Николай Васильев

Николай Васильев

Четвёртое измерение № 25 (409) от 1 сентября 2017 г.

Подборка: Свет, закатанный в асфальт

* * *

 

люди спят в нерабочем приделе, безуютный весьма приют,

и кого-то на самом деле голоса говорят, поют

(он чужими скажет губами, на предельный попав вокзал:

помоги мне, Господня мама – видишь, подвиг меня объял)

 

где-то между молчаньем и криком, на окраине центра речь

незнакомое солнце в зените, ровно между «сберечь» и «сжечь»

на качелях кружит девчонка – что случилось, ногами ввысь – 

это где он, окликнувший сердце – не поймёшь, но остановись

 

на разлуку души и тела – «как же я без тебя теперь»

глина в горле, вода в стакане превращается в водку, пей

и ладонь накрывает крышей, как фундамент открытый, рот

и по улице губ сомкнутых допотопный трамвай ползёт

 

содрогнувшийся жгучий воздух над свечой, как простор, нагой

из разлуки души и тела, яко ветер или огонь,

вырывается твердь на карте, в изначальном её углу,

где снимают Адам и Ева этот ржавый пожар вокруг

 

* * *

 

петлёй подбородок её и глаза её – кверху

и воспламеняют верёвку ладони её

противно и сладко, как тащит горчичную веру

на свет через всё сокровенное это гнильё

 

из неба прорезанный крест распахнувшейся чайки,

на чистом глазу до ума доведённый зрачок — 

так рыба и птица встрепещут в его чрезвычайке,

как будто и впрямь существуют уже и ещё

 

так улица лепит дома, и дома за домами,

пробраться к проспекту Победы, и сим победим – 

трава под грохочущей нефтью, стихи под стихами,

а девочка мутит водичку под сердцем сухим

 

тому, что ты любишь, нет плоти, любви этой кроме – 

греть голод, безумное «есть», беспросветное «быть»

и пот, словно брызги от шторма, горит на Хароне: 

предсмертному хочется женщины, Господа, пить

 

* * *

 

ночного центра курят на крыльце

и вдруг фасад меняется в лице,

но ничего не разорвут на части – 

 

не вымолчать из глубины глуши

набрякшего презрения души, 

несбыточного, как к войне и власти

 

с полночной репы прётся музыкант,

успеет ли до третьего звонка

на тихо раскаляемую ветку – 

 

попытка, боль, стремящаяся фальшь,

подкожный свет, закатанный в асфальт,

и ясно темноте весны, как свету:

 

силён тебе твой враг, поскольку враг,

но пальцы жмутся в ля-минор, в кулак

(терновое орудие на руку)

 

и мозг-фонарь на спутанных кустах

и дождь апрельский бьётся, не пустяк

и не родня внимательному слуху

 

* * *

 

со всей отходчивостью зла от безоружного в пустыне – 

вот прямо так и расцвело среди зубастого песка –  

свобода обратится впрямь, и кожа чистая застынет

от узнаванья на лице, как грозовые облака

 

и так нас будет полоскать и выжимать жгутом из молний,

как будто здесь расти хлебам на погибающий весь мир –

из этой стиснутой земли, родящей в муках, но безмолвно

и без щедрот, а просто твой народ и голод прокормить

 

вдали всех окликает смерть, стучит с той стороны рассвета

очередями, языки огня чужого говорят,

что здесь чужой родился Бог – но нет в отечестве про это

и этой вере ничего, она другая и своя –

 

тот, отнимающий до дна и окупающий сторицей

неусомнительный залог за воскрешение с войны:

 

не «у», а самого тебя – нет дома вплоть до самых лиц и

местоимения детей, груди и памяти жены

 

* * *

 

я знаю, всё сожги, оставь тоску одну лишь

несбыточный позор с лопаты, без следа

в дымящуюся топь, где поздно мы проснулись,

но лучше, докажизнь теперь, чем никогда

 

но что-то говорит отдельному кому-то

(угрюм-бодряк с реки, и небо по нутру

скрежещет в дальний путь) – ты знаешь ли, Иуда,

кто ты такой, пожар смолящий на ветру?

