Олег Горшков

Олег Горшков

Четвёртое измерение № 33 (273) от 21 ноября 2013 года

Словарь тишины

 

Тпру, лошадки, тпру

 

Зима имеет свойство замедлять

пространство, звукоряд, строку Гомера,

и если доверяться глазомеру –

рукой подать до Бога. Что-то вспять

в естественном вращении вещей,

в их вроде бы незыблемом порядке

пошло теперь. Зима играет в прятки.

Небесный кучер нынче без вожжей.

И времена гуляют по двору,

по сумеркам, друг в друге исчезая,

и бьют колокола – голосовая

рассылка неба: тпру, лошадки, тпру!

И вовсе замирает маскарад.

Снег засыпает медленно и верно

пустоты разорившегося сквера,

где бесновался ветер-конокрад,

и память засыпает, и строку –

весь список кораблей до их зачина.

И, кажется, что эта чертовщина

дарована от Бога дураку…

 

Зависшее время

 

Мы живём, под собою не чуя страны…

Осип Мандельштам

 

Возвратившись в Россию из тучных чужих земель,

сразу чуешь страну – под собой, над собой, повсюду.

Не живёшь, а зимуешь, ютишься в сырой зиме –

умираешь, рождаешься, небо на пару с буддой

вновь читаешь. Твой будда прозрачен и молчалив.

И сомненья лишь копятся, лезут настырным спамом

на задворки сознанья. Где правда теперь, где миф?

Вся троянская конница, видишь, по пням и ямам,

по родимым колдобинам, застя щербатый свет,

в снежном вихре несётся. И кто бы ответил: что же

здесь за царство такое, где лучшие в шутовстве

снова ищут спасенье, где лютый мороз по коже

от крепчающей дури, где вечно идёт война?

Нет, она не кончалась, она здесь с утробным гулом

шестерёнки вращает. И брызжет с веретена

то ли пот, то ли кровь, то ли пена эпохи Google.

Ты давно не живёшь, ты влачишься, надев хомут,

чуешь лёд под собою, и знаешь – вот-вот, как прежде,

чебурахнешься с хохотом в жёлтую хохлому

расписного сугроба, и спросишь себя: ну где же

в этой тмутаракани, открытой любым ветрам,

обретается тот, кто стал смертной тоской Пилата?

По глухим закоулкам, укромным своим дворам

бродит бравый Бахром с боевою своей лопатой.

Заполошная птица о чём-то кричит навзрыд,

спозаранку беснуется, так, что не слышно зова

колоколен окрестных, вписавшихся в утлый быт.

Нет, она не умолкнет, и всё происходит снова –

умираешь, рождаешься, тянешься к небесам,

а сверчок запоёт – вмиг уверуешь в ересь эту…

Мчит троянская конница, лезет настырный спам,

и зависшее время всё гонит пургу по свету.

 

* * *

 

Будет так – в дебрях сумерек долгих

второпях стрекотавший сверчок

потеряет вдруг нить эпилога

и замрёт, и обронит смычок.

В тишине покачнётся мгновенье,

век и город меняя в лице.

И в туманной твоей ойкумене

вновь забрезжит далёкая цель,

отдалившись ещё. И не вычтешь

ни единой из канувших дат.

Ты уходишь дворами привычных,

ставших сплошь проходными, утрат

в пустыри одиночеств насущных,

где под сердце ветра полоснут,

где становится проще и гуще

тишины непреложная суть…

 

«Пронеси её, Господи, мимо» –

всё бормочешь ты, но за спиной

дышит время почти нестерпимой,

загустевшей колодезной тьмой.

И расходится, плавится ломкий,

чуть державшийся лёд забытья.

Да, беспамятство – это потёмки,

но потёмки и память твоя.

Повтори же от Ноя доныне

этот пройденный город с азов –

подворотни гремучей гордыни,

небоскрёбы обрушенных слов,

и дыши на озябшие пальцы –

занемевшие сумерки грей,

став безвылазным постояльцем

нескончаемых пустырей…

 

* * *

 

В начале было… Впрочем, помолчи –

не дай речам огульным и окольным

вновь со своей лукавой колокольни,

с пожаром одержимой каланчи

трепать не умещаемое в них,

для слов не проницаемое имя.

