Нина Савушкина

Нина Савушкина

Все стихи Нины Савушкиной

* * *

 

Бледное солнце, на миг позволь

мне прикоснуться к лету.

Я по пруду скольжу, словно моль

по меховому жилету.

 

Леса стена очертит маршрут

средь островков-проплешин.

Мир – это шкаф, который сожгут,

скажут, что грязен и грешен.

 

Так что навстречу спеши, семеня,

друг мой почти посторонний.

Пусть не прихлопнет тебя и меня

облако пухлой ладонью.

 

В этих краях отдохнуть хоть так

счастлив любой северянин.

Морщится пруд в тополиных бинтах,

тяжко вздыхает – ранен…

 

Булочка

 

Я плачу при слове «Булочка»,

не то чтобы голодней

нет никого на свете.

Это из прошлых дней,

где с улыбкой  ехидной

ты называл меня так…

Память мелеет, но дна не видно,

только один пустяк

вспыхнет порой, как вывеска

неоновая желта,

и жизнь рассыплется булочкой,

не донесённой до рта,

воробышками плешивыми

раскрошенной по временам.

Покажется, были живы мы,

когда доводилось нам

тянуть процесс чаепития,

лениво сахар толочь.

Как часто из кухни выйти я

тогда порывалась в ночь.

Мечтала, борясь со скукою, –

вот-вот от тебя уйду

без звука я,

или стукая

каблуками по льду…

А нынче мне хочется, чтоб уют

в озябший  твой дом проник,

когда небеса заштопают

сосульки зимних портних.

Но ты уже за туманами,

где в прорубь, словно в экран

глядишь глазами стеклянными,

как будто бы там погран-

застава, откуда выбегут

проворные чудаки,

реальность новую выпекут

нам из костяной муки…

В той кухне тебя напротив не

увижу я, не найду.

Отдельно лежать на противне

мы будем в одном аду,

где позже затянет чёрт свою

частушку, чей смысл нелеп,

зубами впиваясь в чёрствую

скулу твою, словно в хлеб.

 

 

* * *

 

В детский садик строгого режима

оказались мы помещены.

Там лежим – безмолвны, недвижимы

в свете электрической луны.

 

Смотрят надзиратели уныло,

не способны отсортировать, –

кто из нас – терпилы, кто – дебилы,

как стелить Прокрустову кровать?

 

В мире заоконном, незаконном

листья, как страницы, шелестят.

Тянет самосадом, самогоном,

кое-кто читает самиздат.

 

И у нас здесь выделена зона

творчества. Кто чтит её уют,

тем в библиотеке порционно

книжки разрешённые дают.

 

Под обложкой нет ответа – где мы,

чья мечта в один котёл слила

бледных небожителей богемы

и пейзан, румяных от бухла.

 

Кто нас просверлил орлиным взором,

чтобы не осталось уголка

потайного, тёмного, в котором

теплилась фантазия слегка?

 

Были мы расхлябанные шавки,

издавали хаотичный вой,

а теперь готовы к переплавке

для единой цели групповой.

 

Гражданин начальник, выйдя в массы,

чётко сформулировал вопрос, –

чтобы из общественного мяса

эффективный эмбрион пророс.

 

Он уже созрел для скотобойни,

сон его бессмысленно-глубок.

Оттого и дышит всё спокойней,

солнцем поцелованный в пупок.

 

В саду

 

Отвяжитесь от нас, – мы желаем смотреть на люпины,

и на дождь, что, как скотч, залепил нам снаружи стекло,

Мы друг друга нашли – одиноки, никем не любимы,

ни о ком не заплачем. Пожалуй, нас это спасло.

 

Нас винят в безразличье. Однако, попробуй, устрой-ка

уголок, что созвучен душе и приятен для глаз…

На окраине сада смердит и вздыхает помойка,

как собака бродячая. Ждёт, кто скомандует: «Фас!».

 

Мы закрыли окно, чтобы в дом не летел этот сор нам.

Мы замкнули уста, чтоб хранить незапятнанной речь.

Мы не смотрим кино с суетливым коварным ковёрным –

это вовсе не то, что сегодня способно развлечь.

 

Погасите экран, я глаза подниму к полнолунью.

Не мешайте дышать. Кто вас властью такою облёк?

Не транслируйте цирк – ни шута, ни кукушку-вещунью,

чьё продажное горло звенит, словно ваш кошелёк.

 

Заполошные песни кровавой кончаются рвотой…

Зря обиду свою расчесали вы, словно лишай.