 

тебе с гремучих крыш Фавора ли, Синая – 

всего лишь дикий свет на рану, синий йод

по фильтру ад и рай, когда твоя вина я

и на твоих губах – дыхание моё

 

* * *

 

свет звезды долетел до меня – и чего теперь, Катя,

я не знаю, конец или просто всё полностью есть

и какая-то смерть, на краю этих дел, на подхвате

беспризорное целое примет на грудь и за честь

 

мир открыт, как пустующий дом для влюблённой прогулки,

для ночной безднадёги, и мне распахнуло глаза – 

и не сразу догнал, крепко спящая ты или гулкий

мрак окраин дыханье к сознанью прижал

 

свет зажёг и сижу, глубиной ощущая невнятной,

почему про тебя, но не только на звёзды когда – 

на изнанку предплечья, где древний и шероховатый,

красноватый озноб из меня никуда 

 

хочешь истины – ладно, да ты не подашь ведь руки ей

ну а если серьёзно, то вот она, самая та:

на полночном ходу товарняк сходит с рельс – 

на другие

и прямит твою спину разряд моего хребта

ибо снег молодой, словно мышцы беды, на дорогах 

прирастает, и в горле прессуется сумрак давно

ибо ветер под ложечкой у народа, 

ибо стыд и тревога одно

на душе перед тем, 

что реально совсем

 

приучи меня к смерти, насколько дух жизни позволит,

вбей мне в самую глубь это самое, из-за чего

здесь бывает, что в женщине любишь её роковое –

крепко, нежно, черно –

больше жизни точь-в-точь,

будто родину-дочь

 

сотвори, чтоб твоей, моей ли рождественской ночью

или ночью другой – я не дрогнул, когда

со щеки этой тьмы – но мужской, одиночной –

как последняя капля достоинства, рухнет звезда

 

на сугробов собор,

переполнив собой

 

* * *

 

за стеклом у столицы кружится контуженный снег

о любви и воде раскрывается рот темноты

и «сейчас», будто рана со швом, совпадает с «навек» –

или череп с лицом, или вечное счастье с простым

 

или вечное горе с фантомным, обратно даря

отсечённое третье крыло – я ведь чую, что не

человек, если где-то не плачет в подушку петля

пилотажа лица, над бездонной землёй, обо мне

 

но контуженный держится снег, без гвоздя и крыла,

на гудящем весу криулями, винтами ведом – 

что-то помнит пилот и кружит над землёй, как земля

без посадки и дна – 

над своей несмиримой звездой

 

* * *

 

я засыпаю с мыслью о тебе

я должен быть подъём, прилив, набег

я просыпаюсь, одевая сваи

 

прибрежные в пучину, и вперёд – 

слегка немыслим следующий год,

но так теперь о будущем бывает

 

июль наш море северное есть

ближайших крыш не сохнет волнорез

и взгляд всплывает, как утопший опыт:

 

взлетевшей птицы чуешь прежний прах

и перед прахом этим, на кострах,

из школьного учебника кого-то:

 

за гаражами безымянна вонь

по деревам взбирается огонь

в зелёные осенние тетради

 

никто в глаза тут неба не видал, 

но чистый крик, полнейший алингвал

над нами, и ни слова о пощаде

 

* * *

 

и пух по венам распылён и долетит до Бронной

отсюда двадцать, двадцать пять прогулочных минут

того, кто вышел из дверей, решеньем поражённый,

шаги теряются, но крах несут, несут, несут

 

спокойно дышит и дрожит отзывчивое лето,

бензоколоночный флажок над родиною всей, 

и ангел чует, как душа воротится от света,

и небо хладное в крови своей, своей, своей

 

в чужих глазах застывший луч, сдержавшаяся темень

от «кирпича» на воротах калёное тепло

и явный призрак среди нас, немыслимое время

как древо в горле у двора – 

пришло, пришло, пришло

 

* * *

 

вот Женя смеётся, по лестницам катят ключи, 

и солнце складское над пыльной развязкой, как будто 

до края подвыпивший смех яснозвучен в ночи 

и кажутся слёзы – во сне, под рабочее утро 

 

но в тех же потёмках ещё: ты о чём, да не злись – 

вот этому в нас, что помято конкретным злодейством, 

Москва-всего много припрячет нормальную жизнь, 

под фальшью и жестью достоинство здешнего детства 

 

каких-то резервов мелькнёт человек и опор 

затратной улыбкой, пропащей военной заслугой, 

что искренним жиром небесным светла до сих пор 

вершина горчащего млека, сияющий угол

 

* * *

 

о том, как любит нас Господь, воззванье 

подсмертной лодки с жуткой глубины, 

где мир – давно, всегда пора признанья 

свободы непроглядной и вины 

 

и между жутью собственной и сутью, 

как между тридцать первым и вторым, 

захлёстнуты поднявшимся распутьем, 

мы в детский день и тонем, и горим 

 

навстречу вместо цели и причины 

с распахнутыми сладостней, чем мирт, 

идёт единокровная вершина, 

и оползень в сандалиях гремит 

 

об это всё, чего навек нас хватит, 

пружинит сердце эпицентр свой 

на середине жилы, на канате, 

чёрно-зелёной ночью на Тверской