Пётр Боровиков

Пётр Боровиков

В твой Петербург я гостем 
     запоздалым 
спешил к тебе прокуренным вокзалом 
в сто тысяч вольт как-будто бы вонзал 
     он 
в меня всю боль – свой жидкий, зябкий 
     свет, 
и талый снег из подворотен плыл как 
     рвота, 
нахимовцев курносых рота 
чеканя шаг, Невой вошла в ворота, 
и ты смотрел им с завистью вослед... 
          (из ранних) 
  
I 
 
Теперь вот я 
строчу тебе, не поднимая взора, 
с озиркою полуночного вора, 
на кончике чернильном острия 
твоей строки. 
Но – это честный страх, изнеженная, с 
     позволенья, робость, 
боязнь пораниться, упасть, скатиться в 
     полость 
растянутого рта реки, 
в которой ты, 
стоя по щиколотку, слушаешь ли, 
     внемлешь 
её гортанному величию и с тем лишь 
ты сводишь веки, как над ней мосты. 
О, дно – твоё подобье: 
скулы изрытой оспою листвы, 
её морщин и складчатость твоих 
припухших губ, 
что обнажают дантовскую глубь, 
рождая стих, 
в немых речах плотвы. 
Взгляд исподлобья 
осматривает жёлтое надгробье 
Генштаба 
с эпитафией из окон, 
и треплет ветер неподвижный локон 
Архангела с крестом и статуй негативы, 
где не видать (конца перспективы). 
И как-то слабо 
звучат силлабы. 
Медленно и зыбко 
свет проникает в арочные своды, 
в которых, видимо, и есть глоток 
     свободы. 
Твоя улыбка 
всегда была горька, безумна, иронична. 
Как ты сказал бы: «это больше лично...» 
И я согласен, что в твоей натуре 
осталась лишь любовь к архитектуре 
и к тем 
немногим, повстречать которых, 
теперь возможно лишь в иных просторах, 
вне рам и стен. 
И то, 
конечно, если это им угодно. 
Смеркается и портится погода. 
Никто 
не позвонит 
и, по привычке, как всегда, закуришь. 
И время фонарём покажет кукиш, 
что, собственно, уже меня не злит. 
Тревожный сумрак. 
В сердечном бое, покоряясь рифмам, 
сводя к абсурду время, ты стал мифом. 
Вот твой рисунок: 
с венком лавровым, 
ты слушал дождь, как шум речей 
     бессвязных. 
Ты предан был до обмороков, спазмов 
холмам, коровам. 
Слеза стекала, как роса с травинки. 
В литавры луж ветрами бил Стравинский 
с платком бардовым. 
И Муза ткнула! 
пальцем в твоё сердце, 
чтобы твой реквием преобразился в 
     скерцо, 
продлив Катулла. 
В аду земном, 
я боль утрат под мрамор не зарою, 
не воскрешу с вечернею зарёю 
еврейский профиль твой, 
ирландским стать хотевший, 
когда-то серой чайкой пролетевший 
над Дублином, 
упав на мостовой, 
но не разбившись. 
В погубленной 
твоей любви явившись 
виденьем мимолетным, и ловя 
обрывки чувства в голубиной почте. 
ведь даже там её любовь – 
твоя. 
 
II  
 
Хотя, 
всё выглядит гораздо мельче, т.е. 
     проще, 
будившие тебя когда-то скрипом рощи, 
с туманом слившись, 
с пеньем соловья, 
так и плывут в сухом пространстве 
     плавно, 
как прежде, слушая пророчество от фавна 
да речи пожилого муравья. 
И крупный град, 
гремящий по листве и тротуарам, 
твой горизонт, охваченный пожаром, 
где наугад, 
озябшие бредут 
когорты туч своим пунцовым войском, 
то оплавляются на кровли твёрдым воском 
в сплошной редут, 
и над садами низко 
парит, вспугнув ворон, засевших в купах 
закрасив в чёрный цвет церковный купол, 
тень василиска. 
Кораблик твой, 
ещё «плывёт в тоске необъяснимой» 
сад изгаляется осенней пантомимой. 
Вдоль мостовой, 
грозя рукой победной 
тебя разыскивает ныне всадник медный. 
И над толпой 
над портиками, сквозь оград витых 
пускается неистовым галопом, 
сечёт плетьми дождей вельмож, холопов, 
и давит их 
своей скалой-волной. 
Он страшно зол. 
Но для тебя отныне порка эта 
не более, чем тема для поэта. 
Теперь с тобою твой близнец 
Назон. 
Там в облаках 
твои черты так резко зримы, 
в них всё твои безрадостные зимы: 
любовь и страх, 
безжизненных развалин толчея. 
Наполовину эта кружевная свита, 
как в шахматах, даёт эффект гамбита. 
Но и ничья 
в конечном счёте, 
кто начал белыми не значит победил, 
хотя ты только белыми ходил, 
сиречь в расчёте 
за равновесье, 
за жадно съеденного чёрного тобой 
     ферзя, 
за ту любовь, что позабыть нельзя, 
но если 
её и в горних высях нет? 
Что позабыть вообще мы вправе, в силах? 
Ты столько раз твердил нам о сивиллах, 
Где их ответ? 
Я отстаю 
или уже вперёд шагаю, 
по снегу рыхлому, табачный дым глотаю 
Шепчу лишь: «You 
were the best poets forever » 
и лишнего глотаю для согрева – 
короче, пью. 
  