Прыщеватый бастард, безмятежность сперва заработай,

а затем уже чернь привилегии этой лишай.

 

Зиму переживём, и останемся здесь по весне жить.

Это – наша берлога, мы в ней окопались вдвоём.

А почудится вдруг, что снаружи беснуется нежить,

сплюнув через плечо, перекрестим оконный проём.

 


Поэтическая викторина

Весенний полёт буревестника

 

Над кровавой картой мира

робко реет Буревестник.

Он пинает тучу ножкой волосатой и босой.

А капелла, без клавира

он протест сливает в песнях,

деловито воспаряя над голимою попсой.

 

Возбуждение в гагарах –

молодых и даже старых

вызывает это пенье. Стонут все: «Вещай ещё!».

Отвечает: «Вдохновенье

ощущаю каждый день я!», –

в дымном воздухе расправив элегантное плечо.

 

Глупый пингвин вопрошает:

«Уважаемый, а надо ль

ради хайпа, ради лайков нас до срока отпевать?».

Но трубит трибун пернатый:

«Падлой буду – чую падаль!

Ради битвы я покинул холостяцкую кровать.

 

Я давно дремал в скорлупке,

как кремень от зажигалки,

а теперь я жгу глаголом – для души, не за оклад.

Говорили: «Кости хрупки,

рифмы жалки, стих – для свалки».

Обзывали балаболом, а теперь твердят: «Крылат!

 

Не продажен, но проворен,

он нашёл себе хозяев.

Инсталляцию устроить он готов из мёртвых тел.

Не гнуси в усы Чапаев:

«Ты не вейся, чёрный ворон».

Заклинанье не поможет – наш птенец уже взлетел!»

 

Он щебечет: «Я вангую!

И прицельно – по фэн-шую

я с презреньем озираю догорающий пейзаж.

Я обрёл страну другую.

Я – орёл! Теперь смогу я

разгуляться на свободе. Чёрный ворон я не ваш!».

 

Мелким шрифтом в рифму гадя,

пишет он: «Скажи-ка, дядя,

ведь недаром эту песню я в Фейсбуке разместил?

С этой песней толерантной

на ковчег мне выдаст грант Ной»…

И стремительно слетает на спасительный настил.

 

Воспоминание о Таллинне

 

С балкона глядишь на кардиограмму крыш,

не предполагая,  где она оборвётся,

себя в перспективе воспринимая лишь

монеткою сувенирной на дне колодца.

 

Здесь воздух так сладок, будто не дышишь – ешь

тумана суфле, припудренное корицей.

То хочется вольной птицей резвиться меж

бойниц, то монахом безлицым в саду укрыться.

 

Блуждать в переулках, помня любой изгиб,

ждать возле ворот, когда распахнутся двери

стальные, и хлынет улица стайкой рыб,

блестя чешуёй камней, торопясь на нерест.

 

Захлопают тенты на площади вроде жабр,

листва затрепещет сорванной занавеской.

И в Niguliste поманит на «Данс Макабр»

скелет, ускользнувший с фрески, с улыбкой детской.

 

Промолвишь ему: «Оставь меня, отойди!

Я не поспешу в хоровод, чтобы стать золою.

Тоской костяной не надо сжимать в груди

мне сердце, как яблоко – падшее и гнилое.

 

Так не вовлекай меня в этот ад и мёд.

Я повеселюсь ещё, без тебя танцуя,

любуясь на небо, с которого солнце льёт

в стекло витража косые цветные струи.

 

Дом

 

Если бы Бог был поэт,

он бы для нас сочинил

дом деревянный, чей цвет

школьных лиловых чернил

 

от непогоды поблёк,

словно листок дневника.

Тексты сжевал уголёк

в сумрачной печке, пока

 

мы любовались на дождь,

тени ветвей, полумрак.

Если меня ты найдёшь,

всё будет именно так.

 

Мы позабудем стихи,

осточертеют слова.

Сломанной веткой ольхи

в вазочке горла едва

 

прошелестит наша речь,

ясная только двоим.

Скажем друг другу: «До встреч!»,

зная, что не воплотим

 

весь этот старческий бред

и пасторальный декор…

Если бы Бог был поэт,

он бы нас ластиком стёр.

 

Другу-стихотворцу

 

Ты вещал: «Доживём до пенсий,

да напишем нетленку».

Нынче времени – хоть упейся,

хоть убейся об стенку.

