Олеся Николаева

Олеся Николаева

Четвёртое измерение № 36 (348) от 21 декабря 2015 г.

Подборка: Осенний псалом

Метель

 

Меж землёй и небом моя постель,

и на воздух ступает нога.

Потому страна моя любит метель,

что она и сама – пурга.

Изо льда и воды и ветра. Того гляди –

укачает всех на весу,

прижимая жалость свою к груди,

как ребёнка, найденного в лесу.

 

Потому все линии смещены,

а огни расплывчаты. Близорук

каждый куст, и призраками луны

всякий недруг взят на испуг.

Меж землёй и небом колышется колыбель,

выставляет месяц рога.

Потому страна моя любит метель,

что она и сама – пурга.

 

Из порывов и перехлёстов – сон,

на лету – любовь, на суку – ночлег,

а когда душа из тела выходит вон,

черноту убеляет снег.

Ничего очевидного – только звук:

то ли эпос, то ли Псалтирь,

и дитя больное берёт из рук,

словно грудь материнскую, – ширь.

 

Крутит-вертит сияющую канитель,

сшивающую берега.

Потому страна моя любит метель,

что она и сама – пурга.

Из забвенья, трепета, слёз, могил

плетущая письмена.

А не так – то Кто её подхватил

на качающиеся рамена?

 

Песня

 

Помню, как остывали

звёзды в реке ли, в чане,

выли, на помощь звали

бабы-односельчане.

Как кричала неясыть

в полночь, когда счастливца

здесь забивали насмерть

два бугая-ревнивца.

 

Кости ломали, жилы

рвали, аж кровь кипела –

за молодые силы,

за красивое тело.

За лицо – без изъяна,

статный стан без ущерба,

где одна средь бурьяна

лишь молодая верба.

За глаза – без порока,

кожу – белее мела…

 

И засохла до срока

верба да почернела.

Словно смерть человечью

взяв себе, в день воскресный

молодца – вербной речью,

силой своей древесной,

ветками оплела,

листьями обложила,

на ноги подняла,

соками опоила.

 

…Бабы о вербе той,

пьяны, хмельны ль, тверёзы,

песни слагают, – пой

с ними, глотая слёзы!.. 

 

Памяти генерала Алексеева

 

В тысяча девятьсот восемнадцатом от Рождества Христова году

Генерал Алексеев в температурном бреду

Борется с инфлюэнцией, затыкает ей рот: молчи же!

Давит ей на глазные белки,

Рвёт на ней струны, выдирает с мясом колки:

Ладонь у него в крови, и в печени у него грыжа!

 

Но жар плавит мозги,  скукоживаются в огне,

Свиваются чёрным дымом, сливаются в вышине

Золотокудрый ангел, всадник на чёрном на коне

И Государь император – самодержец Российский,

Польский, Финляндский, Казанский. Впрок

Жара нагнали, кровь стучится в висок,

И генералу на грудь давит крест мальтийский.

 

И Государь перед ним как вживую – атлант, гигант:

«Ваше превосходительство, генерал-адъютант,

Вы хоть не предадите?» И словно жало:

«Вы ж не из христопродавцев! Не тать, не зверь!»  

«Ваше величество, полно, к чему теперь?» –

Так отвечает кто-то голосом генерала.

 

Генерал Алексеев кончается! Тиф, пневмония, круп.

Он смотрит и смотрит в небо, как пруд, как труп,

Не моргая, руки по швам и убиты нервы.

Только отблеск кровавый из-под открытых век –

Там горят синим пламенем девятнадцатый век,

И двадцатый век и век двадцать первый.

 

Там горят Предел Богородицы, Царский род,

Юнкера, офицеры, солдаты, крестьянский сход,

Круг казачий, хохляцкий шлях, иерейское сердце,

И дворянские идеалы – и стать, и масть,

И купечества честное слово, и почвы власть,

И монашеский дух христолюбца и страстотерпца.

 

…Догорай, умирай и воскресни! В знак этой вины

Осаждай снова Плевну, пройди три стены, три войны,

У черты роковой помолись Приснодеве Марии,

Доложи Государю: «Подавлены бунтовщики,

И пожары потушены, и при параде полки

Царской армии генерала от инфантерии!».

