А как же вы живёте, чужой питаясь кровью?...
А как же вы живёте, чужой питаясь кровью?
Не тратите при этом даже аппетита?
До девяностолетья хватает вам здоровья,
хоть вами столько жизней за жизнь одну убито.
Загадка людохищников, загадка людоедов,
которых не тревожат содеянные зверства.
Живут без покаяния...
А мне покой неведом.
Ни в чём не виноватой, мне совесть мучит сердце.
1980
А сохранилась ли его библиотека?...
— А сохранилась ли его библиотека? —
спросила женщина, историк, кандидат.
Ей нужен материал, ей предстоит доклад,
ждет от меня она и сведений, и дат.
А что я ей скажу?
— Отец не виноват!
— Отец не виноват! — кричу уже полвека.
1956
А ты что радуешься, дурень?...
А ты что радуешься, дурень?
Что ты пойдешь на корм червям?
Мир примитивен, но структурен
и чавкает, как ты: «ням-ням…»
1970
Атлантида
Уже шатался материк,
твердь под ногами колебалась…
О, Атлантида — белый лик,
я на твоей земле металась!
Грозила небу кулаком
и к телу прижимала чадо,
ребенок был так мал, как гном,
как в горле ком,—
его от града
могла я телом заслонить
и кур нахальных отогнать…
Челнок скользил, сверкала нить,
машины продолжали ткать,
кокотки примеряли платья,
дельцы выписывали чеки,
и мальчик разжимал объятья:
«До завтра»…
Знала я: навеки…
О, Атлантида — белый лик,
в моем ты сердце погружалась,
твой полный жизни материк
во мне шумел —
как к людям жалость.
Он пил вино и танцевал
и поле вспарывал плугами,
и твердь качалась под ногами,
и вал девятый набегал,
облизывая пенный берег,
в берлоги забивались звери,
а мальчик фуги сочинял.
Плугами вспарываем поле,
терзаем твердым каблуком…
Земля – великое застолье
с привычным местом за столом.
И, сонно разомкнув объятья,
мы говорим: «До завтра, спи…» —
не научившихся бояться,
нас, легкомысленных,
прости.
Тебя
мы любим, словно дети,
как дети, мы не верим в смерть…
О, Атлантида — с моря ветер,
в умах и в море круговерть!
1963
Ах, какое время...
Ах, какое время —
цветочки нарасхват!
И домой и в гости…
Беззаботность трат.
Ах, какое время!
Какие времена!
Красные тюльпаны.
С юга — где война.
1992
Ах, страшное время...
Ах, страшное время,
безумное время,
несем мы твое непосильное бремя.
От прежнего леса остались лишь пни.
От поросли новой лишь палки одни.
1953
Баржа грузно идёт...
Баржа грузно идёт,
в воду вбитая.
ночь над баржей встаёт,
неумытая.
На борту хохоток -
ну и весело!
В голубой холодок
ноги свесили.
Звёзды ночь серебром
порассыпала...
Ах, кому-то вдвоём
счастье выпало!
1959
Башкой с немым вопросом...
Башкой с немым вопросом
качаешь виновато,
ты, что увенчан косо
копной волос кудлатых,
ты, полуобезьяна,
что ищется с соседкой,
ты, полубог сполпьяна,
прикрытый старой кепкой,
ты, поперёк дороги
лежащая колода,
моллюск головоногий
бог весть какого рода...
А на тебя потомок,
прекрасный, как колонна,
из света в глубь потёмок
глядит недоуменно.
Февраль 1980
Белый корабль...
Белый корабль,
брошенный,
в море
бурном,
гордо плывёт —
залпом расстрелянный.
Призраком морга
мчится он...
— Полный вперёд!
Стенка на стенку, брат на брата?
Кто здесь убийца, кто раб?
Мчится сквозь залпы,
чёрным квадратом
меченный,
белый корабль.
5 октября 1993
Блестя под луной...
Блестя под луной,
обелиски
на братских могилах стоят.
Мой кровный,
единственно близкий,
лежит
не обласкан
солдат.
1955
Ближе к Сейде...
Ближе к Сейде,
в худосочном
бескровном ельнике болот,
пустые —
дождь, как червь, их точит —
бараки щерят черный рот.
Ни троп, ни кладбищ…
Засосало
людские кости, сосчитай!
На пустырях лилово-алый
цветет, качаясь, иван-чай.
Но
поезд по дороге этой
на Лабытнанги, Воркуту,
мимо бараков и пикетов
и ржавых елок на ветру,
канав с болотною водою —
людей везет.
Они не спят,
глядят, к стеклу прижав ладони:
идет на реках лесосплав…
В траве по насыпи отвесной
гвоздики дикой блещет кровь…
И поезд лагерные песни
бормочет, не расслышать слов…
1954
Большой Каменный мост
Россия голодная шла в Москву.
