ловить кровищу и кис-кис, 
восьмую серию в огне,
в рекламе гон и парадиз,

схватив детей, как ватерпас,
держась за страх, как за карниз,
на безымянной глубине
в сто тысяч нет,
в сто тысяч без,
в сто тысяч оловянных нас.

 

комната эймса

 

тот дождь был больше растворённых окон

но я цеплялась за его подол
валилась под ноги
и прикрывала рты краснеющими листьями

стихи переставали быть летящими словами
лицо – бессменным именем
и оправданием

лишь совершенный георгин
в бутылке с тонким дном
подрагивал

 

наутро, после светлой пасхи

 

пуэр без сахара, пиано джаз,
дрожащий холодком на мочке уха.
дитя – лови/пусти/бобо/на руки,
пятно на скатерти – павлиний глаз. 

и глаз весны – из цвета абрикоса,
и глаз дождя косит на голубей,
и пёс в коленях – грузный, мокроносый,
и крохи сна роятся на губе,

и в спину мне – в мою банальность, в счастье, в утро:

ты знаешь, дочь, 
а я скатился в детство.
рисую всяких там щенков глазастых 
с большими бантами на раскудрявых лбах, 
то в травах, то под вишней.
...а то в дверях
дворца или сарайки 
/но непременно с круглым дымом на макушке крыши/,
и лето в крупных бабочках.

как будто это вам с маришей
маленьким. 
потом выбрасываю, чтобы не прознала мать.


и я захлопнулась, свернулась и разбилась
на жалость и расплавленный желток
в ломте пасхального апреля.

о, сколько это длилось?! 
мы смотрели 
и видели себя: поток
одних – горячих, многоцветных, плотных,
других – прозрачных, бережных, простых, 
седьмых, десятых, сотых... самых первых.

...и родинку над рыжеватой бровью, 
и на плече зарубцевавшийся стежок.

 

пуэр без сахара, пиано джаз,
дрожащий холодком на мочке уха.
дитя – лови/пусти/бобо/на руки,
пятно на скатерти – павлиний глаз. 

и глаз весны – из цвета абрикоса,
и глаз дождя косит на голубей,
и пёс в коленях – грузный, мокроносый,
и крохи сна роятся на губе,

и в спину мне – в мою банальность, в счастье, в утро:

ты знаешь, дочь, 
а я скатился в детство.
рисую всяких там щенков глазастых 
с большими бантами на раскудрявых лбах, 
то в травах, то под вишней.
...а то в дверях
дворца или сарайки 
/но непременно с круглым дымом на макушке крыши/,
и лето в крупных бабочках.

как будто это вам с маришей
маленьким. 
потом выбрасываю, чтобы не прознала мать.


и я захлопнулась, свернулась и разбилась
на жалость и расплавленный желток
в ломте пасхального апреля.

о, сколько это длилось?! 
мы смотрели 
и видели себя: поток
одних – горячих, многоцветных, плотных,
других – прозрачных, бережных, простых, 
седьмых, десятых, сотых... самых первых.

...и родинку над рыжеватой бровью, 
и на плече зарубцевавшийся стежок.

 

персики

 

<
каждое лето 
в нашем саду родятся персики

бархатистые 
и тугие

щекочут нам губы 
и мы улыбаемся 

услаждают языки
и мы говорим золотые слова

дерево же
просто живёт

материнское счастье бесхитростно


<<
игра «найди сына»
подсказка в хазарской сказке
страница заложена розой
сухой от восторга


<<<
он смотрел на мать 
чуть брезгливо

она – со страхом

но правда ещё никому 
не облегчала ноши


<<<<
где степь натянута, как платье
на узловатые колени реки
шпаклюют ульи, ладят бочки
сетуют на ослепший от жары дождь
и варят вино с обжигающим перцем

после
танцуют цепкие сны 
о рыбе, плывущей на душных волнах
о детях, вернувшихся в рыбьих глазах
из греций каких-то
персий
или других богемий

цепче 
только лоза
в отцовских землях

 

про волчка

 

пробраться в сон степенной кобылицы
где молоко
вперёд иголкой пришивает жеребёнка к степи
и ждать волчка

и чтобы полночь близится, волчка всё нет
он пропадает, мама, пропадает
его тысячерукая спасает
а у меня колени, пах, живот
дунай-дунай по горлу – плыть не переплыть

а что дунай? лишь оправданье берегу
и птичий рай

 

 

разноглазая хаски

 

а там – дельфины

Егор Мирный

 

синие маленькие гоночные автомобили,

лето, школа тёмное стёклышко,

вставленное в железное забрало

Сергей Тимофеев  

 

собака бежит по южному снежному городу.
в одном глазу шелковица, 
в другом – можжевелина,
в каждой шерстинке ветер,
в каждой шерстинке ветер,
север в ноздрях.
понимаешь, север.

в кухне темно и кофейно,
надкусано яблоко, 
густо клубится верлибр тимофеева,
а там – 
дельфины:
синие маленькие гоночные автомашины,
тёмное стёклышко, вставленное в железное забрало,
рижский /парижский/ вокзал 
и кит даунз...
/ – кажется, кита, всё же, там не было.  
– как же... из джаза, с любовью./
я выбираю лето и школу.

из лета выходит курчавый дассен,
снежным комом, 
вернее, монро
в белом люстриновом фраке.
пуговиц нет, но блестящие ягоды:
вот шелковица, 
вот можжевелина.

троллейбусный визг.

свист молодого эвенка 
где-то на севере.