 

Мы пыльцу собирали с лилий

в поэтический улей.

Нынче слили нас, обнулили,

как детей, обманули.

 

Обещая устроить праздник

с конфетти из черёмух,

превратили нас всех в заразных,

праздных, малознакомых.

 

Все приметы мне подсказали –

до тебя не доеду,

и не включат нам в кинозале

старый фильм про победу,

 

где, медалями весь увенчан,

щурясь мудро и зорко,

ты спускаешься в чёрном френче

мне навстречу с пригорка,

 

не пополнивший список сбитых,

позабытых, отпетых,

и вручаешь мне белый свиток,

где в печальных сонетах

 

ты воспел, как поэт когда-то,

житие в карантине.

Только кашля сухая вата

в  горле пухнет и стынет.

 

Немоты ледяная маска

губы склеила скотчем…

Мне не нравится эта сказка.

Лучше мимо проскочим!

 

Железнодорожное

 

Тётка жуёт в купе, яйцо колупая, –

чаю стакан, салфеточка голубая,

хлебные крошки в складках юбки плиссе,

вечное напряжение на лице.

 

Поза статична, выработана годами –

руки на сумке, ноги на чемодане.

Бархат купе, потёртый, как кошелёк,

тёмен, поскольку свет за стеклом поблёк.

 

Сзади за стенкой струнные переборы.

Песни поют там барды, а, может, воры.

Голос, срываясь, словно листва с куста,

шепчет: «Конечная станция – Пустота».

 

Площадь в ларьках – гниющая, как грибница.

Вырвана жизнь отсюда, а запах длится –

выстуженный, грибной, печной, дровяной,

пепельно-горький и никакой иной.

 

Тётка лежит в купе, как ручка в пенале.

Снится ей, будто рельсы все поменяли.

Очередная станция проплыла.

Не угадаешь – Мга или Луга… Мгла.

 

Ждёт её муж на станции столь же дикой

с ржавой тележкой и пожилой гвоздикой,

в потных очках и вылинявшем плаще.

Вдруг не пересекутся они вообще?

 

Утренний выход грезится ей иначе –

мрамор ступеней, пляж, кипарисы, мачо,

будто бы поезд вдруг повернул на юг…

Падает с полки глянцевый покетбук.

 

 

Измена

 

Проснёшься, нарвёшься своей утончённой ноздрёю

на приторный запах подаренной мужем сирени,

и – сердцебиенье, смятенье в душевном настрое.

Итак –  уравненье с одной неизвестной: «Нас – трое».

Итог – подозренье в измене.

 

С тобою он важен, небрежен, с ней – нежен, вальяжен.

Трещат отношенья, что были прозрачны, стеклянны.

Лишь похоть, как нефть, из глазных изливается скважин.

Разрушен красивый марьяж, безнадежно изгажен.

Наружу всплывают изъяны.

 

Пока эдельвейсом ты произрастала над бездной,

то плоть утончала, то творческий дух источала,

супруга манило в объятия той – неизвестной,

не слишком духовной, местами – излишне телесной –

иное – земное начало.

 

Тебе удавались эссе, экзерсисы, этюды,

а ты всё букеты, буклеты, конфеты, награды

сложила к ногам ренегата, зануды, Иуды…

Теперь между вами – соперницы груди, как груды,

как горные гряды…

 

Ты – на высоте, и тебе там не то, чтобы тошно,

но душно, как в туче, пока не пробило на ливень.

Ты тише голубки, но есть голубиная почта.

Клейми же неверных небесным помётом за то, что

их рай примитивен!

 

Коллекция

 

Ваша свежая протеже – престарелая травести

с ногами кривыми настолько, что хочется заплести

их в косичку, а снизу бантик – морским узлом,

чтоб не ползла вослед в кураже полупьяном, злом,

 

чтоб не зудела в ухо, к телу не льнула вьюном.

Впрочем, это неважно. Она явилась в ином

электрическом свете, где охрой вымазан коридор,

где в туалете школьном – один на всех «Беломор»,

 

треснувший кафель, бессильный смех, инфантильный грех,

где мушкетёры – один за всех, и миледи – одна на всех.

Кочерыжка в фартуке мятом, малолетняя моль.

Надо лбом конопатым – чёлки взбитая пергидроль.

 

Из перламутровых уст – портвейна амбре,

след рифлёной резинки на рельефном бедре…

Память тасует рифмы, и вот он – промежду строк

острый, как пот в подмышках, юношеский порок.

