Santa Spiritus
За пределами синих морей вряд ли сыщутся земли богаче, но спускаем, как свору с цепей, мы свои корабли за удачей. Всё в начале: затравка суха, напряглась в ожидании рея, только грязный платок от греха прикрывает дублёную шею. И покуда не сказано: вор! – ни к чему причитания бабьи. Бог повсюду, его приговор выше мачт и точней астролябий. Самородное злато в ручьях, пряный воздух карябает душу... Пусть померкнет светило в очах, я ноздрями почувствую сушу, над которою вьётся баклан, где ныряет волна в белый кипеш... Что споёшь ты тогда, капеллан, когда смуглых красавиц увидишь? Крепкий ветер, дай жизнь парусам, сохрани их у самого края, где сплелись, если верить отцам, свет небесный и тяжесть земная. Всю учёную мудрость отбрось. В час, когда не укрыться словами, как добычу, сорви эту гроздь, что в ночи загорелась над нами. Выдаст друг, и жена проклянёт, но тунец, разжиревший, как евнух, непременно всех нас доведёт до сокровищ и девок туземных. Всё бы так, только у корабля есть один соглядатай бессменный – он кричит, что безвидна земля, и не видно конца Ойкумены.
Возвращение Одиссея
Так возвращаются домой с учений полковых солдаты, когда полмира за спиной охвачено огнём заката. И не сомкнуть тяжёлых рук, кивнёшь башкой взамен ответа, и вот тебе твой старый друг протягивает сигарету. Ещё минуту подыми, а там на звук вечерней зори глаза повыше подыми: попробуй – выпей это море, где белый след от плавников, и, значит, снова ждут кого-то птенцы летающих китов – пустые чрева самолётов.
* * *
Прохрипели пенные разборы, Выцвели мои выговора, И прошли дежурные майоры По своим каптёркам до утра. Мне глаза не ветер влажный узит, А тоска под ложечкой сосёт. Как бильярдный шар в глубокой лузе, В капонир упрятан самолёт. Закурил остервенело, хмуро, Но меня окликнули посты, Словно жизнь не дольше перекура И не шире взлетной полосы.
1984–1985
Август
Я стихи пустил повыше, чтобы чиркали они, как стрижи под самой крышей и небесные огни. Август, лето завершая, словно город Карфаген, непременно упадает вечной книгою с колен. И пока паденье длится, разрывая дрёмы сеть, снова посвящённый мчится в заповедную мечеть. Верно, там пределы рая, где на пальмовом листе август золотом играет в надвигающейся тьме. Август для того и нужен, чтоб глядеть во все глаза, как летит из чёрной стужи наземь Божия слеза.
* * *
Словно ложкой по дну котелка, догребая остатки пайка, так скребёт своё скудное русло среднерусская эта река. Плоскодонка уткнулась в песок, смотрит мальчик на тёмный восток и не слышит: почти под рукою суматошно звенит сторожок. Что он видит за ртутной рекой, оглушённый шумящей листвой, и чему он доверился слепо, как приманке из белого хлеба? То ли щука на отмели бьёт, то ли грузная туча идёт, или, может, разведка монголов, наконец отыскавшая брод!
Переход через Альпы
Собираясь в Европу, пехота, кашеваров своих береги. Раньше слезет с наград позолота, чем тебя одолеют враги. Если залп крепостной батареи огорошит царицу полей, мы такую Вандею посеем, что родиться не сможет пырей. А пока что ни шатко, ни скоро... Сам попробуй весь день натощак! Но когда открываются горы, поневоле сбивается шаг. По утрам непривычная сырость, но поближе приткнёшься к костру, и тепло, словно барская милость, протекает волной по нутру. Что до водки, то этого мало, что до смерти – едрить её в прах! Хорошо бы ещё с перевала выбить дырки в швейцарских сырах. Без особых каких уговоров, люд честной, помогай пушкарям. Не томи, Александр Суворов, дай работу примкнутым штыкам, чтоб, вернувшись к родимым болотам – для параду не жаль каблуков – но прошла б гренадерская рота на виду иностранных послов. Или после – не видевший Альпы, не ступавший на узкий карниз, на холсте богомаз расписал бы, как на жопе мы катимся вниз. На престольные – греча и мясо, перед Пасхою – больше греча, барабаны, солдатские лясы, губы в кровь – это если с плеча. Ох, денщик, не гневи офицера, а смирись, утирая лицо: наше бродье листает Вольтера, а орлом восседая, Руссо. Веселее звените, медали, а я вам рассказать помогу, как французу мы жару задали на холодном альпийском снегу.
