Ольга Андреева

Ольга Андреева

Золотое сечение № 13 (289) от 1 мая 2014 года

Жить можно, если нет альтернатив

 

* * *

 

Сверху падало небо,

слоями на землю ложилось,

постепенно светлея.

Его  колдовским хороводом

заморочен, поверил бы истово

в горнюю милость –

но себе не солжёшь

на детекторе полной свободы,

но в е-мейле у ангела

тоже есть слово собака,

элевсинских мистерий двусмысленность,

спесь первородства, –

не высовывай голову! Небо светлеет, однако

время плотно сжимается и надо мною смеётся.

 

Не сливайся с пейзажем!

Он много сильней, он повяжет,

засосёт – не заметишь,

сопьёшься, сольёшься, сотрёшься

и ни слова не скажешь –

инерция пухом лебяжьим,

тихим тёплым теченьем заманит,

как кошку прохожий,

Одиссея – Калипсо. На пике любви и опалы

так легко раствориться

в усталости сиюминутной.

Утро – свежий цветок,

правда, мы в нём – какие попало,

недоспавшие зомби,

измятые в тесных маршрутках.

 

Повинуйся порывам!

Им было непросто прорваться

сквозь дремучую косность

депрессий, рефлексий, амбиций –

и затеплить свечу.

Не пугайся своих девиаций,

с Дона выдачи нет.

Изумиться, поверить, влюбиться,

частью флоры – без ягод и листьев  –

 немею и внемлю,

осыпается небо – доверчиво, бережно, хрупко,

и летят лепестки на прощённую грустную землю,

укрывая нежнейшим покровом нарывы и струпья.

 

Площадь 2-й пятилетки

 

В чудесном месте – и в такое время!

Последней лаской бередит октябрь,

плывёт покой над хосписом. Смиренье

и взвешенность в струящихся сетях.

 

Как трудно удержаться от иллюзий.

Глазам не верю – верю своему

слепому чувству. Кто-то тянет узел

и плавно погружает мир во тьму.

 

Рыбак свою последнюю рыбалку

налаживает в мятом камыше,

шар золотой падёт, как в лузу, в балку,

за Темерник, и с милым в шалаше

 

нам будет рай. Но где шалаш, мой милый,

и где ты сам? Как хорошо одной.

За этот день октябрьский унылый

прощу июльский первобытный зной.

 

Стрекозы, да вороны, да листва,

я, бабочки – совсем немноголюдно.           

До донышка испить, до естества

прозрачный тонкий мир уже нетрудно.

 

Я наконец-то становлюсь спокойной,

когда уже побиты все горшки,

горят мосты, проиграны все войны                     

и даже стихли за спиной смешки.

 

В нирване пробок, в декабре, с утра,        

в родимых неприветливых широтах

припомню, как скользит твоя кора,

а я не знаю, вяз ты или граб,

по времени скользя, не знаю, кто ты.

 

* * *

 

Это февральский Ростов. Это Кафка.

Серое мутное жидкое небо.

Город бессилен, контакт оборвался

оста и веста, и севера с югом.

Мерзко, но цельно зияет подсказка

в грязных бинтах ноздреватого снега:

всё завершится сведённым балансом –

жадность и страх уничтожат друг друга.

 

Не соскользнуть бы в иллюзию. Скользко.

Под сапогом мостовая в движенье

кобры шипучей. Портовые краны

кромку заката изрезали в раны.

Тот, кто взошёл на Голгофу – нисколько

не нарушает закон притяженья.

Можно об этом поспорить с Ньютоном

запанибродским этаким тоном.

 

Почерк врача неразборчив – подделай

всё, от анамнеза до эпикриза:

может, дозиметры и не зашкалят,

только повсюду – приметы распада.

Выпить цикуту? Уйти в декаденты?

В партию «Яблоко?» В творческий кризис?

Я ухожу – я нашла, что искала –

в сказочный город под коркой граната.

 

* * *

 

Мой городок игрушечный сожгли,

И в прошлое мне больше нет лазейки.

                                                                      Анна Ахматова

 

Я родилась в игрушечном раю.

Порой он, правда, притворялся адом.

Там в голову беспечную мою

назойливо ввинтилось слово «надо»,

такое инородное. Реки

изгибы в балке прятались без счёта,

казались высоки и далеки

цветные двухэтажные хрущёвки.

 

Я родилась поддерживать очаг

и Золушкой копаться в мелочах,

учиться чечевицу от гороха

хотя бы понаслышке отличать.

И да минует случай страховой

лоскутный свет – и ласковый, и ладный,

где с миром был надёжный уговор

у детства – в каждой клеточке тетрадной.