 

Вы – зажёванный жизнью мальчик, в узких джинсах, с наплывшей килой.

В тесном кляссере сердца прилеплен облик былой.

То есть, это не просто несвежая травести,

а ностальгии короста, которую не отскрести.

 

Оттого-то вы их и ловите – безотрадных, ничьих, чужих,

маргинально-фатальных кисок, убогих полубомжих.

В их миру вы – писатель, классик, гуру, сотрясатель основ,

воспаривший Парис, кипарис среди кочанов.

 

Посвящая им вирши с подтекстом, будто всуе судьбы верша,

коронуете ту сегодня, в ком чуть слышно шуршит душа,

сентиментальная слизь случайно слилась из глаз?

Забирайте свой приз! Подростковая травма срослась…

 

Кёнигсберг

 

Здесь в переулках сложно напрямик

пройти, и я блуждаю вроде зайца…

Лисица-готика, чей башни острый клык

привык под вечер в небеса вонзаться,

 

меня случайно нынче пощадит,

лишь кровь из брюха облака прольётся.

Застыну, наблюдая этот вид

со дна двора – гранитного колодца –

 

уже не зайцем, мухой в янтаре

луча, где оказалась пленена у

ворот Закхаймских или на горе,

в садах осенних Амалиенау…

 

Готова, кем угодно становясь,

то покидать себя, то возвращаться,

с привычной жизнью разрывая связь,

и не подозревать, что это – счастье.

 

Играй со мною, Гофман, обратив

кем пожелаешь, лишь бы не вороной,

долбящей дидактический мотив

голодным клювом в кирхе разорённой:

 

«Спасибо старой сказке, что дала

преображенья драгоценный дар нам»…

Обманчив блеск витражного стекла

в прищуре тучи – лисьем и янтарном.

 

Некроихтиофобия

 

В классе мне поручили подшефных рыб,

но ежедневно новый питомец гиб,

как дирижабль, взлетая вверх животом

к лампе, в отваре аквариума густом.

 

«Не умирайте, рыбки!» Слезой давясь,

я засучу рукав, дотянусь до вас

и налеплю на водоросль, чтоб листок

тельце кружил, чей жизненный срок истёк.

 

Пробормочу молитву: «Рыбка, живи!

Дальше плыви на липком листке любви»…

Но от слиянья столь разнородных тел

рыбка не оживала, листок желтел…

 

Фокус не удался, но лет с десяти

я перманентно искала, – кого б спасти.

Из подсознанья всплыл депрессивный тип,

как пожилой налим на меня налип,

 

чтобы своей энергией молодой

я вознесла его над водой, бедой,

и над унылым илом вязкой тоски

засеребрились в ряске седой виски.

 

Так по сюжету мы и плывём вдвоём,

пересекая сумрачный водоём,

спаяны тесно на смертном рыбьем клею…

Если б ты знал, как я под тобой гнию!

 

Новая Алиса

 

Здравствуй, подруга! Кто тут у нас Алиса?

Кто в Зазеркалье нынче вдруг провалился?

Нет, не в нору – калитку толкнув легко

с надписью полустёртой «ЦПКиО».

 

Парк незнаком. В аллеях его покатых

кролики-веганы мчатся на самокатах,

вейпы зажав в салатных своих зубах,

детства пыльцу вбивая в бетонный прах.

 

Не поспешай за ними вслед – это зомби

носятся по асфальтовой катакомбе,

будто их тянут за проводки в ушах…

Белая королева делает шах,

 

чёрною тучей став, разверзая выси.

Парк обезлюдел… холодно в нём Алисе.

Кровь, замерзая, белкой скользит в дупло

сердца, в надежде там обрести тепло.

 

Кануло время, где могла насладиться

пышкой с какао. Лишь картонная пицца

солнца в меню над пепси-кольным прудом.

И ради этого ты покидала дом,

 

где бы росла разумной и суетливой,

чуть похотливой половозрелой сливой,

для женихов – загадкой, чёрной норой.

Эту чужую книжку скорей закрой!

 

Сколь ни передвигай вдоль стола посуду,

сальный налёт подстережёт повсюду.

Не всколыхнёт болотную мглу зеркал

взгляд изумлённый, что волшебство искал.

 

Нынче, как крот, скребётся во мгле Алиса.

А ведь могла весенним дождём пролиться

в этот мещанский плюшевый перегной,

в сказочном детстве, где ты была иной.

 

Ночь

 

Пепельная бледность запеклась

На губах чугунных небосвода.