* * *
Я был рождён рекою, чтоб (Господи, спаси!) медлительной Окою сплавляться по Руси туда, где сходни шатки, и путь к воде дощат, и бакены, как шапки, под берегом торчат. Пока прекрасный витязь проходит в глубине, вы, может, отразитесь, как Сириус, во мне. Зачем нам голос вещий? Отсюда, из воды, нельзя смотреть на вещи, как звёзды – с высоты. Зато возможно юзом войти в изгиб реки и лечь холодным пузом на жёлтые пески. Я был большой рекою, когда покрылся льдом, я был рождён с душою – промерь её шестом, покуда, словно чайник, свистит, терзая лёд, весь в сахаре, как пряник, застрявший теплоход.
1980-е – 2002
Гость
Ю. Влодову
Пришёл, лицо скосоротив, привет тебе, старина! И в кухне, усевшись напротив, он просит стихов и вина. Вина я ему наливаю, дешёвого, правда, ну что ж – взыскательна печень больная, её дорогим не проймёшь. Он курит «Дымок» голубиный – наследье тяжёлых долгов, и в рот опускает маслины под тихое пенье стихов. О, гость мой с щетиною рыжей и пьяным прищуром в глазах, зачем я бумагу мурыжу, я смысла не вижу в стихах! Среди опустелых мензурок, усевшись на стуле, как князь, он давит в тарелке окурок, простуженным смехом давясь. Молчи, говорит, недоносок, и думать об этом не смей, свихнёшься от этих вопросов с наивной душонкой своей! Стихами, слезами и бранью, любовью ещё проживём... Пускай мы себя не обманем И куш золотой не сорвём. Он встал, табурет не задвинув, Сорвался, по кухне руля, Как будто опасная льдина Прошла под бортом корабля. Глаза его светятся сиро, тяжёлые, как глинозём. И патлы седого сатира классическим вьются кольцом.
1983–2002
* * *
В пересыльной печатают списки – стукачок отработал деньгу. Собирайся-ка, брат, в путь неблизкий по железке и через тайгу. Как из праха, из лагерной пыли сочинили меня мусора, и растут, понимаешь ли, крылья за широкой спиною вора. Даже если забудет контора про меня на минуту одну, все статьи моего приговора серый хищник провоет в луну. Он провоет, и лагерный номер прочитают над грудой камней, а пока я взаправду не помер, инструктируй охрану, старлей. То бараки опять, то шалманы... От сухотки гортань запекло. Суну мёрзлые руки в карманы, чтоб на людях не сильно трясло. Замер поезд, как урка в отказе, и везёт нас трёхосный тягач с полустанка по северной трассе сквозь редеющий быстро кедрач. А когда остановят машину, свет прожектора вахту зальёт, и начальник здоровую псину за ошейник покрепче возьмёт. Здравствуй дом! Отпирают ворота, и зека выкликает конвой, и не верь, что пустая порода обернётся богатой рудой. Забавляясь ключами на цепке, сразу, только закончат расчёт, здешний кум, как пружина в прищепке, первоходок за вымя прижмёт. У меня посерьёзней забота – обживать дорогие места... Принимай подселенцев, босо́та! Уходящих прими, мерзлота.
2002
Сахалин
А.П. Чехову
1
Грают вороны без просыпу, снег сыпуч, как сахарин, вороны им данным способом оглашают Сахалин. Вот он вытянулся, каменный, лёг повдоль материка: недостало титьки маминой для последнего сынка. Лай вороний, грай голубящий... Кто-нибудь и им воздаст, каторжникам в чёрном рубище, пробующим свежий наст. В кожухах казённой выделки, учены на кулаках, всё-то вечные на выселке, всё-то вечные в бегах. Напрягая жилы-помочи, воздуху глотая впрок, как бродяжка, нынче померший, свой отхаживают срок.
2
Тяжело своё сморгнув: ан и вывезет кривая! – сахалинский богодув в кружку водку наливает. Бог вздохнул – и ты живёшь, выдохнул – и смерть пристыла. На боку охотный нож, водка вспучивает жилы. Вдох на выдох, раз на раз не приходятся, но всё же разъединственный свой глаз дядька держит настороже. Не шелохнется рука. Не гунди, коль взял свободу запросто, на дурака, словно рыжий самородок!
1985
* * *
Борей одуряюще сладок. Не верь, что равнина пуста! Тумана тягучий остаток закрался под крылья куста. Так воздух прослоенный режут Косые пунктиры стрижей, Что кажется – твердь не удержит разъятое небо над ней. В игольное ушко продето, Дрожит паутинкою лето. Уже никуда не свернуть. Гроза ль полыхнёт с небосвода – Так тяжко! Иная свобода не даст и передохнуть.
