Ольга Пахомова-Скрипалёва

Ольга Пахомова-Скрипалёва

Все стихи Ольги Пахомовой-Скрипалёвой

Ruthenia

 

Памяти Евгения Золотаревского

 

В мудром таинстве детства загадка...

Рана сердца сквозь ребра видна.

Выпадает из жизни закладка,

пожелтела от крови она.

Под обложкой – пигментные пятна,

заскорузлый пергамент лица,

что ж ты, совесть, была неопрятна

и дары отдавала обратно,

и тельцом попрекала отца...

На страницах твоих позлащённых,

возвращая любовь на круги,

чередой воскресений прощёных

обращались друзьями враги.

Как теплы междустрочия эти

челобитного в осень листа.

…Возвращаются  блудные дети

с четырёх оконечий креста.

 

«Воспоминания о Царском селе», но не только….

 

Сергею Таценко

 

Ты тоже молишься на Бург,

он мятный от дождей и пург,

о, этот город, как хирург,

отсёк страдавший орган спеси...

И в зеркальце кривом «врача»,

мы разглядели, хохоча,

как льнут, мне щёки щекоча,

твои и впрямь лихие пейсы.

 

Да... Петр Перший был мастак,

хоть бают «так его, растак», –

он по ночам любил верстак:

о, многих этим делом занял.

Иначе бы с какой тоски,

по бабам аглицким и -ским,

они создали б этот скипетр

державы нашей несказанный.

 

Как прежде лик Лицея юн,

я Альму-матер воспою

и тальму гения. Не лью елей

на кельи – трафаретны.

Вот здесь резвился Александр!

Презрев соседский сон и сан,

как мы когда-то, лазил в сад

и кушал яблочки запретны.

 

...Нам панацеей стал Лицей,

лил дождь, менялись мы в лице

и ласково, как об отце,

о гиде-дяде вспоминали.

И если будет добрый штоф,

ты рас-тя-ни его: за Гофф,

за Бург, за гида, за любофф...

И за меня – ага? – в финале.

 

 

* * *

 

А набело жить – это право ещё заслужить.

Не вымарать то, что окажется главным потом.

Вот поле бело, почему б воронью не кружить –

Пиратству пера над призывным и чистым листом.

 

Пусть чёрные дни не потатчики чёрным делам,

Когда за душой лишь табачная крошка да медь,

С грехом пополам, где даже и грех пополам,

Суметь разделить. Наделять никого не посметь.

 

* * *

 

Ах, нынче зима – как вся эта жизнь...

Ругают, но верят,

Что всё ещё будет. На все этажи

Просыплются перья

 

Из рваных подушек – заплатанных туч,

Начнётся потеха!

На белом снегу – разноцветная тушь

И кисти из меха

Шубеек, и шапок, и пёстрых щенят

Дворянского рода...

И праздник, по-прежнему сердце щемя,

Подарит Природа.

 

В зыбучих снегах отберут деревца –

Иголка к иголке.

И лес будет ранен. А в боль от рубца

Набьются осколки

Разбитых шаров, и парадных витрин,

И стыд от побега.

И куцее детство найдёт мандарин!

Но нет его – снега...

 


Поэтическая викторина

* * *

 

В двуспальном районе легко разминуться.

Крахмальные дружбы однажды сомнутся.

К тебе подтолкнет меня только случайность,

Какой не бывает в природе.

Случись незадача – внезапная встреча...

Зачем же так споро? Полегче! Полегче,

Судьба, что вчера наши мысли сличала,

Ища золотинку в породе.

 

Нашла. И в просторном двуспальном районе,

В весеннем, со снятою пеной, бульоне,

По школьным фасадам минуты сверяя,

Сварила «событие века»...

Ну что бы тебе позабыть меня вовсе,

А мне возвратить свою верную осень,

Целуя мундштук у остывшей свирели,

Запрятать соринку под веко

 

И плакать в затворе пред ласковым Оком,

Потом возроптать сквозь ладонь ненароком:

«Какая ты, жизнь незаметная, право,

Когда так назойливы страсти...»

Меж нами не только река и «железка»,

Подземки цветок, бьющий запахом резко, –

Поступков – моих ли? – дурная орава

И памяти ветхие снасти...

 

В память о «средах» на Чистых прудах

 

Андрею Селиванову, Инессе Паблос,

Равилю Измайлову, Наталии Леонидовой, Алексею Синельникову,

Николаю Сударикову, Ивану Макарову, Ирине Герцог…

 

«Ну... с погонами, пруды!» – Пустим «Аннушку» на круги...

Колоколен переливы из воскресных тупичков

остывают до среды… Прянут голуби в испуге.

Дом к бульвару вышел криво и протиснулся бочком.

 

На ступенях сих замри! Посреди далёких буден,

для «Среды» безвестно рея, гость квартенцию искал,

где Шаляпин «блох» морил, чаровал созвучьем Бунин,

демонический Андреев пальцы в гриву запускал...

 

Там, где мы ни «ve..., ни vici», топал гений шатко-валко,

жаждал славы нас не плоше, не плутая в этажах,

шёл на звук, где половицы пели, вскрипывая жалко, –

то Куприн, любивший лошадь, жеребца изображал.

 

Спрашивали: «Чей ты, сокол?» – и птенцу не одиноко,

самородку покрупнее так и вовсе хорошо...

Хмурый Горький сладко окал, Куприн селёзенкой ёкал,

мемуарные минеи прятал в пряник Телешов.

 

Ах, войти бы в круг тот милый, перепутав даты-путы,

сняв с души засов

                           и палец с уст... Да чтобы закипал

медной гордостью надутый самовар с хозяйской миной,

а кистень-душа Скиталец мирно гусельки щипал...

 

* * * 

 

О. Г.  

                                               

В полубреду капели первоснежной,

В захламленности милой и небрежной,

Ты шаришь ночью, чем бы записать

Одну строфу, влюблённую в другую,

Прочти наощупь! Спичку берегу я,

Не стоит их „на чёрный“ припасать...

Презренье лжёт, глумясь: „Марай бумагу!..“

Не ведает прозрения отвагу,

Когда на спорый и неправый суд

Несёшь ночей хмельных исповедальность,

А приговор, как молний моментальность,

Одно и знаешь: строки – не спасут...

Кто ведает испарину „маранья“?