Из памяти не изгладить -
сидели нищие на мосту:
- Копеечку, Христа ради!
И я, по доброте, не со зла,
наивная, городская
девчонка,
буквально их поняла
и впрямь копеечку подала,
проклятье в ответ получая.
А что такое Россия, народ
и что такое голод,
узнала я вскоре, уже через год:
жизнь стала мне школой.
1956
Брачные песни невидимых птиц...
Брачные песни невидимых птиц
в небе – как русских церквей перезвон.
Только от первых снесенных яиц
тундра замолкнет – такой здесь закон.
Пальцами красных израненных рук
тянется ива из-подо мха.
В мелкой березке пружинит нога.
А на холмах, на подветренный юг –
красный шиповник, рябина, ольха.
1958 г., Полярный Урал
Бросил ты меня одну...
Бросил ты меня одну.
Флаги плещут над Москвой…
Встречный пьяный подмигнул:
«Не пойдете ли со мной?»
Сколько от тебя обид
разных я ни приняла —
только сердце все болит,
не сгорит никак дотла.
1956
Будто кто выстрелил из пушки...
Будто кто выстрелил из пушки,
взлетела стая из-под ног...
Где жалостливые старушки,
пшено их? С крошками кулёк?
Кругом живут другие люди,
в белёных башнях поселясь.
Они правы, правы по сути:
от голубей — болезни, грязь.
Они резонно вам ответят,
уверенные в правоте,
что голод в Африке, что дети...
что времена теперь не те.
Они притащат в дом пельмени,
сосиски, кур, икру, паштет...
Безумный мир сверхобъеденья,
бифштексов, ростбифов, котлет.
Послевоенные старушки,
крошащие из бедных торб,
где?
Бесконечно равнодушен
пришедший им на смену жлоб.
Март 1985
Бывает же, приснится...
Бывает же, приснится,
господь не приведи,
война или убийца
и пропасть впереди.
Летишь, крича, на дно
в кромешный мрак и стужу,
а пропасть уже, уже…
И долго помнишь ужас,
хоть сон забыт давно.
1970
Бывало, женщины сойдутся...
Бывало, женщины сойдутся
в кружок, как боевая рать,
с прихлёбом тянут чай из блюдца
и ну - мужчин перебирать.
Ткнут бублик -
пшёл гулять! -
мальчонку,
и завертелся разговор:
мол, все мужчины втихомолку
от жён гуляют,
верность - вздор.
Не раз я спорила сердито
с обидой тайной за отца,
за карий глаз его открытый,
за доброту его лица.
За то, как отдавался делу,
как ласков с нашей мамой был,
как он меня, девчонку смелую,
повсюду брать с собой любил.
Среди завидующих сверстниц
я проходила с ним вдвоём...
Неправда!
Есть мужская верность -
в любви,
в борьбе,
всегда, во всём!
4 декабря 1955
Был зелен лес, как будто гол...
Был зелен лес, как будто гол.
Но куст шиповника расцвел.
Он цвел так звонко, ярко-ал,
он цвел, как будто распевал,
красное лето славил…
Так на заре глубок и чист
флейтовый, алый, ярый свист
черноголовых славок.
1959
Была у бездны на краю...
Была у бездны на краю,
у бездны горя…
О том уже не говорю,
что вор на воре,
чему и быть, как не гнилью:
подрублен корень.
Да, были люди… Нет их всех.
Другое племя.
Как видно, крепок был орех —
долбили в темя.
А вспоминать — и смех и грех:
сменилось время.
И все же кто, если не я?
Кому охота!
Я знала их. Не для меня
поблекли фото.
Их светлый жертвенный огонь,
их вера в завтра,
«Камо грядеши», Красный Конь,
их пыл, их правда…
Валить в одно добро и зло
давай не будем.
Пусть время их навек ушло,
не мы им судьи.
Не мы. И не честите их
и в хвост и в гриву.
Уже исчез тот склад, тот тип
людей красивых.
Пусть им поклонится мой стих
за их порывы.
1953
В Третьяковке
Я долго бродила по галерее.
И краски играли, как легкие пальцы,
звучали и звали:
– Скорее! Скорее! –
И жаркой палитрой вокруг рассыпались.
Я долго бродила и долго искала…
Задумалась вместе с Христом в пустыне.
Пока не заметила,
как в серых скалах
зябкое утро розово стынет.
Тогда потянуло в бездумность,
в прозрачность,
где так умело
жизнь без пощады
в южные краски, в лазурность прячет
постигший Войну и Восток
Верещагин.
На суриковскую Москву засмотрелась…
Призывно звенели прозрачные слезы,
в светлевшее небо взлетала смелость
крылатым двуперстием грозной Морозовой.