Звонкая октава прорвалась –

Эта ночь звучит по гололёду.

 

Лунный ноготь траурной ночи

В темноте растаял, словно свечка.

Сердце не стучи, молчи, молчи,

Эта ночь уйдёт, она не вечна.

 

Осенняя капитуляция

 

«Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось?

...Это был сон»

(Из оперетты «Сильва»)

 

Помнишь, закат  пламенел, как арбузная мякоть,

и силуэты чернели, как косточки, в нём?

Сколько стихов мы успели с тех пор накалякать...

Август назад укатился, его не вернём.

 

Помнишь террасу в кафе? Сквозь витражные соты

храм за рекой прорастал золочёным грибом.

Жаль, растворился пейзаж, и скукожилось фото:

не присобачить на стенку, не вставить в альбом.

 

Дома не будет у нас – мы его недостойны.

Мы – генетический мусор, гнилая листва.

Дуй в перегной, отдыхай… Так кончаются войны

за справедливость… (Ты помнишь такие слова?)

 

Рюмки звенят…. Так мы ищем друг друга во мраке.

Не за победу – за полный провал наливай!

Наш генерал проиграл, разбежались вояки –

видно, от скуки. В окопах не ловит вай-фай.

 

Ржавый туман наплывает, как танк, беспощаден.

Клён пожелтевший дрожит – у него гепатит.

Скоро нас вьюга засыплет до сумрачных впадин.

От немоты и забвения кто защитит?

 

Помнишь ли ты, как нам дышать разрешалось –

в обе ноздри, – это щедро по тем временам.

В море мечты розовеет не парус, но фаллос.

Это не сон, это всё, что останется нам.

 

 

Память

 

Успокойся, память! Ты не нужна мне.

Ты течёшь во мне, задевая камни

прошлых дней, дробясь на осколки, стёкла.

Я тону в тебе, я устала, взмокла.

 

Но, глотая ржавые воды Леты,

вижу – следом память влачит приметы

тех людей, кто был мне когда-то дорог.

И всплывают тени – бледны, как творог.

 

Кто навеки вычеркнут из пейзажа, –

не заштопать свет, не заполнить скважин.

Кто успел себя изменить внутри и

уцелел при помощи мимикрии.

 

Но не стоит думать, к ним подплывая,

будто между нами – ещё живая

связь, едва заметная, словно леска.

Там – обрыв, там берег чернеет резко.

 

Это – горизонт, это знак предела,

что за ним душа, как изнанка тела,

покрываясь ряской, холодной сыпью,

обретает кожу седую, рыбью.

 

В мираже, размноженном многократно,

вы никто уже – золотые пятна.

Там взорвался свет, словно банка масла…

…И память моя погасла.

 

Рецепт

 

Падает солнце, за горизонт скользя,

Влажный туман занавешивает глаза.

Больше никто твой взор не назовёт оленьим.

Так, словно ртуть, утекает блеск из-под век.

Грянувший век испытанью тебя подверг –

Быть интересной будущим поколеньям.

 

Не различить их, даже раздув огонь.

Стонут суставы. Если разжать ладонь,

Видно, что линия жизни зашла за сорок.

Детских фантазий мёд дососав до сот,

Муза впадает в кому и чушь несёт.

Сыплются строчки вниз, лишены подпорок.

 

Как подобрать их, как уложить в формат?

В каждую брешь ты врежь классический мат,

Слово «сайт» или «чат», латынь, логарифмы,

Чтобы читатель, смысла не раскусив,

Пробормотал задумчиво: «Эксклюзив».

Как исключенье, можно немного рифмы.

 

Если лоб невысок, внутри неглубок,

Взлётной площадкой Пегасу служит лобок.

Стих стартовал, споткнувшись слегка на взлёте.

Ложе, смятое вдрызг, вздрыг оголённых ног.

Это не страшно, если хромает слог.

Здесь отступает мозг под напором плоти.

 

Мертворождённый опус идёт с лотка.

Свежая падаль, как карамель, сладка,

Благоухает, эстетам нюх обжигая,

Смачно смердя, откликаясь на всякий зов.

Дальше со всех прорех, изо всех пазов

Будет торчать твоя пустота нагая.

 

Северный цветок

 

Кабы знать заранее мог ты судьбу свою,

не пророс, как бледный цветок в ледяном краю,

не впитал подземных вод неизбывный яд,

обращая в мёд. За это не извинят.