* * *
Как в сметане мякиш – Гатчина. Видимо, сладка солдатчина. Что, Павлуша – медный лоб? Жизнь такая, братец, складчина: без подмоги – сразу в гроб. Ты не бойся, я не тутошний, а командировщик суточный. На пеньке своём царюй, где – неужто – в дрёме утрешней виден – о-го-го! – Вилюй. Как подушками задавленный – идол, экскурсантам явленный. Ёлки тянутся во фрунт, и дорожник, водкой травленный, смёрзшийся лопатит грунт. Гатчины самой-то нет уже, не хватает только ретуши, чтоб размывы очернить. Воздух, словно груда ветоши, – сплошь оборванная нить. О ремни ключами клацая, сторожа торопят акцию, сопрягая время встык, и верней, чем коронация, снег ложится на парик.
* * *
В Москве вьюга́ со всех сторон, и снег идёт повальный. Давай споём «Вечерний звон» косинусоидальный. Так птицы на ночном пиру кричат и сеют жалость, как будто радости в миру ни капли не осталось. Вот город, а за ним поля, спасённые снегами. Всё та же русская земля за этими холмами. Да разве можно разглядеть во мгле, глаза слепящей, кому приготовляют медь, кому – тростник звучащий? Чьё сердце опустили в снег и напитали током, чтоб каждый вышел человек свидетелем пред Богом, покуда время похорон не властвует над нами, и над землёй вечерний звон расходится кругами?!
1990-е
* * *
Когда в опалённую рощу врывается огненный бог, все земли похожи на ощупь, на вкус одинаков песок. Клубятся постылые горы. На северном гребне пути мне видится ангел, который над белой равниной летит. Блистает своим опереньем небесный хранитель границ от южных роскошных селений до чахлых предместий столиц, где, словно в глухом околотке, в просевших от горя домах мужчины опухли от водки и дети не спят на руках. Там каждый исчислен и взвешен, и смертные скрипы берёз в раскрытые горла скворешен вбивает крещенский мороз.
1990-е
* * *
Какое тайное влеченье к звездам душа пережила, что нервы требуют леченья, и шея страшно затекла? Железной цепью Зодиака прикованный, сбиваясь с ног, ещё держался я, однако противосилить ей не мог. Но призматический бинокль, направленный созвездью в хвост, мне рассказал, как одинока любая из великих звёзд. Чем безусловней эта немощь, чем хаотичней цепь огней дрожащая, тем всеобъемлющ смысл жизни, заключённый в ней.
1990-е
* * *
Ты научи мой русский стих
Кизиловым струиться соком...
С. Есенин
Кавказ блистает красотой и покоряет инородца. Он словно рупор жестяной – скажи – и слово отзовётся. Я здесь проездом неспроста – своей души по наущенью, чтоб пересохшие уста навеки приохотить к пенью. Полуденным огнём палим и горним воздухом врачуясь, стою, как мальчик, перед ним, и слушаюсь, и повинуюсь... Мне нравится тугая высь, наполненная ямбом русским. Ужели мне не разойтись с великими в ущелье узком? На сколах каменных террас, в ленивых, скученных долинах, – повсюду выдаёт Кавказ себя дыханием звериным. И я движеньем овладел зверья, живущего в чащобах, и сам по-птичьи засвистел, уместным оказаться чтобы. Кавказ, не принимай дары и от себя гони дарящих! Мы – как воздушные шары в твоих потоках восходящих. Не оскудеет синева, и лёд столетний не растает, покуда чувственность жива и мысль, как облачко, блуждает.
1990-е
Ленинград. Мечеть.
От тонких станов минаретов прозрачна и подвижна тень, перепоясал их ремень ажурных каменных секретов. Их главы в шапочках резных входящим кланяться не смеют, они от ветра цепенеют, как от слепящей новизны. Старинный ветер вдруг принёс высокий голос муэдзина, пролепетал он что-то длинно, но и двух слов не произнёс. От Ленинграда до Хивы всего лишь ширина Невы!
1982
* * *
Как пойму, что в землю лягу, в злую сырость ноября, оберну цветы в бумагу и пошлю их для тебя. Ни к чему слова на крафте, просто так цветы прими. Я хотел бы жить по правде, да не вышло, чёрт возьми. И не то, что был упрямым, да не смог, когда болит, ржавой бритвою Оккама править перечень обид. Сожалеть об этом разве, если я сумел посметь, как цветы в восточной вазе, на тебя одну смотреть? И на третий день, на снежный, подойди сама к стеклу и увидишь свод безбрежный с белым облаком в углу. Свистнет ветер, напоследок отразится от окна, и медвежьей лапой веток шаркнет по небу сосна.
2002
© Равиль Измайлов, 1982–2002.
© 45-я параллель, 2026.