Молчи и слушай неисповедимый,

безмолвный снег над пеной площадных

изустных правд и писаных времён,

в их переобновляемом завете –

закупоренный в бражной склянке ветер,

расколотый в кимвальный стылый звон,

казнённый воздух… Просто слушай снег,

вдыхай неизъяснимое молчанье

о том, что каждый сущий миг – начало,

и каждое начало – человек…

 

* * *

 

Окна распахнуты в дрёмой сморённый двор,

в рай тополиный, в топлёный желток июля.

Ворон залётный здесь жуткое «Невермор»,

если б и крикнул, прослыл бы лгуном огульным,

ибо ничто не закончится. В трын-траве

твой неизбывный кузнечик опять латает

ветхую музыку, лапок не покладая –

всё не уймётся стрекочущий экстраверт.

В зёв подворотни стекает сомлевший свет,

тьма уминает его, словно мякоть дыни.

Сиднем на лавке пикейный сидит жилет,

ждёт собутыльников, старый чудак, в пустыне

вечного полдня. Он жаждет раскрыть глаза

миру и граду на всё, что вот-вот настанет.

Множество бурь разразится в его стакане –

грянет Цусима, Авроры шарахнет залп,

град содрогнётся, и Ной возведёт ковчег –

если иной, то спасаешься лишь ковчегом…

Там, за окном, неопознанный длится век,

длится и длится, пока ты июльским снегом

бредишь за пыльными стёклами, ищешь ключ

к вставшим часам, запершившему в горле слову.

Воздух июльский удушлив, душист, колюч,

вот бы уснуть и наутро родиться снова

здесь, в этой комнате, в этом июле, но

все ещё будут живыми... Отцовский свитер

пахнет теплом, и щемящая «Рио-Рита»

плещет во двор сквозь открытое в ночь окно.

 

* * *

 

Здесь праздник всё же был, но вышел вон

не узнанный никем – мир то и дело

бряцал в кимвалы с верой оголтелой,

и самозванцев чествовал... а он,

не требуя ни власти, ни хвалы,

присаживался в сквере на скамейку

к чудным волхвам в ушанках из цигейки.

Но, будучи с похмелья, и волхвы

его не признавали. Наугад

он дальше брёл, он обращался снегом

и воздухом, насвистывал на беглом

синичьем языке, пока ягнят

своих молчащих, свой елейный хлеб

мир пожирал под медный гул кимвала.

И утро всё никак не наставало,

и тьма ползла в пустующий вертеп.

 

За вещностью, за тонкой плёнкой сфер,

в тех ойкуменах, что за гранью зренья,

мешая запах снега и сирени,

всё ворожил усталый парфюмер

над колбами времён, но, видно, дух,

им сотворённый, выветрился где-то –

ни тишины, ни праздника, ни света,

одни слова, что вновь бормочешь вслух.

Но здесь, в столпотворенье голосов,

не вспомнит даже колокол набатный

все без вести пропавшие когда-то

потешные полки озябших слов…

А тьма ползла, и так из века в век…

Но ветер треплет белые страницы,

и спящему младенцу в яслях снится

снег, пахнущий сиренью, тихий снег…

 

Словарь тишины

 

Обученье осенним, чужим до поры языкам,

что казались бессвязней любой тарабарщины тёмной,

начинаешь с азов, и доверившись их знатокам –

облетающим скверам, всё слушаешь, как неуёмно

словарём тишины шелестит безымянный лингвист,

утверждая, что жизнь с этой поздней внезапной науки

начинается сызнова, падает яблоком в руки

и горит на ладони, как ветром обронённый лист.

Вот тогда и не сможешь с неясной тоской совладать –

домовитая тьма завладеет дуплом и скворешней,

и почувствуешь блажь проговаривать осень неспешно,

принимать всё, как есть, повторяя усердно слова,

что почти нараспев местечковым бубнит мудрецом

растрепавшийся вяз, и ветвистая повесть всё длится,

всё лукавит, что был сам себе посторонним лицом,

чьи немые стихи тоже сплошь посторонние лица...

 

Цитаты из Серебряного века

 

1. ЕЛАБУГА (М. И. Цветаевой)

 

День бледно-жёлт, как будто спрыснут хлором,

обрывочны и сумеречны сны…

Елабуга. Мещанский дом, в котором

сквозит мертвецкий холод от стены.