 

* * *

 

В широкополой шляпе с бантом

ты Крыму летнему к лицу,

и музыке, и музыкантам,

волне, и лодке, и гребцу!

 

Ведь здесь в любом челне отплывшем

жив тайный компас: на Царьград!

А сделать бывшее – небывшим

сам Ангел Крыма был бы рад.

 

Чтоб храбр, как лев, живуч, как тополь,

Царь Александр Третий впредь

мог, заходя в Константинополь,

тропарь в Святой Софии спеть.

 

Чтоб византийский уделы

пройдя в длину и в ширину,

поднять Босфор и Дарданеллы

на черноморскую волну!

 

И чтобы, солнце нахлобучив,

Царьграда ликовал причал,

и чтоб пророчественный Тютчев

под сводами дворцов звучал!

 

И зверь из бездн на дряхлый лапах

здесь не добился ничего,

и дамы в белоснежных шляпах

не знали счастья своего!

 

* * *

 

Осенняя Москва, как студия:

с искусственной подсветкой видно,

как тошно ей от словоблудия

и как она себе обрыдла.

 

И даже там, в небесной вольнице,

фальшивят, что ли, музыканты?

Она томится, беспокоится

и глушит антидепрессанты.

 

А то с глазами малахольными

в лихие ввяжется затеи,

но с демонами алкогольными

она себе ещё мерзее.

 

Но лишь угомонится, спящая,

сквозь сон расслышит еле-еле:

«Здесь жизнь совсем ненастоящая

в гальванизированном теле!

 

Вставай, кусай, как грушу сочную,

располагайся, где попало:

уткнись в ладонь дальневосточную,

в плечо Сибири, в грудь Урала!

 

Там русский космос о народе, о

любви пасхальной – ночью звёздной,

там старцем Федором юродиво

стал император венценосный!

 

Иначе всё утратишь! Впущена

в жизнь вечную, войдёшь нелепой,

как эмбрион, в утробе сплющенный

бандажным швом, корсетной скрепой».

 

Осенний псалом

 

Осенью говорят деревья, от куста передают кусту:

оставь себе лишь себя, оставь себе простоту,

готовься к бедности, к сирости, к холодам, к Рождественскому посту:

осыпаются листья, отрываются пуговицы, ветер к ночи всё злее.

Всё у тебя отберут – роскошь, молодость, красоту,

а кураж и сама отдай, не жалея.

 

Нитки висят, лохмотья, прорехи в кроне, дыра

прохудилась в роще, густоволосой ещё вчера,

и не надейся: готовься, уже пора –

к скудости, к безголосым птицам, на руках цыпки.

Только б концы с концами свести! Иней уже с утра.

Да, но и бедность тоже умеет играть на скрипке!

 

Так говорят деревья, так говорят кусты:

есть и у нас псалмы, есть и у нас персты!

И стоят посреди зимы, как в пустынном зале.

Музыка чуть слышна, и рифмы совсем просты:

вот, мы протягиваем вам руки – смотрите, они пусты, 

всё мы отдали вам и ничего не взяли!

 

* * *

 

Ты выше ценишь не изделие,

а ткань, состав и вещество:

прочнее камня, легче гелия

и тоньше света самого.

 

А я, представь, любуюсь формою,

такой симфонией чернил,

как будто с партитурой горнею

художник вымысел сроднил.

 

Такой – Платона – взгляд понравится

старухе дряхлой без лица.

Ведь образ – цел: она – красавица

и Муза, Муза до конца!

 

В небесных списках так и значится.

А что потрескался фарфор,

мех вытерся, и тень корячится,

так не о том и разговор.

 

Кого встречают там на лестнице?

Не бабку ведь – живот раздут…

Нет, руку подают прелестнице

и в сад под музыку ведут!

 

Пастернаковское поле

 

Продали, разделив на доли,

овраг, святой источник скрытный

и пастернаковское поле

под вип-застройку, рай элитный.