III 
 
Твоя судьба 
вела тебя. О, эта монголоидная жрица. 
Ты смел, в лицо трагедии, воззриться! 
Кто твой судья? 
Не ты ли сам? 
не по трудам – за голосом – по вере, 
приговорил себя ты к высшей мере. 
И небесам 
твой дерзкий самосуд 
был не угоден, видно – это признак 
усталости от жизни… ты стал призрак, 
наполненный тоской сосуд: 
предательство, опала, униженье. Поза 
преступника, судьи – метаморфоза, 
объект любви, скупых даров, гонений, 
таков и есть – твой выстраданный гений, 
кириллицею делая помарки, 
в продрогшем парке. 
А с неба то крупой сечёт, то льёт. 
Ты знал когда твой час пробьёт, 
размеренная поступь Парки. 
Зима слепит, как сполохи от сварки. 
Твой смерти взлёт, 
в твоих строках разгадан? Нет! Угадан! 
звучали все: Вивальди, Пёрсл, Гайдн. 
Пиит, пилот… 
 
IV 
 
И за окном 
я говорю с тобой в ночи, как с теми, 
кто смертью обращён в немые тени, 
в аду земном. 
Кто вечным сном 
влечёт меня в круговорот ристалищ 
разбитых стен, где существует та лишь, 
мысль об одном, 
в движение несмелом 
(воспоминаний каталог круша), 
так расстаётся с одряхлевшем телом, 
что с ним была всегда единым целым 
низринутого гения душа. 
Не вниз, но вверх к одним и тем же 
     целям, 
(как странно, что мы мёртвых больше 
     ценим) 
во тьме по узкой лестнице спеша, 
по небосклону в тучах босиком, 
когда она свободна и ни в ком 
уже не поселится вновь для горя – 
ветла шумит и балагурит море, 
волной шурша. 
И тот, кто в час разлук полночный 
     зачат, 
в краю авсониев, незрячем и глухом, 
где утро узнаётся с петухом, 
то это значит, 
что всё свершилось, отданы с процентом 
долги, звеневшие копейкой или центом. 
Душа не плачет! 
И лишнего 
не просит, не скорбит о том, что 
     приходилось 
просить пощады, уповать на милость 
Всевышнего, 
раздавшись на коленях, 
бросаться в крайности, сжигать дотла в 
     поленьях 
те письма, что надеждами кормили; 
в вороний прах обращены в камине, 
и о жасмине 
отплевывал ты приторный стишок, 
теперь душа не испытает шок, 
не укорит, не закричит, не взыщет. 
Душа, как правило, сама себя не ищет, 
кропя стишок. 
Напитан воздух мятой и шафраном 
Плита могильная. Горшок 
с цветами, 
ни бронзы, фотография одна, 
под плотным, запотевшим целлофаном, 
где повторилось очертанье дна, 
но не скулой а серыми устами, 
что шепчут умилительное: «Да?» 
Как ты хотел – вокруг тебя 
вода 
летейская 
(пройдя все круги ада на Литейном). 
И ты, как в зеркале, в ней проплываешь 
     мимо 
прообразом небесным пилигрима, 
оставив, дали, веси, города... 
Извилина строки – предел ума, 
и пусть над садом 
посыпятся созвездья крупным градом 
стеклянный воздух вдребезги круша 
Я, как Джордано Бруно, буду рад им. 
Пари, душа! 
Венеция! Зима!

Популярные стихи

Борис Пастернак
Борис Пастернак «Правда»
Иосиф Бродский
Иосиф Бродский «В горах»
Евгений Евтушенко
Евгений Евтушенко «Женщинам»
Роберт Рождественский
Роберт Рождественский «Я жизнь люблю»