Мелодия манка протяжна, клейка –

искусен в ухищреньях Птицелов.

Сладчайший запах крашеной скамейки

в Трехпрудном переулке, и балов,

беспечных, гимназических, московских,

весёлый гул, и море наяву –

всё живо здесь, так явственно, так броско

всё заключилось в этот зовный звук,

всё уместилось в бледно-жёлтых сгустках,

а у дверей, срываясь на фальцет,

запальчивые фразы по-французски

бросает отрок – вызов на лице.

Сейчас он скажет страшное, упрямый,

его решимость смертная прочна,

и тень скользнёт на звук легко и прямо,

туда, где веет холодом стена…

 

2. СТРОЧКА БЛОКА

 

Осени больная благость.

Горечь ломкой строчки Блока,

Вдруг поплывшей…

Будет плакать!

Вся поэзия обмолвка.

В нас уже не повторится –

Претворится ночь-предтеча.

Со страницы будет литься

В лица запахом аптечным,

Притворится и обманет.

Век чужой сто лет, как прожит.

И мерещится в тумане

Света тающего прожелть.

Фонарей качнутся блики

И начнётся всё сначала:

Все приметы, все улики,

Улица, озноб канала.

Века мёртвого уловка.

…А в окне рассвета пятна.

Плачь!

Поэзия – обмолвка,

Без которой жизнь невнятна…

 

3. ЦИТАТА ИЗ ЦВЕТАЕВОЙ

 

Ночь была цитатой из Цветаевой –

Помните, «зрачок, сосущий свет».

Ночь звучала смутными октавами,

Утопивши клавиши в листве.

С чертовщиной вальс ли пастернаковский

В форточные рамы залетел,

Или поздний ангел плакал, плакался –

Будто святость выплакать хотел.

Ночь казалась медленной флотилией.

Мель и штиль. Вернее, Мандельштам.

Корабли времён почти не плыли и

Сколько их на мель попало там.

И стелились сумерки покатые

Под уклон – назад, назад, назад.

Мир давно разобран на цитаты

И опять составлен из цитат…

 

4. ПЕРЕЧИТЫВАЯ МАНДЕЛЬШТАМА

 

И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб…

Осип Мандельштам

 

Не щадит, вещим щебетом горбит

оловянной зимы соловей –

ты вернулся в свой призрачный город,

он засел у тебя в голове

изнуряющей певчей двойчаткой,

парной флейтой, зовущей взахлёб,

и неведомый навык впечатан

в лёгким холодом схваченный лоб.

Будь неладна же эта наука,

но в строке размывается явь,

снова плавится олово звуков,

и по топкому времени вплавь

ты уходишь с позорной галеры –

дальше, больше, в неведенье, вглубь –

звукопряд, звуколов, легковерный,

одураченный тьмой звуколюб.

И спасёшься ли тем, что бормочешь

сам себе и зиме наизусть

неизбывные зябкие строчки?

Даже если и нет, ну и пусть –

ты вернулся, ты празднуешь встречу,

только всё нестерпимей горчат

междустрочия тающей речи,

не вмещаемые в звукоряд...

 

* * *

 

Я. М.

 

Сноп мерцающих частиц, силуэт сутул и шаток –

он уже на этом свете сам почти что воздух, свет.

Человек в пустынном сквере тонет в омуте заката,

и подслушивает время, шелестящее в листве.

 

Он выуживает весть, бросив сеть под старым вязом,

словно книжник лукоморья, будто кто-то из волхвов,

ждёт улова он, и вскоре прочь от тени долговязой

ускользнёт навек, и ветер вопрошает: ты… готов?

 

Этот вешний шепоток слышен и сквозь гвалт скворечий:

назови себя язычник – кто ты? с чем шагнёшь во тьму?

Время в сумерках подробно, и сама природа речи,

то есть, речь самой природы, открывается ему.

 

Он на выцветшей скамье ждёт и ждёт – лучист и чуток,

как у Господа в приёмной, у невидимых дверей.

Человек в закате тает, улыбаясь почему-то,

глубже кутаясь в прозрачный саван ветхости своей.