Вычёркиванья? Клятвопрепинанья?

И замиранья в водном пузыре,

Где плаваешь свободно, будто вечность

Тебя несёт назад, в до-человечность,

В начало Слова, к бликам в алтаре...

 

Куда ты стольких уводило, Слово?

Какого тебе надобно улова?

Зачем же душу окунаешь в дрожь,

Где зыбко, зябко, жарко и усладно?..

 

Но ты, искатель призрачного клада,

Однажды чиркнешь спичкой... И найдёшь.

 

* * *

 

Но о чём-то по-прежнему нам повествуют извивы,

Слюдяные излуки, червлёные устья, притоки:

Может статься – о том, что мы снова свободны и живы,

Влюблены и умны на неопределённые сроки?..

Григорий Марговский

 

В этой речи так сладко нырять меж созвучий,

узнавая себя, изнывая с тоски...

Продолжайся, живи, о язык мой певучий,

белой россыпью звёзд просыпайтесь ростки

разнотравья безбрежного, Божьего, в брызгах

сорняковой сурепки, глухой лебеды,

повилики слепой в междустебельных брезгах

и смычковой осочной ночной лабуды...

Прошлогодних прогулок на солнце поджаришь

зверобоя охапку, вернёшься... и – ах!

даровой иван-чай заливает пожарищ

и покинутых кладбищ подзолистый прах...

Продолжается всё! И не рвётся бумага –

в кулаке черновик расправляет крыла...

Властелин голосов, ты-то веруешь в благо

звонких зёрен своих,

                                   где – была ни была –

прорастает по-русски заморское слово,

прикасается к бабочке гранью пыльца...

И слетает от ветра с порога полова,

и не вянет зимой твой цветок у крыльца?

 

* * *

 

Венчик над конфоркой голубел,

Чайник наш сипатый закипал,

Топот беспризорных голубей

Наше хлебосольство подкупал.

Если в мире есть зарок тепла,

Признак добрый призрака семьи,

Значит, он тогда царил и пла-

Пламя над конфоркой подсинил.

Давний день, когда с мороза ты

Входишь с куцей ёлочкой во льду,

И пляшу, как ведьма, у плиты,

И, как фея, подаю еду,

И стелю прохладную кровать,

Завожу пружины сторожок,

И ещё не смеет горевать

Неуклюжий плюшевый божок...

 

 

* * *

 

Ворвётся зимняя гроза.

До света – чёрная работа.

Так сходит снег седьмого пота,

И разъедает ночь глаза.

 

Прочь из асфальтовых одёж,

Побегом – ввысь, до срока, сдуру,

Пока терзать клавиатуру

По кровлям не устанет дождь!..

 

Боготвори секундный сор,

Сметённый ветром подворотен.

С больших окраин – малых родин –

Мы прорастаем до сих пор.

 

В ушко блатной мотив продень,

Вернёшься в детства измеренье,

Где каждый день – благодаренье

За каждый день...

 

* * *

 

…Как души смотрят с высоты

На ими брошенное тело…

Фёдор Тютчев

 

Вот и летопись грёз покидает меня,

Словно в печку не письма уходят, а годы.

Ветки судеб чужих не боятся огня –

Там летейские воды, забытые броды.

В порыжевших конвертах осколки зеркал,

Лоскуты моей памяти, древние карты,

И в погрешности их не найти озерка –

Лишь болота охот, да степные азарты...

Не заслуга, что мы не меняли коней.

Переправа права – нас сама изменила.

За родным табуном столько загнано дней,

А на глупость вовек не иссякнут чернила.

Только спешились мы, не спеша, по-людски.

Всё не зря: удержи занесённую точку!

Предстоит еще выгрести пепел тоски

И единственный брод отыскать в одиночку.

 

* * *

 

«Ночной кораблик негасимый

из Александровского сада...»

Иосиф Бродский

 

Вот к горлу прикоснусь московского флакона -

И древний аромат струится по стеклу.

А там, на дне, лежит бульварная подкова,

И камушек пруда блестит в её углу.

 

Благословляю дар за целостность приятья!

Так женственна Москва, и вновь её роман

Меняет кабаков лицованное платье

На чопорных церквей крахмальный аромат.

 

Лишь карамельный Кремль краснеет в том же чине,

У бакена застрял Харона лимузин.

Но сколько не меняй венцов и облачений, –

ломая красный свет в излучине-лучине

Плывёт из сада в ночь кораблик, негасим.

 

Гейченко

 

«Поместья мирного незримый покровитель…»

А.С. Пушкин

 

Под гнётом – скриплая морошка, 

В пучках – духмяный зверобой. 

В сенях, кота заметив, кошка 

Идет направо – хвост трубой, 

Где у окна, под мерклым кругом, 

Зело скабрёзен и умён, 

Ведет эпистолярий с другом 

Музейщик Гейченко Семён. 

 

Но славен не одним мазайством 

Обходчик древних городищ, 

А приусадебным хозяйством, 

В котором соток – десять тыщ*, 

Он пишет, мол, «давно набрякли 

Груздочки... Белое винцо 

Вспотело... Так приедь и крякни, 

Василь, бесценный друг, Звонцов**! 

А если не случится фарта, 

И грусть засохнет пирогом, 

Пришли хотя бы три офорта, 

Быв Троегорского кругом…» 

 

Спит Святогорие родное 

И Сороть – глыбкая река, 

Но душно и к ненастью ноет 

Его фантомная рука. 

Вновь над Михайловскою глушью 

Затянут гуси клёкот свой… 

И глушит он звонцовской тушью 

Доносы крысы тыловой. 

 

Иль загудит – вот как намедни, 

Сомнет машинопись в горсти… 

Но ты его за эти бредни, 

Любовь Желанная***, прости. 

Прости, что он угваздал «тройку», 

Не поддавайся на развод, – 

Пусть кроет матом перестройку, 

Как буря мглою небосвод. 

 

К зазимкам и закат багровей, 

И ветер трётся о стерню. 

И только мельница в Бугрове 

Вращает мерно шестерню. 

Есть от разлучного страданья 

У мельника тирлич-трава, – 

И все предательства в преданья 

Перетирают жернова, 

 

И сколько б поцелуи татей 

Не изъязвляли нам чело, 

Но крепче дружеских объятий 

Нет ничего! 

Нет ничего.