 

Рука слегка в чернилах – это я

теряюсь от сложнейшего вопроса –

какого цвета спинка воробья?

И бантики в горошек держат косы.

 

Тут раньше было дерево. Оно

пило корнями, возносилось в небо,

листвой светилось и цвело весной,

в ликующей головке быль и небыль

сплетая в пряди, дождевой водой

промытые, змеилось сквозь тетрадки.

Теперь тут только крыши чередой

и дымоходы в шахматном порядке.

 

Мы гаснем долго, искрами во тьме –

вдруг занявшись и описав кривую,

немыслимую, сложную – взамен

луча, стрелы, мы проживаем всуе

и неумело…  Но горим пока.

Как только отпущу своё начало –

я стану тенью в роговых очках,

как все, кто больше свет не излучает.

 

* * *

 

Что эту вишню делает японской?

Изломанность пушистой гибкой кроны?

Как у адепта, принявшего постриг –

в слепом порыве головы склонённой.

Крым – в инородной пластике растений,

в мифологизмах битвы света с тенью,

в пейзажах – не с берёзкой да савраской,

а с безоглядной страстью самурайской.

 

Так неохотно почки раскрывались –

простая дань пустому ритуалу.

Как робок расцветающий физалис.

Ты прав – у моря женское начало –

взять берегов изогнутость и плавность,

невинный сон в сиянье безмятежном…

Давай сосредоточимся на главном –

как утро осязаемо и нежно.

 

Так что ж, теперь дежурным поцелуем

день начинать, едва заголубевший?

Боюсь, наш мир стоит не по фен-шую.

Я не опасна, но не бесхребетна.

Лоза струится вниз со всех карнизов.

Я тоже – жизнь, и я бросаю вызов.

Вливается глубокий альт озона

в сопрано свежескошенных газонов.

 

Я прогоню дурное ци – умею.

Не доверять себе – ну сколько ж можно?

Дракона Капчика обнять за шею,

не отягчая больше карму ложью.

Разбереди мне снова эту рану –

шаманская болезнь три года кряду.

Нарву имеретинского шафрана

и конопли – для колдовских обрядов.

 

* * *

 

Жить можно, если нет альтернатив,

с их жалостью к себе и пышным бредом.

Скажи, когда сбиваешься с пути –

я здесь живу. Не ждите, не уеду.

Вдруг, ни с чего, поймёшь как дважды два –

тебя приговорили к вечной жизни –

когда плывёт по Горького трамвай –

одинадцатипалубным  круизным…

 

А в небе лето – аж до глубины,

до донышка, до самого седьмого –

акацией пропитано. Длинны

периоды его, прочны основы,

оно в себе уверено – плывёт

гондолой ладной по Канале Гранде

и плавит мёд шестиугольных сот

для шестикрылых, и поля лаванды

 

полощет в струях, окунает в зной

и отражает в колыханье света.

Так подними мне веки! Я давно

не видела зимы, весны и лета

и осени. Послушай, осени,

взгляни – и научи дышать, как надо!

…Свой крест – свой балансир – начнёшь ценить,

пройдя две трети этого каната.

 

В клоаке лета, в транспортном аду

строчить себе же смс неловко,

оформить то, что ты имел в виду,

в простую форму. Формулу. Формовка

стихий в слова и строки допоздна –

и смежить веки в неге новой сутры.

И выскользнуть из мягких лапок сна

к ребёнку народившегося утра.

 

Метро «Третьяковская»

 

Как воздушный пузырь, поднимаюсь со дна этой бочки,

на поверхность свинцовой воды, прямо к небу и свету.

Не успею вдохнуть, зачерпнуть клейковину листочка –

и забьюсь на песке, и вползу в наступившее лето

дождевою улиткой, под щедрым лучом распрямляясь,

вспоминая о сути своей, забывая о страхе;

согревая, балуя, любя, каравай преломляет

африканское лето в сияющей белой папахе.

 

Брошу в воду венок – приношение гению места –

одуванчики с горькой молочной и клейкой начинкой.

Мы хотели так много, любили и стоили мессы,

не нашли себе места, сбежали, пари заключили

с этим миром – и он ощетинился, зимний, колючий,

мишурой в двести вольт, и ежи обнажил – против нас-то.

Мы хотели любить его, да не представился случай

объясниться – и вот расстаёмся порою ненастной.

 

Будьте бдительны. Не упустите за болью и страхом,

за холодной унылой усталостью кромку рассвета.

Мне легко говорить. Да и вам полегчает с утра, хоть

в душегубках маршруток беснуется дикое лето.

Тут – истерики от безысходности в душных квартирах,

там – спокойная старость на солнечных пляжах сосновых.

Тут – надсадная гонка за самым простым, примитивным,

страх утратить последнее – мелочный – снова и снова.

