Нелли Воронель (Ткаченко)

Нелли Воронель (Ткаченко)

Четвёртое измерение № 14 (506) от 11 мая 2020 года

Не про кота

Пока я помню

 

Воркует ночь, хмелеет старый Яффо,

в час звёздной манны ненасытно море.

Ещё раз расскажи мне про жирафа,

теперь он мой и в радости, и в горе,

 

с закатным зевом мраморного грота,

с невиданной узорчатою шкурой,

и с той щемящей беззащитной нотой,

судьбы определившей партитуру.

 

Мы молоды, бесстрашны и порочны,

процеловались ночь, без нас отчалил

ковчег, оставив на песке подстрочник

двадцатилетней будущей печали.

 

Мы проморгали вечность, не заметив,

как, бросив нас, отчаянно любивших,

все наши неродившиеся дети

ушли к тому, кто нами был обижен.

 

От звёздной сыпи неспокойно море,

библейские  ворочаются камни,

твоя земля осознанно близка мне,

невольнице красивых аллегорий,

 

а мой исход не так уж будет горек,

туманный взгляд не так уж неприкаян,

пока я помню сердцем и руками,

пока мой день до боли стихотворен…

 

Кораблик

 

Благослови закатный штиль,

веранды беленький кораблик,

когда сирени заливают

его прозрачные борта.

Благоуханны пот и пыль,

всё то, чем мутный день отравлен.

Есть неба музыка живая,

всё остальное – от винта!

 

Не упусти слепящий всплеск

последней солнечной рыбёшки,

на гребне сумрачного клёна,

потом – в мерцанье глубины.

Когда листва утратит блеск,

в час просветленья юной кошки

узри впервые изумлённо

цыплячье пёрышко луны.

 

Останови ту ночь одним

прощальным словом или взором,

пока сиреневы и падки

на внешнее твои зрачки,

благослови со дна те дни

с эфирным лепестковым сором,

и с благодарностью в остатке

избавь от клоунской тоски.

 

Представление

 

Чёрный кот под белой сакурой

к ночи вылизан до блеска,

мой мирок сорвался с якоря

в море крови и бурлеска.

 

Эти пассы нарочитые,

слов внезапная утрата,

стой, не дёргайся и считывай –

априори ты – нон грата.

 

Абрис угольный готический,

эра мрака за сетчаткой,

жёлтый глаз, прицел оптический

бьют по всем небитым чакрам.

 

Бьют презрением неравного,

и под пристальным прищуром

ты пустой зияешь рамою,

рот разинув, дура-дурой.

 

Представление недолгое –

кружат-кружат лепестки,

слишком белы, слишком шёлковы

для протянутой руки…

 

Жизнь

 

Привычная ледяная

стена молодой весны,

он смотрит в неё и знает,

что дни его сочтены.

 

У неба нет сил на рвоту,

но снежной тошнит крупой,

сидит у постели кто-то,

ничей, да и сам не свой.

 

Лежачий уже неделю,

он смотрит поверх и сквозь,

опору теряя в теле,

готовит последний гвоздь.

 

Готовит простую фразу

и правильное лицо.

Он силится… нет, не сразу,

снимает с руки кольцо.

 

Срывается с крыши время,

и рушатся этажи.

«Не так и, увы, не с теми…

я думал, как будто жил».

 

Шелест

 

единственному читателю

           

Следы расходятся как стрелки на часах,

секунды взвешены на ёлочных весах,

хмельное время заструилось по осколкам.

 

Уединенья новогодний павильон,

уже достроен, но ещё не омрачён,

хрусталик  радости не замутнён нисколько.

 

Плывущим в небыли фонариком луны

тропинки в зыбком далеке освещены,

метёт хвостом неприручаемая тайна.

 

Там на окраинах невытоптанных зим

мы фигурально и раскованно скользим

и принимаем форму истины сакральной.

 

И принимая нас случайно за своих,

смотритель глобуса и рамок временных

блюститель, он же от противного ушелец,

 

приоткрывает фолиант, и в тот же миг

ночь осыпается листвою спавших книг,

и снег рождается под этот дивный шелест.

 

Ключик

 

Ночь приоткроет ставни и перестелет тучи,

в мире светлее станет, утро достанет ключик

и отопрёт шкатулку с чистыми голосами.

В теле пустом и гулком зашелестит лесами,

и растворит земное в непостижимом вышнем

истовом непокое жизни заговорившей.

 

Слышишь – они проснулись, значит, и нам дарован

в лужах апрельских улиц день без обмана новый.

Каждый мой шаг – навстречу, каждый рассвет – впервые.

Им восхищаться нечем, просто они – живые,

золотом по холстинке клювики вышивают,

тает на сердце льдинка – значит, и я живая...

 

Не про кота

 

Мне семнадцатый год, не реви, убери переноску,

не хочу ни забот, ни любви, ни еды, ни на воздух.

От бессонниц бледна, но чернеешь, умаявшись за день,

я бы мог из окна, но ведь ты же меня не подсадишь.