--

 

*Даже больше: Михайловское, Тригорское, Петровское,

комплекс деревни Бугрово, лесничество в д. Кириллово,

городища Воронич и Савкина Горка, а в те годы и монастырь;

** Василий Михайлович Звонцов – нар. худ. РСФСР,

работал в технике офорта, виртуозно владел карандашом и

китайской тушью. Был иллюстратором многих книг

Семёна Гейченко, дружба их и переписка продолжалась

около полувека;

*** переиначенное местными жителями

пос. Святые (Пушкинские) Горы отчество

Любови Джелаловны Сулеймановой (Гейченко).

 

* * *

 

Деревья ранены. Над крышами сараев 

Сбивает ветер с курса косяки 

Упрямых птиц. Амбары запирают 

И утепляют паклей косяки. 

 

Здесь так с душой горланят про рябину, 

Как будто чем-то могут ей помочь. 

А та всё падает на рамы крестовину, 

И безутешна тень её всю ночь. 

 

В кромешной тьме так жарко светят гроздья, 

Что стонут все окрестные дубы... 

А дождь, как плотник, забивает гвозди 

В изъеденное дерево избы. 

 

* * * 

 

Если юность у нас безмятежная, нежная, близкая, 

если память о ней лежит почти на поверхности, 

Побредем, дикари, щеголять земляничными низками, 

туеса и лукошки в избе позабудем для верности... 

А очнёмся детьми... лето... непреходящие ссадины, 

но проходящие быстро, коленки с болячками 

содранными, потому как таились в засаде мы, 

и под вопли «ура» не заметили веток с колючками. 

Детство... сплошная забывчивость... Как она помнится! 

Полированной розовой кожицей под листом подорожника 

залатается боль... Сквозь крапиву проломится «конница», 

от фанерных «пиф-паф» рассеется смерть понарошная... 

Над кровинкой травы испарится молитвенно присказка: 

«Улети на небо…» Божья коровка, паломница! 

«Принеси нам хлеба…» Язычники кланялись низко ей, 

но века миновали, и кто ей за это поклонится... 

 

Поклоняться былинке с её сердцевиною сладкою, 

окунать стебелек росяной в муравьиное морьице 

и стрекочущий звук усыплять полинявшей пилоткою –

мы однажды уйдем... 

                        Что за птица без устали молится?.. 

 

* * *

 

Есть Храм в отечестве моём. Тому полвека:
его пытали, жгли огнём, как человека.
И крали Божие добро с благоговеньем...
Потом – кабацкое тавро, метро-забвенье.
Да будет путь благословен – сны вековые,
где трещины — рисунок вен на тонкой вые,

где золотой его висок не раз контужен,
где аркатурный поясок затянут туже,
где три шелома от свинца звенели глухо
во имя Сына и Отца, Святаго Духа.

 

 

* * *

 

За седьмым сургучом вдруг открылся твой свиток добра:
Беззаконие буквы и следом – подмётная ложь.
Вороненым пером не исправить удар топора!
И не щепки, а кляксы – поскольку ты в городе – луж.
Сбросишь грязь и летишь на другой континент –

                                                                           снова дождь.
Сколько благ ни дари, обличит опечатки печать.
Ты её вырезал, подкупал, даже вымолвил: «Даждь
Нам днесь...»

                        Днесь и дождь, и ему – не подмётки сличать...
Пляшет мертвая литера в графстве бессмертных графем!
Наваждения дождь... наводнение... ноет потоп...
Только в метрике зла, где не словлена птичка в графе,
Было солнце, а пятна... нашел уже кто-то потом.

 

Заоконья

 

Домой ли едешь в N-ск, а либо из дальних мест – в места поближе,

не наблюдая стрелки, лимба... Лишь губы солоно оближешь

от слёз немыслимого счастья из ничего, из ниоткуда,

и сослепу ничтожной частью в себе большое жизни чудо

внезапно ощутишь полмига, перемигнёшься с заоконьем,

на самой важной строчке книга зависнет в памяти: о ком я?

Кого я только что забыла с таким горячим наслажденьем,

чтоб у окна вовсю знобило, как за полдня перед рожденьем?

...А за окном в цветастых шторах летит лесок лисой вдогонку,

и в этих шторах, будто в шорах, не видно жизни мне, ребёнку...

 

Земного рая уголки

 

Ирине С.

 

Она – до дна одна. Таращится без смысла

В радушное окно троллейбуса, дрожа.

Услышав от бомжа: «Вино твоё прокисло!..» –

Не проглотить из слёз солёного ежа...

Дай Бог ей хоть на миг опору! Нет – перила!

Что это за подъезд?.. В глазах вода... вода...

Она тем и жила, что царственно дарила

Клошарам при лаптях – с обувкой города.

Они учились есть, прихлёбывая тише...

Они забыли – как! – ей кланялись тогда...

Пообтесавшись чуть, смотря в прицел фетиша,

Они ещё звонят, мол, «горе – не беда».

В ответ она молчит. Прилежно «воспитует»

Не копию... Но тон, манера, запашок! –

Он без отца растёт. Он кушает. Бунтует.

И, как отец, в обед ослабит ремешок

На дырочку одну... Он главное творенье!

Да разве это груз? Полжизни, но какой!

Борьба за жизнь двоих в ладонях у смиренья

И взмоленных ночей предутренний покой...

Забыто место, где зарыт оклад таланта,

На загнанных коней перевелись стрелки,

И падает слеза на «крестик» фолианта.

...А где-то на земле есть рая уголки.

 

Моим друзьям по горным вылазкам,

пребывающим на том и этом свете

 

На перекрестке двух эпох

Мы кочевали, как и предки,

Но не бежали от властей,

Скорее, лезли на рожон:

По левой ветке из Депо

К Свободе, что на правой ветке...

Да из непрошеных гостей

Хватали и мужей, и жён.

 

Теперь романтика смешна,

Как сбоку бантик на штормовке,

Скрывалась моль в углу жилья

От пота с запахом костров...

Но и сейчас люблю, грешна,

Рюкзак и бухтовать верёвки,

Да хоть верёвки для белья:

Ведь память – остров старых строф.

 

Там папуасами – слова,

И ноты – «россыпи алмазны»,

Мы драли глотку в облаках

И спали, в очередь дыша...

Чем больше молодость права,

Тем меньше старость врёт заглазно...

