Павел Маркин (Ёж)

Павел Маркин (Ёж)

Четвёртое измерение № 17 (257) от 11 июня 2013 года

Моя Судьба устала

 

Буквенные птицы

 

Блазнится, как отправился я в школу

с хозяйственною сумкой на ремне,

как без конвоя сам приехал в Колу,

где в интернате быть придётся мне.

            Как, обжигая, сигарета тлела,

            как обзывались модным словом «тварь»,

            но слишком резко память впечатлела

            витые буквы как открыл Букварь.

Они сияли сразу за обложкой,

такие непонятные тогда,

что обводить стал деревянной ложкой,

заныканной в кармане завсегда.

            Про всё забыл, но наш преподаватель

            («училка» так себя велела звать):

            как крикнет: «Что за первооткрыватель?

            Я тут о главном – а ему плевать.

Ну, всё для них! Образованье даром,

внимали бы – они же вот шалят,

как будто кто намазал скипидаром

по месту, на которое велят.

            Да мне за то, что неучей учила

            златая полагается медаль,

            а я мигрени токо получила –

            до пенсии ещё такая даль».

Неловко перед нею за оплошность,

но я не понял – в чём был виноват?

Я б со стыда сгорел за эту пошлость,

когда б сосед мне не шепнул: «Быв-ват».

            И я подумал, глядя ей на тицы:

            – не заржавеет за меня медаль…

            А со страницы Буквенные птицы

            влекли меня в неведомую даль.

 

Подснежники

 

Приснилась, давешь, бывшая жена.

Стояла так в глазах с немым вопросом,

как будто бы она поражена,

что я один сырым питаюсь просом.

Да не к тому, что некогда варить,

мне просто лень дрова и силы гробить…

Ещё стихи пытаюсь сотворить,

как отыскать подснежники в сугробе.

 

Она сказала про таких людей,

которые мне жить не помогают,

что мир подразделился на судей

и за стихи лишь штрафы налагают.

Да и стихами то не назовёшь,

точнее будет, если словоблудья…

Подснежники под снегом не сорвёшь,

как не простят ошибок прежних судья.

 

И я проснулся нравственно больным

и утро не зарядкой встретил – водкой…

И по селу в глазах с огнём шальным

пулял снежками в баб прямой наводкой.

А вечером хочу я ей сказать:

не снись мне так, такие сны к хворобе.

И вот пытаюсь пару слов связать,

как отыскать подснежники в сугробе.

 

* * *

 

«Мантурово – город небольшой,
и по части нравов очень строгий.
Ты его полюбишь всей душой», –
говорил попутчик по дороге.

Слушал я, и снова верил в Русь!
Сколько б жизнь под корень не косила,
всё равно я веровать берусь!
Так и каждый, – в том, наверно, сила.

«Вот ты посмотри: сейчас река, –
это Унжа, мы уж на пороге.
Для меня здесь – центр материка», –
говорил попутчик по дороге.

«Эх, кругом мякина-полова,
всюду сами возвели остроги…
Ни хрена – дела ведут слова», –
говорил попутчик по дороге.

«Ну, ты не стесняйся – заходи.
Порыбачим в самый ход сороги,
а потом и дело находи», –
говорил попутчик по дороге.

 

* * *

 

Надо видеть, как пальцы в наколках

упоительно струны дерут,

как дрожит отражение в колках,

и старательно люди орут.

 

А под крик вдруг мужик косолапо

хочет яблочко спьяну сплясать

и как дочка его хнычет: «Папа», –

но не знает, как папу спасать...

 

Не понять ей, что он здесь полжизни

в глухоманных углах лес валил,

для расцвета громадной отчизны

на Усолке железо калил.

 

А теперь, наконец-то, он вышел

и встречавшую дочь не узнал...

Только дочь этой боли не слышит,

ей охота домой – на канал.

 

Не понять ей, что прадед в Сибири

присуждён был канал тот копать,

что вот в этих местах загубили

ветви рода, заставив их спать.

 

Но она родилась в Беломорье,

и Сибирь для неё глухомань...

Так что, батя, своё «Лукоморье»

под гитарный трезвон не шамань.

 

Всё равно ведь никто не услышит,

что не струны, а сердце звучит.

Ну а Дух, там где хочет – там дышит,

а не хочет, – мертвецки молчит.

 

* * *

 

Меня родня считает дураком,

и это правда! Я и сам считаю,

что слишком глуп мой стихотворный ком,

который я который год катаю.

            Себя я ненавижу! Дело в том,

            что слеповат, картав и заикатый, –

            а все воспоминания гуртом

            в душе самоубийственны в закаты.