 

Не простят и дерзость – дескать, зацвёл не там,

где положено произрастать цветам,

не плясал на клумбе, кланяясь в унисон,

на вершину незаслуженно вознесён.

 

И вообще посмел расти в стороне не той,

отделён от всех невидимою чертой…

Не дрожи, как стрелка, время пронзив не то.

Над тобой грохочут тучи в стальных авто.

 

Ненавидим всеми – как ты доселе жив?

Атмосфера сжата, в ней назревает взрыв.

Скоро хлынет град, тебя расстреляв до дыр,

но сомкнутся листья, жёсткие, как мундир.

 

Ты, в скалу вцепившись, встанешь, обледенев –

так из недр земли порой прорастает гнев.

Ты ещё взовьёшься – тонок и одинок,

оцарапав небо, словно стальной клинок.

 

* * *

 

Тлей, да не выгорай

дачный пейзаж, эскиз –

серая баня, сирень, сарай,

и протянувший из

 

сумрака губку  ты,

детский шампунь «Кря-кря»…

Туча в окне полощет кусты

пеною сентября.

 

Возле крыльца люпин

мокнет, полураздет.

В озере вынырнул из глубин

невероятный свет.

 

И разливается

странная благодать.

Вот бы в тебе обрести отца

и на груди возрыдать,

 

детским капризным ртом

жалобно шевеля,

стать новорожденной, а потом

смылиться до нуля.

 

Слышен снаружи гул –

это тебе сигнал.

Ты встрепенулся, пену сморгнул,

наважденье прогнал,

 

И на обратный отсчёт

ты – ещё молодой –

не согласился, и время течёт

вслед за мыльной водой.

 

Волны встают на дыбы,

землю язвит разлом.

Нас разлучают ради борьбы

с гипотетическим злом.

 

Цвета сырой трески

надвигается мгла.

Не были мы близки, от тоски

я тебя не спасла.

 

Ты, безусловно, прав.

Руку пожать позволь,

и попрощаться, недоиграв

нехарактерную роль.

 

Чумная весна

 

Мне тяжело смириться с этой весной –

слишком горластой, ветреной, расписной,

в пегих кустах, чернеющих у корней,

в талых ручьях, чей запах слегка пивной

ноздри щекочет… Мне невесело с ней.

 

Лучше – домой, где был мой досуг убог, –

триллер смотрела, трескала сухари.

Рядом со мною, словно из песни сурок,

в кресле собака мне согревала бок…

Нынче собачий холод жрёт её изнутри.

 

Может, у жизни со смертью опять ничья?

Мне остаётся один поворот ключа

прежде, чем я в квартиру решусь войти.

Сверху навстречу сыплются, грохоча,

дети, как разноцветное ассорти.

 

В доме темно и тихо, как под водой.

Страшно туда нырять, хоть считай до ста, –

омуты, гроты, гибельные места.

Что там – собака или валун седой

слабо колышет водорослью хвоста?

 

Если хоть на мгновение под иглой

вздрогнет сухая, точно фанера, плоть,

Значит, судьба была не настолько злой,

чтоб всё живое близ меня прополоть,

перелопатив почву за слоем слой.

 

Иллюминатор Луны вплывает в астрал…

Кто ты – надмирный сумрачный адмирал?

Я ничего уже тебе не отдам.

Ты постепенно всех вокруг отбирал,

Чтобы мне стало пусто здесь уже, а не там.

 

* * *

 

Утомлённое солнце

И. Альвек

 

Это было у моря

И. Северянин

 

Эта дама бессмертна, благо универсальной

сотворил её дьявол или, может быть, Бог.

Идеально пригодна для салона и спальни,

не нуждается в визе на границе эпох.

 

Ни корсет из Версаля, ни вуалька из НЭПа,

ни жилетка с картузом – а-ля рюсс половой –

на изысканной леди не глядится нелепо,

ибо нимб золотится над её головой.

 

Баронеты в камзолах и гусары в лосинах, –

каждый с творческой гейшей выпить счастлив и горд.

Вьётся дым из ноздрей ея утончённо-крысиных,

испускает гитара депрессивный аккорд.

 

А затем, раскорячив драматически рот свой,

будто в публику сплюнув неопознанный яд,

завывает Сирена про любовь и сиротство, –

маслянистые глазки в полумраке горят.

 

Все немного взгрустнули, впрочем, не потому ли,

что их вкус тривиален и не слишком глубок.

На пустую болванку вы мечты натянули…

Получайте в финале одинокий хлопок!