Тогда сквозь веки в пятаках

Глядит бессмертная душа.

 

* * *

 

Молюсь ли я, шепчу, как сад, по кронам дней твоих листвой, –

я только глиняный сосуд – хранить сладчайший голос твой.

Нет... Я всего лишь книга снов, и вспоминаюсь, как латынь,

а мне бы просто горсткой слов упасть на нотную ладонь,

чтоб звук, дохнувший мне „Живи!“, в твоих устах не остывал,

сгорал, как день в окне любви, и воскрешать не уставал...

 

* * *

 

На свете лето – жар сквозной...

И никуда спешить не надо.

И сада нет, но запах сада

Кружит и вьётся надо мной.

 

От центра пыльного вдали

Район опальный, рай мой спальный.

Он в замке вроде залы дальней –

В окне фонтаны расцвели.

 

Ну надо ж так поднатореть,

Измаяться за эти годы,

Что, вызнав тактику погоды,

Остаться в городе гореть.

 

Да пусть его. Есть стол и кров.

Река, сквозняк, обрывок парка.

И благодать Святых Даров,

И жизнь, как часть сего подарка.

 

* * *

 

«А в окнах слышен крик весёлый,

и топот ног, и звон бутылок...»

Д. Хармс

 

Над пьяным разгулом вертелась шутиха,

от зрелищ пикантных во рту было терпко.

И Лихо гуляло, и пряталось Тихо

в осенних предместьях родного вертепа.

«Два меченых космоса: сытость и воля,

а также, где сыто, как правило – кучно,

труднее прицелиться.  Ежели в поле,

во чистом – стреляй вольнодумцев поштучно…»

Веселье, закрыв за калиткой кавычки,

к утру потускнело на дачной квартире.

И по полю шёл человек к электричке,

и снился хозяйке фигуркою в тире.

 

 

* * *

 

Над этой маленькой квартирой,

Где переплётам нет числа,

Над спящей улицей, портьерой

Кулисно срезанной с угла,

Над муравейником окраин,

Над электричкой заводной,

Над ветром и вороньим граем,

Над старым гаем за пивной,

Над темью, что перед рассветом

Черней вороньего крыла,

Над Новым Светом, Старым Светом,

Над гранью, что меж них легла,

Где возвышается над степью

Родоначальный мой Курган,

Стеснив тоскою средостенье,

Звучит бессонницы орган.

А снег над мокрою платформой

Парит и гаснет не спеша,

И на бессонные плафоны

Летит и прядает душа

От этой маленькой квартиры,

Где переплётам нет числа,

Теряя все ориентиры

От вымысла до ремесла,

Где ночь истаивает быстро,

Как тельце потное свечи...

Но долго теплится в ночи

Последний хриплый звук регистра...

 

* * *

 

Но не попрать святыни псам! Свиней узнать поможет бисер...
Я доверяю небесам и голубям невскрытых писем.
Простите взгляд мой свысока. А как иначе?! Как иначе...
Вон пляшет ленточкой река, вон – ульи, соты, сотки, дачи...
Всему – святое ремесло, а мне земных плодов довольно!
Корнями сердце обросло – корчуй и корчись, это больно.
Опять лопатки мне свело – я вспоминаю древний навык
и на подбитое крыло всё время припадаю набок.
Но воля выбрать повелит свой путь, иные не пороча,
а снизу воет и скулит судьба, сама себя пророча.

 

Ностальгический вальсок

 

Прошвырнусь по окраине старой Москвы,

Вдоль дворов, где остались лабазы,

Где когда-то на «ты», а теперь мы на «Вы»

С домом, гордым осанкою вазы.

 

Не беспамятность детства над пропастью дней –

Подростковая пристальность слежки:

На ночном потолке перебранка теней,

Дребезжанье молочной тележки,

 

А напротив окна – голубятней балкон,

Ведь не всё же плевки да окурки...

Ветер треплет полотна партийных икон,

И мальчишки-ровесники – Юрки.

 

Им потом, безымянным, в афганской земле,

Матерясь по-отцовски без кляпа,

Затерявшись последней картошкой в золе,

Воплощать пионерскую клятву.

 

А пока во дворе мы играем в бояр,

Разрывая сплетенье ладоней, –

Для соседа Юрка уже выкопан яр,

Что космической эры бездонней.

 

То ли жаль мне его нерождённых сынов,

То ль игры затянувшейся в прятки,

Обещаний торжественных, звёздных ли снов,

Завещаний с обложки тетрадки?..

 

* * *

 

Ну не казнись, не растравляй, ведь швы – с изнанки.

Пусть сызнова пошьёт Гиляй жилет из нанки,

и век спустя (и два ещё б) узрит все то же,

как юбилей не скрыл трущоб, лишь подытожил.

Не так ли ты, святыни чтя, беля фасады,

с водою выплеснув дитя, скулишь с надсады?

Так хватит строить на крови, на честном слове,

покуда нет зерна любви в твоей полове!

Покуда в каждом есть изъян, а Бог – не в каждом,

спасёт ли летопись из ям своих сограждан?

Молясь за все грехи Руси, не выжить в стужу.

Начни с себя. И воскреси одну хоть душу. 

 

Ода зиме

 

Стоит глубокая зима – Божественное время года,
вся – очищенье для ума, для тела – испытанья ода.
Кораллы белые кустов плывут искрясь в надзимнем мире.
По наведению мостов нет лучше мастера в помине,
что по наитию во тьме сцепляет гранями кристаллы.
И зодчих равных нет Зиме: так роща храмов вырастала
за ночь в аллее городской... Велик холодный белый камень!
Стоишь с мирской своей тоской и веришь зябкими руками
в податливую плоть воды и пламя творческой десницы...
…Зимою так цветут сады,

                                  как только может им присниться!

 

Окраинное

 

Здравствуй, кислый помоечный воздух

Запустелых окраинных круч!

На бесстрастных и девственных звёздах –

Вечность. Ветошь отравленных туч.

 

Здесь лелеют брезгливые чувства

Средь непуганой стаи жулья.

У высоток – гримаса лачугства,

У хибарок – ухмылка жилья.

 

Спи, дитя! Да минуют напасти...

Дышит древнее тесто в горшке.

Ветер рвётся в подъездные пасти

И урчит в водосточной кишке.