 

Где надышала ночь туманы,

простоволосая, босая,

заборы встали, будки, краны,

рубя пространство и кромсая.

 

И странно – привкусом измены

стал даже ветер мазать губы:

контейнеры, времянки, стены,

бульдозеры, столбы и трубы.

 

Лицо пейзажа, как от боли,

скукожило, перекосило,

и ангелов земли и воли

загнал монтажник под стропила.

 

К утру они своей бедою

с небесной делятся артелью:

прикрой нас дымкою седою,

в снега зарой, смешай с метелью.

 

И льдом задрай все дыры, норы,

а для победной укоризны

яви завьюженные горы

и первозданные белизны!

 

И пусть корявый можжевельник

с кустом Синайским ищет сходство.

И пусть почует вип-насельник,

Чьё царство тут и Чьё господство!

 

* * *

 

Призываешь добрый сон – он кошмаром оборачивается,

глянешь в спину супостату – а он оборачивается,

объясняешь всё на пальцах – пять и пять не сходится:

ходят слухи, воплощаясь, в мыслях духи водятся.

Выгоняешь злую страсть – складкою высовывается,

расколдовываешь мир, а он заколдовывается.

 

Люди нагляделись в ночь с зеркалами грязными,

а оттуда – оборотни с криками бессвязными,

двойники и шулеры, демоны и выхухоли,

атеиста-дедушку из могилы выкопали.

Выгоняешь нечисть прочь, а она высовывается.

Расколдовываешь мир, а он заколдовывается

 

Люди бьются за еду, стайками слипаются,

засыпают на ходу и не просыпаются.

Хоть труби ты им в трубу – мечутся и маются,

повторяют бу-бу-бу, а не пробуждаются.

Только цепи разорвёшь – новая выковывается.

Расколдовываешь мир, а он заколдовывается.

 

По науке объясни, почему так складываются

плоть с душой и лик с лицом, яблоня и падалица,

а в зазорах и щелях – ужас набивается,

мертвый дедушка с толпой под шумок сливается.

Выправь схему и ранжир – ан не утрамбовывается.

Расколдовываешь мир, а он заколдовывается!

 

Мифология

 

Себе придумав родословную:

«Дед – князь из рода Дадиани»,

обиду подгоняешь кровную

под бурю чувств в твоём стакане

 

И якобы, в придачу к титулам –

таков рассказ твой сокровенный –

был дед назло семейным идолам

рукоположен в сан священный.

 

И, якобы, в дорогу узкую

увлёк с собой он, сгреб в охапку

одну танцовщицу французскую,

княжну – твою родную бабку.

 

Грузин, а в храме католическом

он обвенчался, но с налёта

ты в трепете своём мистическом

твердишь про «кирху» отчего-то.

 

…Твой странный блеск между ресницами

профанов мажет по сусалам

несбыточными небылицами

и сном о веке небывалом!

 

Конечно, в мире столько грязи и

следов мышиного злодейства,

что хочется нырнуть в фантазии,

и в княжества, и в лицедейства.

 

Судьбу безвольную, безликую

стереть, переиначить главы

и написать многоязыкую

историю любви и славы.

 

Чтоб жизни – норова сурового –

подать на бедность из кармана:

из эпоса средневекового,

из авантюрного романа.

 

И древнегреческой трагедии

играя нервом оголённым,

пропасть совсем в чужом наследии

С желанием неутолённым!

 

Протестант

 

Тебя, мой друг, совсем затуркали

Майдан, и Крым, и дым Донбасса,

валютный курс, китайцы с турками

и человеческая масса.

 

Когда идёшь на марше с прочими,

держась за транспарант, – едва ли

твой взор не выдаст озабоченный,

как тут тебя замордовали.

 

О да! Тебя ввергают в бешенство,

злят до кусанья заусенцев

и лица хэкающих беженцев,

и простецы из ополченцев.

 

Иное дело – стать английская,

французский стиль, клозет немецкий

или баута флорентийская

взамен байды замоскворецкой!

 

Взамен всей этой Рощи Марьиной

и византийского замеса,

сермяжьей правды, репы пареной,

авося, кваса и бельмеса!