 

Отпусти меня, родина, пальцы расслабь мне на горле,

дай озона вдохнуть, отдышаться на сочинских скалах –

мне ведь много не надо. Свободы – и горе не горе,

поводок подлиннее и время дышать. Отпуская,

ты, возможно, вернёшь нас – к природе, к рассудку и свету,

к этой прежней валюте, она ещё кое-где ходит.

Если нет – значит те, кто добрей и слабей, не уедут,

но впадут в мракобесие – наш социальный наркотик.

 

Ушедшему лету

и новому фонтану на набережной

 

Слабо?

О том, как мириады…

нет, много, ладно, миллионы –

лианы, радуги, дриады,

в твоём сознанье воспалённом –

здесь, наяву, потрогать можно

и не обжечься – но – не примут

в свой светлый танец

весь промокший

будь даже балериной-примой –

смешно и думать. Просто внемли,

благоговей, вбирай,

 наполни все капилляры,

жилы, нервы.

…вольны – дискретны –

снова волны…

 

О том, что не фонтан – умеешь,

а тут – фонтан!

 И ты бессилен

взгляд оторвать

гипноз

важнее нет ничего

вот разве синью пунцовой 

вглубь чернеет небо

чего ж ещё? – вода струится

сливается,  дробится в небыль

и возвращается сторицей

как те слова…

сто леопардов

лиловых золотых зелёных –

их ловят дети – прыгать, падать,

глотать осколки брызг солёных

 

спеши, пиши его с натуры

насколько хватит ямбов, красок,

его сложнейшей партитуры

не исчерпать речёвкой страстной,

и этот хор – его кантаты,

их бесконечное кипенье –

вода – пылающие кудри,

 о, детвора на карусели

вот так смеётся, пенье статуй,

огня, занявшегося пеной,

всем водопадом перламутра

в тебя впадает

воскресенье

 

* * *

 

Истеричный порыв сочинять в электричке,

свой глоточек свободы испить до конца,

внутривенно, по капле, ни йоты сырца

не пролить-проворонить, чатланские спички

не истратить бездарно. Побеги

по ошибке – а значит, для муки,

тянут почки, укрытые снегом,

как ребёнок – озябшие руки.

 

На замке подсознание, ключик утерян,

не дано удержать себя в рамках судьбы –

лишь бы с ритма не сбиться. А поезд отмерит

твой полёт и гордыню, смиренье и быт.

Я вдохну дым чужой сигареты.

Частью флоры – без ягод и листьев –

встрепенётся ушедшее лето –

опылится само, окрылится,

 

и взлетит – несмышлёным огнём скоротечным.

Но шлагбаум – как огненный меч – неспроста.

Но в узоры сплетаются бренность и вечность,

жизнь и смерть, жар и лёд, и во всём – красота.

Этот калейдоскоп ирреален –

под изорванным в пух покрывалом –

вечно старые камни развалин,

вечно юные камни обвалов.

 

Это раньше поэтов манила бездомность,

а сегодня отвратно бездомны бомжи,

этот жалкий обмылок, гниющий обломок

богоданной бессмертной погибшей души.

Страшный след, необузданный, тёмный,

катастрофы, потери, протеста,

и в психушке с Иваном Бездомным

для него не находится места.

 

Не соткать ровной ткани самой Афродите –

чудо-зёрна от плевел нельзя отделить.

Кудри рыжего дыма растают в зените,

на немытом стекле проступает delete.

Но в зигзаги невидимой нитью

мягко вписана кем-то кривая.

Поезд мчится. И музыка Шнитке

разрушает мне мозг, развивая.

 

* * *

 

Не ожидала… Сквозь туман стекла

плывёт люминесцент в пастельной гамме,

пятно прохожего, размытый свод ствола –

и вторят с двух сторон колокола

восторгу и круженью под ногами.

О где ты, Клод Моне? Соедини

восторг и боль в нетленные сюжеты –

для нас, незрячих.  Красоту верни

в ослепший мир врачующим скольженьем.

 

Наверно, скоро Троица. Чабрец,

шалфей и мяту бабушки выносят –

нам, маловерам… От травы добрей

мой город. Руки с сеточкой венозной.

Офелия состарилась… Напор

безумных глаз погасит укоризну

и упрекнёт – ну что ж ты до сих пор

не научилась доверяться жизни?

 

Офелия, подруга, помяни,

сомни полутона петуньи втуне

в своих молитвах. Долговязы дни,

шестую ночь сплошное полнолунье.

Моя черешня, грустный спаниель,

давай плести венки твои в сонеты.

Мир до утра не спал, не пил, не ел –

я ж не одна такая в интернете.