 

Только в комнате – помните? – благо:

Снежный запах постели сквозит,

Вкусно скрипнет на полке бумага

В тесном воинстве сомкнутых книг...

 

Помоги же, Господь, всем без крова,

Обескровленным скорбью дорог.

Дай как хлеба им белого слова,

Что на чёрный свой день поберёг.

 

* * *

 

Опьянеть от свободы,

Хоть её — два глотка.

О, тюремные годы

От гудка до гудка.

Два глоточка, глоточка

Ещё тают во рту…

А крылатая точка

Аж свистит на лету.

Но какие ж верижки

Эта осень сплела!

Восхищайтесь, воришки,

Как горят купола!

Намалярила тётка,

Растравила глаза,

Там где надобно, втёрла

Все плевки в образа…

 

 

* * *

 

Оседают дома и скрипят половицы...

Корни древа на ощупь плетут кружева,

Расширяя свой мир, нарушая границы.

Разве только земля их сплетеньем жива?

 

Вечерами дымок узнаваем за сотни

Дачных сот, наудачу соткав полотно

С липкой ниткой смолы, ноткой мёда, и сонно

Тёплых звуков и красок стареет вино.

 

Засыпает ребёнок, и стынет варенье...

Скорым поездом дождь перейдёт тишину.

Мир немного обжит. И над эрой смиренья

Только молния с громом играют в войну...

 

Осипу Мандельштаму с любовью в декабре*

 

Притихшая от срама слава,

в тиши звенящая тщета –

безжалостная пуля слова

сквозь ветер в черепе шута.
Встревожен улей пуль жужжащих

осечкой пасечника: «Ша!»...

Да, жизнь – одно из подлежащих,

какими ранена душа.

Душа, ты – схимница, а тело –

святая ветошь, горний прах.

Да, жизнь летела оголтело

на всех парах.

Остановил ее прохожий,

нашёл предлог...

Над кандалами из прихожей

повис на ниточке звонок.

О чем поёт приморский щёголь,

молчит щегол.

Да, жизнь была розовощёкой,

была – глагол...

 

---

*Стихотворение написано в ответ на катаевский пасквиль «АМВ».

Осип Мандельштам умер в декабре, под самый Новый год.

 

Останется яблочный топот в саду…

 

Как пахнёт нагретая за день трава, 

и мреют забытые в детстве слова 

на теплой меже засыпанья... 

Песок обжигает худые ступни, 

и жалят в коленные ямки слепни, 

но всё искупает купанье. 

 

Подобьем распятья лежать на воде: 

там овцы в небесной бредут борозде 

к закланью одной на закате, 

и солнце в ресницах, как в мокрых сетях, 

запуталось рыбкой, и сердце в гостях 

у ангела – бабушки Кати. 

 

Там в печке томятся с картошкой грибы. 

Там в церкви – в кокетливых рюшах гробы, 

и ликом темнеет Никола... 

Там кони в ночном и картохи в броне. 

В карманах – грушовка, налив и ранет. 

И ночи над миром икона. 

 

Но жизнь иссякает и вянет душа, 

томясь и взыскуя, на память дыша, 

и сколь ни печалься о чуде, 

но солнце не словишь в ресничную сеть, 

и острое счастье не в силах пронзить 

уставшее сердце в кольчуге. 

 

Останется яблочный топот в саду, 

сквозняк на веранде, с окном не в ладу. 

Заржавленный остов коляски 

на дачном погосте, где запах остёр, 

от листьев, взошедших на новый костёр, 

и всплески, и пламени пляски... 

 

* * *

 

Остановить в стакане время чаинкой, высохшей на дне,
помаркой, сам себе аврелий, где вечный август на стене
и на фронтоне профиль стёрся до юлианских идиом,
и ждать дождя-каменотёса, – дождём единожды идем.
Ночник… дневник… себе посланья, вся прихотливость их календ.
Зла вовсе нет, да просто зла нет на невозможность встать с колен,
чай заварить, задраить окна, увидеть в ливне глыбу льда
и письма спрятать под замок, но... Продаст потомок для суда
поток сознания в потёках испарины c исподних строк,
где заблуждается в потёмках чужих отдушин ветерок.

 

Памяти Андрея Краско

 

...В кадре время вспять...

                                         Пробы.

                                                   Роды.

                                                           Снимки.

Возраст – цвет огня. Но опять поминки.

Убирать не надо надолго доски:

«Между стульев двух» не друзья – наброски.

– Поколенье? СОН. Спит Кабул. Базары...

– Нет, не те, – на кухне – отъезд у Сарры.

Мужики ушли воевать. Пехота.

И – легли... А бабам всегда работа:

И рожай, и нянчи, и вой в передней...

Спят Герои звёзд. Волокутся бредни.

Кто расставил их, до конца ответил?!

И за то, что сёстры мои – в кювете?..

Многотонка лет громыхала долго:

Всё травить могли, кроме чувства долга.

 

Друг вот умер вдруг. До полста – лишь чутку.

Был грешок – дразнил пацаном анчутку.

И лежит в гробу – спит, боишься тронуть.

Ровно, что жених – ни жены, ни трона.

Наизнос живал и вразнос...

– На вынос!

Мой названый брат, как ты это вынес:

Вымешен бетон и кирпич заложен! –

За полночь «перо» вынимал из ножен

И писал взахлёб в золотушном рае,

Не ропща, что Он пол-листа марает?..

 

Долг отдать... Так мы завсегда у кухонь.

Пусть земля тебе будет снежным пухом.

Отдохни за нас. И прости забвенье.

Мы давно распались на кольца-звенья.

Лишь давали в долг. Это без обману...

Маму только жаль... маму твою... маму...

 

11 июля 2006

 

* * *

 

Под вечер, разбирая почту из века прошлого ко мне,
Я не корю его за то, что там бродит истина в вине.
И жжёт вина, везёт кривая… Овал петли... провал... свеча...
Там, обезглавленность скрывая,

стихи наотмашь бьют – сплеча.

Потом их жгут или воруют, их списки слепнут в темноте...

Создатель гибнет в нищете, пока издатели жируют.

Горит душа светло и вечно, черновиками топит печь.
Там лоно мысли – безупречно. И потому бессмертна речь.

 

* * *

 

Представь многоэтажный дом.

Все спят. Но стены ходуном

там ходят – то храпит сосед.

И равных звуков в доме нет!

