Нина Савушкина

Нина Савушкина

Четвёртое измерение № 7 (355) от 1 марта 2016 года

Роман об универсальной женщине

* * *

 

Утомлённое солнце

И. Альвек

 

Это было у моря

И. Северянин

 

Эта дама бессмертна, благо универсальной

сотворил её дьявол или, может быть, Бог.

Идеально пригодна для салона и спальни,

не нуждается в визе на границе эпох.

 

Ни корсет из Версаля, ни вуалька из НЭПа,

ни жилетка с картузом – а-ля рюсс половой –

на изысканной леди не глядится нелепо,

ибо нимб золотится над её головой.

 

Баронеты в камзолах и гусары в лосинах, –

каждый с творческой гейшей выпить счастлив и горд.

Вьётся дым из ноздрей ея утончённо-крысиных,

испускает гитара депрессивный аккорд.

 

А затем, раскорячив драматически рот свой,

будто в публику сплюнув неопознанный яд,

завывает Сирена про любовь и сиротство, –

маслянистые глазки в полумраке горят.

 

Все немного взгрустнули, впрочем, не потому ли,

что их вкус тривиален и не слишком глубок.

На пустую болванку вы мечты натянули…

Получайте в финале одинокий хлопок!

 

Память

 

Успокойся, память! Ты не нужна мне.

Ты течёшь во мне, задевая камни

прошлых дней, дробясь на осколки, стёкла.

Я тону в тебе, я устала, взмокла.

 

Но, глотая ржавые воды Леты,

вижу – следом память влачит приметы

тех людей, кто был мне когда-то дорог.

И всплывают тени – бледны, как творог.

 

Кто навеки вычеркнут из пейзажа, –

не заштопать свет, не заполнить скважин.

Кто успел себя изменить внутри и

уцелел при помощи мимикрии.

 

Но не стоит думать, к ним подплывая,

будто между нами – ещё живая

связь, едва заметная, словно леска.

Там – обрыв, там берег чернеет резко.

 

Это – горизонт, это знак предела,

что за ним душа, как изнанка тела,

покрываясь ряской, холодной сыпью,

обретает кожу седую, рыбью.

 

В мираже, размноженном многократно,

вы никто уже – золотые пятна.

Там взорвался свет, словно банка масла…

…И память моя погасла.

 

* * *

 

В детский садик строгого режима

оказались мы помещены.

Там лежим – безмолвны, недвижимы

в свете электрической луны.

 

Смотрят надзиратели уныло,

не способны отсортировать, –

кто из нас – терпилы, кто – дебилы,

как стелить Прокрустову кровать?

 

В мире заоконном, незаконном

листья, как страницы, шелестят.

Тянет самосадом, самогоном,

кое-кто читает самиздат.

 

И у нас здесь выделена зона

творчества. Кто чтит её уют,

тем в библиотеке порционно

книжки разрешённые дают.

 

Под обложкой нет ответа – где мы,

чья мечта в один котёл слила

бледных небожителей богемы

и пейзан, румяных от бухла.

 

Кто нас просверлил орлиным взором,

чтобы не осталось уголка

потайного, тёмного, в котором

теплилась фантазия слегка?

 

Были мы расхлябанные шавки,

издавали хаотичный вой,

а теперь готовы к переплавке

для единой цели групповой.

 

Гражданин начальник, выйдя в массы,

чётко сформулировал вопрос, –

чтобы из общественного мяса

эффективный эмбрион пророс.

 

Он уже созрел для скотобойни,

сон его бессмысленно-глубок.

Оттого и дышит всё спокойней,

солнцем поцелованный в пупок.

 

Коллекция

 

Ваша свежая протеже – престарелая травести

с ногами кривыми настолько, что хочется заплести

их в косичку, а снизу бантик – морским узлом,

чтоб не ползла вослед в кураже полупьяном, злом,

 

чтоб не зудела в ухо, к телу не льнула вьюном.

Впрочем, это неважно. Она явилась в ином

электрическом свете, где охрой вымазан коридор,

где в туалете школьном – один на всех «Беломор»,

 

треснувший кафель, бессильный смех, инфантильный грех,

где мушкетёры – один за всех, и миледи – одна на всех.