 

И как мириться здесь с хроническим

авралом, с духом своенравным,

и с алфавитом кириллическим,

и с пафосом самодержавным?

 

Стоишь такой – с глазами-щёлками,

с протестной вывеской на вые,

пока тебя фотограф щёлкает

сквозь вьюги росчерки кривые.

 

Ты и получишь – снимков дюжину…

Смеркается. Сейчас накатит.

Ведь непонятный люд жемчужину

нашёл и, покупая, платит!

 

Роман

 

На стебле вьющемся романа

цветных картин живая гроздь.

Средь предрассветного тумана

в таком саду и автор – гость.

 

Сам вырастил, сам напитался,

следил, чтобы не тля, не тать…

Героем главным стать пытался,

хозяином пытался стать.

 

…Так что же взглядом пилигрима

следит он фабульную вязь,

ведь вопреки ему, помимо,

она так буйно разрослась!

 

Так своевольно, так – со властью –

сама укажет, где болит:

то в драку ввяжется, то страстью

своей полгорода спалит.

 

И автора как инородца

едва пускает за порог.

А что ему там напоётся,

плеснёт в зазоры между строк.

 

Маленький человек

 

Он и в райский сад попытался б влезть,

как ногой – в рукав.

Он и птицу-Сирина мог бы съесть,

словно курицу, ощипав.

 

Для него и слово – что треск, что шум…

Маленький человек

снаряжает в поход свой блудливый ум

на беспутный век.

 

И никто его не увидит слёз,

Не посадит на поводок.

Вот и брешет он, как ничейный пёс

На предутренний холодок.

 

…Здесь он сделал крюк, ну а дальше слёг.

Не оставил даже следа.

Этой жалостью не согреться впрок,

не насытиться никогда!

 

Заплачка

 

Невзлюбила свекровь невестку-хохлушку,

ой, невзлюбила!

Бросала ей в суп колдовскую мушку,

заговоренным пойлом поила.

 

Клала молодке иглу в подушку, змейку в одёжку,

бросала ловчую сетку,

насылала чёрную кошку,

чёрную метку.

 

Ой, травила свекровь невестку – недотравила,

ой, сама проглотила мушку,

ой, на змейку босой ногой наступила,

укололася, упав на подушку!

 

Ой, кричит свекровка, кричит невестка, –

надрываются!

И обеим с неба летит повестка:

на небесный суд они вызываются.

 

– Чем тебе не угодила моя хохлушка? –

на суде спрашивают.

– Так проста ведь, Господи, как полушка, –

отвечает, а ноги её подкашивают.

 

– А тебе, невестка, свекровка что ж не по нраву?

– Так зажилась, старая, заедает!

А сама ногу леву на ногу праву

закидывает, крендельком сплетает.

 

Ну, и присуждают им друг друга не хаять

и пока не полюбят друг дружку, жить кучно.

А не то, говорят, – вечность будете маять

неразлучно!

 

И тогда невестка давай холить свекровку,

а свекровь ублажать детинку:

та этой конфетку даёт «коровку»,

эта той с люрексом газовую косынку.

 

А внутри-то у них при этом слова, что жабы,

ядовитая плещется там водица.

Но им с неба: э, нет, мол, бабы! Бабы!

Так не годится!

 

И тогда невестка свекрови – сироп улыбки,

а свекровь невестке – речи из шёлка,

а в глазах – железные ледяные рыбки,

а в сердцах – бессильная ярость волка.

 

Но опять им: «Вам, непослушным глинам,

объяснять ли грозами да громами?»

Тут взмолились обе: «Господи, помоги нам!

Тошно нам! Ну, не можем сами!»

 

На колени падают богомолки,

только чуют – батюшки, затихают

в глубине души эти жабы и эти волки,

солнце встало, цветики расцветают…

 

«Вот теперь-то можно и расставаться! –

говорят им с неба. – Ваши прошли печали!»

А они, – ну, плакать, ну, целоваться,

ну, просить, чтоб теперь-то не разлучали!