Сосед – он ниже этажом,

а некто – выше этажом,

и пол ему – мой потолок,

и каждый в дом понаволок

различной ценности вещей...

Я злюсь на запах чьих-то щей,

на звук спускаемой воды,

на вид соседской бороды,

а больше поводов нема.

Так одиночат нас дома...

Я представляю дома срез:

кушетки, люстры, книг обрез,

сеть арматуры, провода,

и турбулентная вода,

напором загнанная вверх,

да токов скрытый фейерверк.

Сто нитей нас должны связать!

Я начинаю осязать

чужой проветренный уют

и разноклассовость кают...

Там, подо мной – дыханий сто,

комфорт, разор, неубран стол,

сто тапочек вразброд, сто снов,

просторно, тесно иль тесно...

Над домом снег. Трещит в пазах

окон. Темно. Мои глаза...

Иль не мои? Но видно всё:

дом к небу гордо вознесён,

в антеннах звёзды гнёзда вьют,

над домом ночь, покой, уют...

Над миром мир на данный день.

Я сплю. Там где-то. Меж людей.

 

 

Птица-тройка

 

 

Макушка лета в земляничнике нагретой хвоей источается, 

и связь с людьми из рам-наличников у нас всё больше истончается. 

Здесь невесомы понедельники, бессмысленна возня монетная... 

Берёзы голубеют в ельнике – явление инопланетное, 

где, отвергая всё витийное, стирая пошлый грим пародии, 

воскреснет не хрестоматийное – не чувство! – пониманье родины, 

забытым напрочь сроком годности, забитым липким славословием… 

И боль уходит, вслед за гордостью, своим утраченным сословием. 

 

 

Родня повымерла, но родина все та же – верная, букварная. 

Большая лавка антикварная, добро, сама ещё не продана. 

И одинокая, и страстная, земля – Большая Котлования. 

На каждом лбу – клеймо ли рабское, иль Ангелово целование… 

Пусть чья-то ненависть прогорклая – что лай цепной, слюна бессильная. 

Молчу, в тени за Красной горкою, и плачу о тебе, Россия. 

Ты белой птицей церкви на́ Нерли вновь искупаешь все проклятия. 

А мы живем, как будто замерли, и ни о чём в нас нет понятия… 

 

 

Печоры, Пустошка и Дно, 

уезд Опочицкий, Усвяты... 

Для всех созвучья эти святы, 

кому родиться здесь дано. 

Где Мценск и Болхов, сквозь Париж 

смакуя, пестовал орловец*, 

и пел, вдыхая, острословец* 

чуть терпкие Овстуг и Вщиж… 

Овстуг… в нём и «овес» и «луг» – 

то ль география фонемы, 

то ль биография поэмы 

и речи горечь от разлук... 

 

 

Сквозь масляный солнцеворот 

бьёт сусло по сусальным руслам, 

и льётся по сусалам русским 

медок, не попадая в рот. 

Да пусть его, и так хмельны 

от голубиного обрата, 

на печке муромского брата, – 

лежим, вольны или больны. 

В глазах же Божия роса 

не растворяет ни бельмеса – 

там брезжит ситничка завеса 

и брызжет в Брынские леса. 

Что за цветы там! а грибы! – 

от б***а до старообрядства, 

от злаго чёрнаго колядства 

до кровью вышитой мольбы. 

 

 

У тех стволов и падал скот… 

Подлесок выползет из ада, 

и крики: «Дяденьки, не надо!..» 

Заткнёт и пулями заткёт. 

Венки да галочьи кресты 

на тех берёзах нетверёзых… 

Всё мнятся нам в каких-то грёзах 

с небес карающих персты. 

Мол, только стременной дебелый 

нырнёт в испанский воротник, – 

С каурой Малой, с чалой Белой, 

В галопе вспрянет коренник… 

Пока земле не предан труп, 

Во мгле столичного Пожара – 

На пепелище у державы 

коптит безвестный лесоруб*. 

 

 

Пусть бьются тролль и паладин 

на пиках каслинских заборов – 

на ликах Угличских соборов 

не дрогнет мускул ни один. 

Где пуль асимптота жужжит 

и над рудой* дрожит осою – 

там гул Ростовского Сысоя* 

Лох-Нерских чудищ сторожит. 

Пока, нетленные в веках, 

над нами – Плат, Покров и Пояс, 

плывёт окрестный крестный поезд 

и держит душу в рушниках. 

 

 

о. Александру Меню, о. Василию (Рослякову), 

о. Даниилу Сысоеву и сонму новомучеников

 

 

Колокольный язык, иноземке помстившийся жалом, 

стоит вырвать разок – по усадьбам гуляют пожары. 

Только промыслом Чьим не стирают века узорочье? 

И стекают ручьём в нашу речь письмена междуречья. 

Беглых нот семена упадут в чернозём и подзолы, 

и взойдут Имена, имяреков изгладив позоры. 

Топором вырубай! По фасаду пройдись, по фронтону, – 

этот камень рябой не случайно понравился Тону. 

И пускай, угловат, возвышается Храм над рекою, – 

сотни каменных баб раскололись и машут клюкою. 

Дождь плевков из окна отнесло до Европы бореем. 

Дуй сильней, старина! В нашем холоде мы не стареем. 

Индевеет стекло, и гудит над свечою алтарной 

золотое тепло от молитвы живой благодарной, 

эхом, «-ахом» псалма возвышает молчание плоти, 

прах чужого письма отрясая с нетленных полотен. 

--

* «Орловец» – Н.С. Лесков, «острословец» – Ф.И. Тютчев,

не менее известный и в этом амплуа; «ситничек» –  мелкий дождь;

Брынские леса – от р. Брынь; «руда» (устар., диалектн.) – кровь,

по асимптоте – здесь: по кривой, не достигающей цели; «лесоруб» –

собирательный образ волонтеров «горячего лета 2010";

Пожар – старое название Красной площади;

«Сысой» – знаменитый кремлевский колокол Успенского собора

в Ростове Великом, вес – 32 т.; Угличский колокол (далее по тексту) –

в своё время лишился языка и был сослан, но это всем известный факт.

 

Саврасов

 

Он шел в кабак, дыша на руки, 

В мозолях, ссадинах и краске, 

И, подтянув душе подпруги, 

Входил. Предать себя. Огласке. 