Кочерыжка в фартуке мятом, малолетняя моль.

Надо лбом конопатым – чёлки взбитая пергидроль.

 

Из перламутровых уст – портвейна амбре,

след рифлёной резинки на рельефном бедре…

Память тасует рифмы, и вот он – промежду строк

острый, как пот в подмышках, юношеский порок.

 

Вы – зажёванный жизнью мальчик, в узких джинсах, с наплывшей килой.

В тесном кляссере сердце прилеплен облик былой.

То есть, это не просто несвежая травести,

а ностальгии короста, которую не отскрести.

 

Оттого-то вы их и ловите – безотрадных, ничьих, чужих,

маргинально-фатальных кисок, убогих полубомжих.

В их миру вы – писатель, классик, гуру, сотрясатель основ,

воспаривший Парис, кипарис среди кочанов.

 

Посвящая им вирши с подтекстом, будто всуе судьбы верша,

коронуете ту сегодня, в ком чуть слышно шуршит душа,

сентиментальная слизь случайно слилась из глаз?

Забирайте свой приз! Подростковая травма срослась…

 

Ночь

 

Пепельная бледность запеклась

На губах чугунных небосвода.

Звонкая октава прорвалась –

Эта ночь звучит по гололёду.

 

Лунный ноготь траурной ночи

В темноте растаял, словно свечка.

Сердце не стучи, молчи, молчи,

Эта ночь уйдёт, она не вечна.

 

Рецепт

 

Падает солнце, за горизонт скользя,

Влажный туман занавешивает глаза.

Больше никто твой взор не назовёт оленьим.

Так, словно ртуть, утекает блеск из-под век.

Грянувший век испытанью тебя подверг –

Быть интересной будущим поколеньям.

 

Не различить их, даже раздув огонь.

Стонут суставы. Если разжать ладонь,

Видно, что линия жизни зашла за сорок.

Детских фантазий мёд дососав до сот,

Муза впадает в кому и чушь несёт.

Сыплются строчки вниз, лишены подпорок.

 

Как подобрать их, как уложить в формат?

В каждую брешь ты врежь классический мат,

Слово «сайт» или «чат», латынь, логарифмы,

Чтобы читатель, смысла не раскусив,

Пробормотал задумчиво: «Эксклюзив».

Как исключенье, можно немного рифмы.

 

Если лоб невысок, внутри неглубок,

Взлётной площадкой Пегасу служит лобок.

Стих стартовал, споткнувшись слегка на взлёте.

Ложе, смятое вдрызг, вздрыг оголённых ног.

Это не страшно, если хромает слог.

Здесь отступает мозг под напором плоти.

 

Мертворождённый опус идёт с лотка.

Свежая падаль, как карамель, сладка,

Благоухает, эстетам нюх обжигая,

Смачно смердя, откликаясь на всякий зов.

Дальше со всех прорех, изо всех пазов

Будет торчать твоя пустота нагая.

 

Измена

 

Проснёшься, нарвёшься своей утончённой ноздрёю

на приторный запах подаренной мужем сирени,

и – сердцебиенье, смятенье в душевном настрое.

Итак –  уравненье с одной неизвестной: «Нас – трое».

Итог – подозренье в измене.

 

С тобою он важен, небрежен, с ней – нежен, вальяжен.

Трещат отношенья, что были прозрачны, стеклянны.

Лишь похоть, как нефть, из глазных изливается скважин.

Разрушен красивый марьяж, безнадежно изгажен.

Наружу всплывают изъяны.

 

Пока эдельвейсом ты произрастала над бездной,

то плоть утончала, то творческий дух источала,

супруга манило в объятия той – неизвестной,

не слишком духовной, местами – излишне телесной –

иное – земное начало.

 

Тебе удавались эссе, экзерсисы, этюды,

а ты всё букеты, буклеты, конфеты, награды

сложила к ногам ренегата, зануды, Иуды…

Теперь между вами – соперницы груди, как груды,

как горные гряды…

 

Ты – на высоте, и тебе там не то, чтобы тошно,

но душно, как в туче, пока не пробило на ливень.