От уколов трясёт, – не хозяин истерзанной шкуры,

будь я бог, а не кот, то давно бы простил тебя, дуру,

намотал бы кишки на когтистый кулак втихомолку,

я с тобой по-людски поступил бы, моя сердоболка.

Смотришь в душу мою… эту скоро свободную душу

отползая, сблюю, жадной жалостью бабьей прокушен.

Что ж ты тянешь за хвост! – Я уже на пути к вечной воле,

мне хватило с лихвой этой жертвенной пытки любовью.

 

Ты однажды поймёшь, жизнь, увы, не всегда скоротечна,

и лечить эту дрожь перед вечностью бесчеловечно.

Через пару котов, ты, старея, увидишь однажды,

как не хочет никто длить агонию плоти отважно,

если чует свой срок, если знает, что больше не воин.

Я тебе бы помог, но сейчас не могу ничего я...

Будь я больше не твой, будь ты зорче на две моих смерти,

был бы теплый, живой, как уснувший котенок под сердцем,

про себя бы не выл, был бы мягче, роднее и ближе…

Я бы так же любил, как теперь я тебя ненавижу.

 

Перед закрытой дверью

 

Губы горчат сухие, горе меняет вкус.

Химиотерапия. Мама. Последний курс.

Смерть набивает цену, смотрит поверх голов,

около онкоцентра – золото куполов.

Шесть бесконечных серий гасят животный страх,

Молимся перед дверью в мёртвых очередях.

Кажется, всё…сегодня. Очи отводит ночь.

Воли искать Господней по миру выйдем прочь.

Но перед тем как будет вымучен приговор,

пережидаем судей смех и весёлый спор.

 

Кто-то приехал с дачи, кто-то идет на джаз,

мы ничего не значим здесь уже пятый час.

Нежить в халате белом – имени нет, оно

в личном аду сгорело вместе со мной давно.

Норов мой бесполезен, нас пригласят туда!

Я превращаюсь в плесень, видимо, навсегда.

Выжду, заткнусь, утрою меру своей вины.

Губы со вкусом крови вытравленной весны.

 

Дрянной шансон

 

Жжёт сирень, и, как сажа, бела

ночь трезвеет в лиловом дыму.

C первым встречным тебя предала

с отвращеньем к себе и к нему.

 

Выше берега встала вода,

вышел месяц, плаксив и раним.

Ни за что бы теперь, никогда -

ни с тобой, ни тем более с ним.

 

Праздный город и приторный май,

пробный шаг без страховки за грань,

падай-падай и там пропадай,

простодушно игривая дрянь.

 

Сколько дряни ещё предстоит,

сколько сажи и желчи вкусить,

этот липкий осознанный стыд

с гордым видом носить-не сносить.

 

Ведь ни ты был не нужен, ни он,

чтоб начать танцевать от сохи,

и залапанный в танце шансон

не писать, не считать за стихи.

 

* * *

 

Речушки заблудившейся подкова

заброшена в траве, едва видна

и тонет в какофонии смычковой,

тем травам и не снилась тишина.

Там – кузнецы соломенного счастья,

там мёд и синь запилены до дыр,

но, знаешь, там не принято случаться

тому, что омрачает этот мир.

Приходишь, разуваешься, ложишься,

и прячешься, покуда не нашли,

в открытой безопасной и душистой

ладони понимающей земли.

 

Купе на троих

 

Ваша цель – коммунизм в той зашторенной тьме,

до которой пока – просто шпалы без рельс,

плюс беспутная дурь в непочатом уме

и намётанный глаз на накачанный пресс.

 

Но сейчас – на Москву! Длит купейный вагон

эту ночь на троих и мужской диалог,

приручающий взгляд на неё наведён,

обращая репей в любопытный цветок.

 

И смешинка в ответ – не последний трофей,

уплывает земля, за перроном перрон,

охмуряющий сдвиг искушённых бровей

в пубертатном уме сгоряча утончён.

 

Верхних полок разбег и мелькание вёрст,

неразборчивость глаз, бесноватость огней.

Скрежет лет впереди, а пока только мост

осмелевшей руки, переброшенный к ней.

 

А пока только знак «Осторожно – чужой!»,

оглушительный стук тормозящих сердец,

слава Богу, внизу есть неспящий второй,

и, по счастью, второй – ей пока что отец.

 

Снисхождение

 

Ночное снисхождение воды,

жара с утра попридержала жало,

парная влага пала на сады,

и зажила душа, и задышала,

 

дышала мятой, скошенной травой,

к ней припадали флоксы и левкои.

Отвесных капель тёплый и живой

струился звук, и чистого покоя

 

в ней отзывался дивный камертон

на дальний рокот сгинувшего грома,

и забывался вымученный сон,

ей было странно, вольно, невесомо.

 

И с каждой новой каплей на листве,

напитываясь магией небесной,

она смотрела светлая на свет

и проступала явственно из бездны.