Смущенно кашлял. В сердце – кратер... 

«Профессор спился, слышь, художник!» 

Стал кроткий Алексей Кондратьич 

Своей известности острожник. 

 

 

Угрел нутро. Убаил мысли. 

Душа расстёгнутая – дышит... 

В каморке два этюда скисли, 

А он всё пишет, пишет, пишет! 

Течет саврасовское небо, 

За кроны сосен задевает. 

Он недоволен. Волен. Недо- 

писал. Да что куда девает?.. 

 

Народ, он: «Гы!...» – и пальцем тычет. 

Ему бы зрелищ и без хлеба. 

Народ – охотник всякой дичи... 

Течёт саврасовское небо. 

 

«Купецкий сын? Да ты наплюй, брат! 

Ты закуси, а мы закажем…», –

И за полтину он малюет 

Грачиный выводок с пейзажем. 

А кратер жжёт... Залить глазищи, 

Свести мосты густых надбровин. 

Подпруги – прочь! Господь не взыщет! 

Кто платит?!! 

              Плачет лишь Коровин... 

«Неси ещё!» 

           Подрамник. Остов 

Картины, проданной забвенью. 

Бежать. Бежать в Лосиный Остров, 

К его купели омовенью, 

Или в Молвитино*, оплакав 

Очередное своё чадце, 

Найти часовню без окладов, 

И с каждым гнездышком качаться.

 

 

…Он, ёжась, выложил целковый. 

В ночи маячил рваным пледом. 

И всё ж – согнул себя подковой, 

Прозрел, ослепнув напоследок. 

--

 

* Молвитино — село, где А.К. Саврасов сделал

этюд церкви Воскресения к «Грачам».

 

Сентябрь

 

С утра по серый дождь уснёшь, припомнив школу,

Перелистав главу с названием «Сентябрь».

И лиственной трухой тебе посыплют голову,

И снова, как тогда, ты маленький слюнтяй.

 

Как пыточны утра, где ты идёшь из дома

С трепещущей душой упавшего птенца.

Где от скалы верзил отделится подонок,

Чтоб вылепить мольбу из твоего лица.

 

Так и не дочитав о чудаке Ламанчи,

Ты больше не живёшь средь них давным-давно.

Ну что же делать, плачь, бритоголовый мальчик!

Бежать – не убежишь, а третье не дано.

 

Как рано смерти дух догадкой осеняет,

Но просит за тебя твой слабый детский бог.

Уверенный в весне, каштан ежей роняет,

А в зеркале зимы он жалок и убог.

 

Архивы жёлтых дней тот чёрный год закрыли,

Там первый снег могил и воск предавших рук...

А мельницы-враги оружие и крылья

Сложили. Как друзья снимают маски вдруг.

 

* * *

 

Страница лжи. Крупицы зла, любви, восторга...

Я память вчетверо сложу. На сгибах тлеет.

О, как мы таинства свои пускаем с торга!

Когда все в реку забредут – она мелеет.

 

Опять похабщина в лицо мне пальцем тычет,

С заборов, тряпочных щитов в потёках денег.

И птица ухает в груди на чёт и вычет,

И зверю в клетке кровяной моих падений

Не достаёт. А Человек обнял колени...

Тщета утробная молчит всё покаянней,

Когда кизячный кислый дым глухих селений

Напоминает, что за кровь во мне буянит.

.............................................................

Ты среди родины чужой стоишь с гитарой...

Она бродяге своему, сама бродяга,

Насыплет листьев, что рублей, в футлярец старый:

Кому – ларец. Кому – дворец у стяга.

Я за тебя гроша не дам. Откуда ж нежность

Вот к этой родинке? Лишь с ней мой мир не беден.

Пусть он смятен и заметён. А поле снежно.

Ты сам, как родинка, на нём едва заметен...

 

 

* * * 

 

Ступать по осеннему теплому пеплу, 

И знать его запах тлетворный и сладкий, 

И видеть, что солнце от дымки ослепло, 

И щуриться в небо, и думать нескладно 

 

О том, что вся жизнь – пепелище, не поле... 

И каждую осень, пылая за веру, 

Осьмушку Отечества в снеге ли, в соли, 

Сгорать от стыда и стелиться по ветру, 

 

Как пламя. Потом, поседевшей травою, 

Прижаться к ногам караульного леса. 

И так замереть на восток головою, 

Уже не имея к нему интереса. 

 

Сюжет

 

Какой-то дом. На два пролёта

Хватило сумрака. А дальше

Такая тьма, такая тьма...

И два влюблённых идиота,

Забыв об осторожной фальши,

Сошли по лестнице с ума.

 

Косая лампа с голым светом

Над пирамидою ступенек,

Где контур к контуру приник...

Ах, повесть с глупеньким сюжетом:

Герои счастливы без денег

Или несчастливы при них.

Глянцует дождь убогость снимка,

Скребётся мышью в тесной норке,

Но, Боже мой, какой уют!

Два дурака сидят в обнимку,

У них с утра во рту ни корки,

Поют! Вы слышите?! Поют...

 

* * *
 

Теперь от вымысла пуста брошюрка жизни. На изгибе
желтеет след среди листа: засаленная славой гибель.
Не просто прошлого печать – в сетях годин тщета улова.
Ни зачеркнуть, ни вновь начать, когда печатным стало слово,
когда прочитана чужим и кем-то понята превратно
вся многосмысленная жизнь, – её не позовешь обратно,
когда обложка – что стена. За правотой последней точки
любовь осталась. И она уже не вымолит ни строчки.

 

 

* * *

 

Теперь, куда ни брошу взгляд – сомнений рати.

Шумит прибойная волна кривого толка.

А я не буду воевать – чего бы ради?

А я не стану возвращать чужого долга.

 

Под дых все метит дух борьбы. Петля азарта

Так пахнет мылом дорогим свежо и щедро.

А я Сегодня буду жить, Вчера и Завтра,

Пусть мне доказывает жизнь, что это тщетно.

 

Пусть мирно тикают часы над полем брани,

И гаснут окна «раз-два-три» – вальсируй, вечер.

Как много примиряет ночь, стирая грани,

Пусть немудрен её покой, но этим вечен.

 

Усни, несчастный Дон-Кихот, счастливый Панса...

Сон вещ уже лишь тем, что сон, а не химера.