Ты тише голубки, но есть голубиная почта.

Клейми же неверных небесным помётом за то, что

их рай примитивен!

 

Чумная весна

 

Мне тяжело смириться с этой весной –

слишком горластой, ветреной, расписной,

в пегих кустах, чернеющих у корней,

в талых ручьях, чей запах слегка пивной

ноздри щекочет… Мне невесело с ней.

 

Лучше – домой, где был мой досуг убог, –

триллер смотрела, трескала сухари.

Рядом со мною, словно из песни сурок,

в кресле собака мне согревала бок…

Нынче собачий холод жрёт её изнутри.

 

Может, у жизни со смертью опять ничья?

Мне остаётся один поворот ключа

прежде, чем я в квартиру решусь войти.

Сверху навстречу сыплются, грохоча,

дети, как разноцветное ассорти.

 

В доме темно и тихо, как под водой.

Страшно туда нырять, хоть считай до ста, –

омуты, гроты, гибельные места.

Что там – собака или валун седой

слабо колышет водорослью хвоста?

 

Если хоть на мгновение под иглой

вздрогнет сухая, точно фанера, плоть,

Значит, судьба была не настолько злой,

чтоб всё живое близ меня прополоть,

перелопатив почву за слоем слой.

 

Иллюминатор Луны вплывает в астрал…

Кто ты – надмирный сумрачный адмирал?

Я ничего уже тебе не отдам.

Ты постепенно всех вокруг отбирал,

Чтобы мне стало пусто здесь уже, а не там.

 

Некроихтиофобия

 

В классе мне поручили подшефных рыб,

но ежедневно новый питомец гиб,

как дирижабль, взлетая вверх животом

к лампе, в отваре аквариума густом.

 

«Не умирайте, рыбки!» Слезой давясь,

я засучу рукав, дотянусь до вас

и налеплю на водоросль, чтоб листок

тельце кружил, чей жизненный срок истёк.

 

Пробормочу молитву: «Рыбка, живи!

Дальше плыви на липком листке любви»…

Но от слиянья столь разнородных тел

рыбка не оживала, листок желтел…

 

Фокус не удался, но лет с десяти

я перманентно искала, – кого б спасти.

Из подсознанья всплыл депрессивный тип,

как пожилой налим на меня налип,

 

чтобы своей энергией молодой

я вознесла его над водой, бедой,

и над унылым илом вязкой тоски

засеребрились в ряске седой виски.

 

Так по сюжету мы и плывём вдвоём,

пересекая сумрачный водоём,

спаяны тесно на смертном рыбьем клею…

Если б ты знал, как я под тобой гнию!

 

Железнодорожное

 

Тётка жуёт в купе, яйцо колупая, –

чаю стакан, салфеточка голубая,

хлебные крошки в складках юбки плиссе,

вечное напряжение на лице.

 

Поза статична, выработана годами –

руки на сумке, ноги на чемодане.

Бархат купе, потёртый, как кошелёк,

тёмен, поскольку свет за стеклом поблёк.

 

Сзади за стенкой струнные переборы.

Песни поют там барды, а, может, воры.

Голос, срываясь, словно листва с куста,

шепчет: «Конечная станция – Пустота».

 

Площадь в ларьках – гниющая, как грибница.

Вырвана жизнь отсюда, а запах длится –

выстуженный, грибной, печной, дровяной,

пепельно-горький и никакой иной.

 

Тётка лежит в купе, как ручка в пенале.

Снится ей, будто рельсы все поменяли.

Очередная станция проплыла.

Не угадаешь – Мга или Луга… Мгла.

 

Ждёт её муж на станции столь же дикой

с ржавой тележкой и пожилой гвоздикой,

в потных очках и вылинявшем плаще.

Вдруг не пересекутся они вообще?

 

Утренний выход грезится ей иначе –

мрамор ступеней, пляж, кипарисы, мачо,

будто бы поезд вдруг повернул на юг…

Падает с полки глянцевый покетбук.