Ночами мне, уже в грядущий век,

является Есениным открытый

Такой же чёрный жуткий человек,

а белый человек – пока что скрытый.

            Никто его в натуре не открыл,

            но он же есть на нашем белом свете,

            как день и ночь, как лик мелькнёт средь рыл,

            но не присутствует он на совете.

И я его ищу в своей душе,

как в зеркале, назло глухим потёмкам...

И шум вселенский – этот гад ушей

сильнее в слове, образном и ёмком, –

            что всё напрасно, что я избран зря,

            что никому не нужен в век наш гласный...

            Скорей бы ночь прошла! А там заря

            напомнит то, с чем я давно согласный:

Вначале было слово. Слово – Бог,

но это Слово кем-то говорилось...

Не может говорящий быть убог!

И вся душа, чтоб слышать, отворилась.

 

* * *

 

До этого все бабы о себе,
а обо мне ты первая сказала,
и не в какой-то пьяной похвальбе
на том перроне мёртвого вокзала.

Поехали мы вместе, сев в вагон.
Мелькали дни, и месяцы летели,
а вот сейчас наш трудный перегон
в сплошные предстоящие метели.

Пожалуйста,

прижмись к моей руке,

давай торить тропу, что вдалеке
уже нас ждёт в сияющей тоске.

 

* * *

 

Нальются кровью ягоды рябины,

стряхнув цветенья розоватый снег,

а я смотрю на шалости судьбины,

как англосакс иль тот же печенег.

 

Какой я русский, лишь глаза седые…

История сама глядит из них.

Чем дальше наши годы молодые,

тем дольше оставляют нас одних.

 

Моя Судьба,

я знаю,

Вы устали,

и это знание предвиденью сродни.

Вы посмотрите, видеть перестали

меня в поэзии моей родни.

 

Есенински спою я про природу,

но вы поймите: ягоды – клопы,

сожравшие без счёт вокруг народу…

Я избегу ли участи толпы?

 

И ягодами ползают по стенке

на нарисованных рябиновых ветвях…

Не очень-то приятные оттенки

в коленцах перелива соловья.

 

Овраг

                         

Сержу Трубникову

 

Отреззвон самостийно возносится,

Слишком много вины пригубил.

Всё хорошее кем-то разносится,

А  плохое – я сам погубил.

 

Но всё чаще ночами трезвонными

Я к себе даже хуже чем враг.

И душками своими зловонными

Вновь меня нагоняет

ОВРАГ.

 

Нет в нём хлама, что свален тетерями,

Дождь иль снег в нём приют не найдёт, –

Потому что заполнен потерями

И так страшно, что следом идёт.

 

* * *

 

В комнате на север

солнца не унять.

Ты его, я верил,

стала заменять.

И, расправив листья,

мудрый семицвет

шелестел: «Женись – я

дам тебе совет».

Не грусти, не надо!

Свет в окно не лей.

Ты сама не рада

нежности моей.

Но другой отныне

гостем в дом вошёл –

возле солнца стынет,

он – луну нашёл.

Залюбил я, видно,

Пава и Павлин, –

Кто из сердца выбьет

Новым клином клин?

Не грусти, не надо!

Свет в окно не лей.

Ты сама не рада,

ревности моей.

Но бороться с роком

сил не нахожу.

Раз выходит боком –

сразу ухожу.

Пусть другая встретит

и заглушит боль,

пусть окно не светит,

дай уйти, позволь...

Не грусти, не надо!

Свет в окно не лей.

Ты сама не рада

глупости моей.

 

* * *

 

Есть зеркала, где зримо зазеркалье -

на двадцать пятый кадр похоже то…

Припоминаю город Оверкалекс*,

где мой двойник сквозь зеркало жетон

            вручил мене (ну, мне)… Ох, в отраженье

            я сам себя не узнаю давно…

            Со временем: «сраженье» – «пораженье» –

            и «выраженье», – рифмы всё равно!

Я разорвал ту жёсткую бумагу,

и даже, для надёжности, – поджог…

Но в зазеркалье сел на колымагу –

ту тряску помню зудко до изжог,

            а пепел распылил, но в свете странный

глядит блевотно через зеркала…

            И всё зовёт к себе в другие страны,

            мол, все там будут… Юкола-скала**

Есенин и Высоцкий – вот по следу

побью все зеркала, – с бокала гладь

его рукой жетон даёт последний…

«Все сроки пересрочил – сам приладь…»

 

---

*Оверкалекс – город на севере Швеции

**Юкола – в переводе со шведского – «вяленая рыба»