Нас всех роднит давно мечта – так отоспаться,

Чтоб не сражаться, а смирять. Вот мира мера.

 

* * *

 

Тот кто понял, что жизнь велика и мала без конца,

И кто принял её без условий и сделок на час,

Тот умеет входить в этот ворох судеб без лица

И кончаться без скорби и боли, едва лишь начась.

 

Золотой промежуток. И если убрать суету,

Он до края наполнен, напоен покоем любви.

В сердцевине его мы очнёмся с тобой на мосту.

Видишь, время под нами, но ты его вспять не зови.

 

Кто нам сводит мосты, и как оценить этот дар?

Не отречься с плеча, не убиться за право владеть.

Просто раз догореть до золы от земного стыда.

И смешаться с землёй. Или по ветру честно лететь.

 

* * *

 

Трагический Август восходит на царство,

Бесстрастно разгулом стихий угрожая,

Где в капле последней – начало мытарства,

И ждёт урожая.

 

Звенит волосок на последнем пределе,

Не рвётся, поскольку душа невесома.

И медленно след заживает на теле

Сметённого сора.

 

Но в Осени-пустыни брезжит лампада,

Под ливнем вагона качается зыбка,

Меж явью прилива и сном листопада

Спасение зыбко...

 

(2002, Новороссийск)

 

Три акварели

 

I

 

В Париже ночь. И дождь из тех же белых нот.

Там женщина идёт бульваром Сен-Мишель.

Как я иду Тверским, расценивая зонт

Дюймовочки цветком, но в стиле «La Rochelle».

В её груди игла вращает чёрный диск

В шипении обид и дребезге мембран.

И складка меж бровей. И взгляд её так льдист.

И мне ли не понять её сердечных ран?

Поскольку каждый дождь – всегда времён итог.

В зеркальности его вся жизнь – наоборот.

Душа напряжена, и сквозь неё, как ток,

Проходит этот дождь, отыскивая брод,

Отыскивая мель, отыскивая боль...

Но воды глубоки к исходу наших дней.

Испив чужой судьбы, я становлюсь собой.

Вот женщина идёт. Я думаю о ней.

 

II

 

Птиц заведу на полшестого утра,

Капает кран, дрёму деля на отрезки.

Снился Париж. Снимок засвечен. Дыра...

Полный провал в блеске его и треске.

 

Дом лишь эскиз. Окна что ль вымыть росой,

Прячась в своей тусклой пока перспективе?

В раме косой... Солнце на стёклах лисой

Тихо плывёт, лапами путаясь в тине

 

тени дождя... Женщина в белом... платке.

Образ её так удавался Дейнеке!

Время не льстит. Вот и синицы в руке

Нет. И теперь некому выказать неги.

 

А журавли – гордые сны наяву –

Вышьют по сини и клинышком вышибут беды.

Как же давно я в этой стае живу,

Молча несу крыльев усталых обеты.

 

В-о-о-н мой Париж. Спит на скамье менестрель.

Сохнет багет в бедной моей галерее.

Жизнь напролёт плачет во сне акварель.

Белый флажок ветер полощет на рее.

 

III

 

Ты нашёл свой Париж?

В переулках паришь...

Жизнь отснята,

Но ярче блаженство:

Назло тусклому дню

Ночь идет авеню

Так изящно и очень по-женски.

 

Запах кофе кружит,

А газета визжит...

Перестань, не ломай сигареты!

Злое в профиль лицо,

Ловит время в кольцо,

Через линзу сжигает портреты.

 

Нам поёт хрупкий Шарль,

Изнывает рояль...

(Иль за стенкой бренчит пианино?)

Снова, память, ты лжёшь:

В старых шлепанцах Жорж

Разбирает мотив у камина...

 

Бледнолицый фонарь

Освещает финал:

Мы пакуем житейские снасти.

На бульвар Сен-Мишель,

Как в прицел на мишень,

Смотрит глаз леопардовой масти...

 

* * *

 

Увези меня в маленький город

На какой-нибудь древней реке,

Где подсиненный воздух распорот

Самолётом в незримой руке.

 

Среди улиц отпетого детства,

В палисадниках с дымом костров,

Приобщусь я вселенского действа,

Где на кровь откликается кров.

 

То ли груш, то ли вишен пороша

Заметёт по окошки меня.

И пройду я сквозь жизнь, не поруша

Тонких уз, где прохожий – родня.

 

Где мужчины прекрасны в работе,

Лики женщин усталых чисты.

…В одиноком своем самолёте

Я не вижу свой дом с высоты.

 

* * *

 

Эти строки соткались из снов наяву:

Чуть смущаясь, мы вышли в заснеженный сад,

Позади на веранде оставив канву

Нашей встречи последней лет десять назад.

И стежок за стежком – по канве, по канве,

От намёка к намёку, от пауз до уз...

Ах, какой это сладостный на сердце груз:

Лихорадочно медлить, вскрывая конверт,

И качаться всем телом в сомнении волн,

И себе по ночам беззастенчиво лгать,

Понимая, что сны – невесомая гать,

Каждый полон друг другом, и снова не полон.

Но срываются письма, вскрывается лёд,

Потому как они черновичная тьма,

И не стоят их смыслы и тени письма

От руки, выводящей одиннадцать лет

В предзакатный арбузный протаявший снег,

От гостиного жара – в озноб на крыльце,

И кольца холодок на горячем лице –

По канве, по канве бормотанья во сне...

 

декабрь 2009

 

* * *

 

От всего человека вам остаётся часть Речи...

Иосиф Бродский

 

Я считаю дни, вычитаю дни. Как неровен день, неровён и час:

набегут из тьмы – темы... Кто они? Мучает прилог, а предлог лишь часть

речи, каковой оправдать нельзя торжище страстей. Торжество чумы...

Снова – губы в кровь, и иду скользя, не касаясь душ, обходя умы.

Поднимусь опять, упаду – так вновь, дрогнула душа – попадаю в бровь,

прибавляю день, вычитаю ночь и дерзаю, дщерь, и блуждаю, дочь...

 

 

* * *

 

…Кто вел меня, не Ты ли, Бог?

За руку, под руки, за шкирку,

И жизнь ложилась под копирку

Прозрачную от слов «любовь».

Сквозь почерк мой наискосок:

Блик отраженных каллиграфий,

Лик чёрно-белых фотографий

И пульса ломкий волосок.