 

Повторяют им строго: «Прощайтесь! Полночь пробило!»

А они обнялись, прильнув друг к другу упрямо.

Ой, и вправду свекровь невестку ту – полюбила!

Ой, и вправду невестка ей: «Мама! Мама!»

 

* * *

 

Если я кого и кликну, это душеньку свою –

белую, несмелую, в жизни неумелую.

Если с кем её сведу я, это с музою моей –

властною, прекрасною да огнеопасною.

 

Я скажу им: будьте вместе, разлучённых две сестры, –

гаданные-жданные девы чужестранные.

Где одна, как хромоножка, там другая поводырь, –

девы странноликие да разноязыкие.

 

Где одна не понимает, там другая как своя,

родные ли, сводные, да не земнородные.

Где одна огни погасит, там другая свет зажжёт,

местные – не местные, а как есть – чудесные.

 

Где одна затянет узел, там другая сеть порвёт.

Званые, избранные, а как есть желанные.

Где одна томится жаждой, там другая воду льёт.

Где одна блажит и тонет, там другая проплывёт.

 

Сложные ли, простые, обоюдоострые.

Где одна червей копает, там другую ангел ждёт.

Где одна, как свечка тает, там другая ввысь растёт.

Крученые, витые, да многоочитые.

 

И когда одна во гробе, то другая – во гробу,

и одна – как бы в утробе, а другая – как во льду.

…Ночь идёт, дождями сея поцелуи Елисея,

зимняя, весенняя, аж – до Воскресения!

 

Дрозд распелся…

 

В тёплой влажности, в беспамятности сладкой

зарождаются фантазмы и туманы,

бродят вирусы, плодятся лихорадки,

фарисеи, прометеи, графоманы.

 

Заболочен, заморочен ум превратный,

что ни выродит – всё скука, день безбытный:

снедь как будто бы, и сам продукт бесплатный, –

люд и налетает любопытный.

 

Может, драму ему дать? Метеоритом

засветить да грянуть громом, негодуя,

чтоб, придя в себя, с живейшим аппетитом

благодарно грыз он корочку ржаную?

 

Воду ржавую горстями из колодца

пил, глотал, хлебал, блаженно раскраснелся

и в дрожащих каплях щурился от солнца…

Да к тому же куст зацвёл и дрозд распелся!

 

Осень

 

Ловлю унылою порой

осипший голос колоколен.

И даже мысленный герой

простужен и безвольем болен.

Зачем он смотрит в никуда,

покуда сад свои манатки

разбрасывает без стыда,

дрожа в осенней лихорадке?

 

О чём он думает, о ком,

пока хандрит, пока таится?

И хлюпает под башмаком,

и капает на роговицу.

Но если вычесть то и так,

отнять и разделить, – в итоге

останется такой пустяк –

надсад в простудном эпилоге!

 

…Ель в насморке, в ознобе клён,

и дуб промокший перекошен.

А он как будто опалён,

и выстужен, и навзничь брошен.

Но если скажет он, – лови

его температурный морок:

не ищет славы и любви

герой, которому за сорок.

 

Ни благосклонности купцов,

ни в песне – сладостного вкуса,

но связи с духами отцов

и с миром ангельским – союза.

В своём тумане, как в дыму,

он ищет выхода устало.

И горе, если эту тьму

не Бог послал, а ночь настала!

 

* * *

 

Когда со стихами на сцену

ты выйдешь, Орфея собрат,

тотчас тебя смылят, как пену,

иронией охолодят.

 

Тот хмыкает, этот плюётся…

Понятно, ведь публика ждёт

рифмованного анекдотца,

прикола и выверта, вот!

 

А ты им – трагический пафос,

который всерьёз и навзрыд

оторвам и лярвам, как Патмос,

катарсисом свыше грозит.

 

 А ты им – псалмы часослова:

хрип ворона, крик петуха.

Нет-нет, не потерпит такого

растерзанных душ требуха.

 

Зато в этом ямбе трудиться,

как в тигеле – верный расчёт:

всё собрано, всё пригодится,

И всё в переплавку пойдёт!