А утро было такое синее,
сквозь снежную мглу золотилось крестами,
словно сама
на рассвете
Россия
вышла и двигалась вслед за санями.
Направо сурово белели рубахи,
тлели у смертников тонкие свечки,
собор Василия Блаженного, плаха…
И в лицах все тот же,
тот же извечный
огонь.
1946
В детском треснутом калейдоскопе...
В детском треснутом калейдоскопе
вразброд разлеглись фигуры…
Я такой тебя помню, Европа.
Морщинистой. Белокурой.
Небольшой городок. Аллея
подводит нас к рамам двойным.
За стеклами в тихом музее
панорама войны.
И май…
И ветер колышет
кровавые полотна.
Живые афиши -
по городу безработные.
Зато проспекты в Берлине
слепят зеркалами витрин.
И проплывает в сини
серебряный цеппелин…
1946
В жизни мы все артисты...
В жизни мы все артисты,
где румянец, где румяна —
не поймешь…
Закружились листья,
ветром ветреным пьяные.
Не поймешь… Идешь по дорогам,
только звезды по камням цокают,
да вызванивают над порогами
сквозняки высокими стеклами.
Не поймешь… Подойдешь, закружишь,
зацелуешь, захохочешь —
то ли любишь, то ли дружишь,
то ли ждешь рифмованных строчек?
Не поймешь, мы все артисты,
выходи наудалую.
Ветер рыжими искрами
зацелует.
апрель 1947
В каких таких краях...
В каких таких краях,
снегами заметенных,
на райских островах,
на карту не внесенных,
или в лесах глухих,
сомкнувшихся стволами,
живет мой лучший стих,
как птица под ветвями?
Пойду, уйду в леса
и буду слушать стоны
сосны
и голоса
сорок,
синичьи звоны,
распознавать дроздов
пронзительные крики –
уйду из городов
весною в лес великий
1993
В небе кривой месяц...
В небе кривой месяц,
в соснах сырой ветер.
Ты уже целый месяц
мечешь слова на ветер.
1948
В полдневный жар в долине Дагестана...
В полдневный жар в долине Дагестана...
Не Дагестана, а Таджикистана,
Абхазии, Осетии, Чечни
с свинцом в груди везде лежат они.
И снится им... Нет, ничего не снится.
И сыновей своих в них не узнав,
отрекшейся империи столица
не видит их в своих бездумных снах.
И разговора нет о них в гостиных
меж дам и веселящихся господ.
А юношей тела лежат в долинах,
и гибнущих ещё не кончен счёт.
И снится мне долина Дагестана...
Не Дагестана, а Таджикистана,
Абхазии, Осетии, Чечни,
где в одиночестве лежат они...
Моим давнишним смертникам сродни.
1994
В страданье ввергнуть человека...
В страданье ввергнуть человека,
исторгнуть из небытия
в горнило атомного века
едва прозревшее дитя?
Нет, милосердней из утробы
еще бесчувственный комок
изъять,
стеная глухо,
чтобы
он никогда стонать не мог.
Пусть гибнет плоть, пока слепая,
чем будет проклинать тебя,
паленым мясом дотлевая
на пепелище бытия!
1962
В хлебном поле пусто...
В хлебном поле пусто,
выметено чисто.
Но стоит капуста
в синеватых листьях.
Кочегар-октябрь
жжет костер растений,
курочкою рябой
смотрит сад осенний.
Руки я отмою,
отскребу от лета,
нежно подо мною
вертится планета.
Чтобы мы столетья
пили и ели,
зерна спят, как дети,
в черной колыбели.
1985
В этой комнате мне сегодня тесно...
В этой комнате мне сегодня тесно,
радости моей она вместить не может!
Мир слишком встает отвесно,
слишком избит-исхожен…
У меня же любовь, непокорно большая,
вырывается, хлопая крыльями,
носится по комнате, как птица!
Она мне работать мешает,
весь мир собой заполнить стремится.
Сегодня надо,
чтобы все было не как надо:
дома бы полетели,
водосточными трубами руля,
а где милиционеры цедят лакированный порядок -
вылезли бы поля!
Но нужно работать,
ничего не поделаешь,
об клетку голову разбивает только перепелка…
Твое звонкое нежное имя насвистывая,
резкая и загорелая,
лажу по книжным полкам.
1946
Весенний дождь висит, как пыль...
Весенний дождь висит, как пыль,
сегодня в воздухе прозрачном.
В моей душе метёт ковыль,
волнами ветер ходит мрачный.
Я не могу найти покой,
шагами мокрый город мерю,
мне нет отрады никакой,
я никому теперь не верю.
Нет, никому! Нет, никому!
Заветы детства обманули.
С весельем смерть свою приму
в весенний день от лёгкой пули.
Великий вождь и нежный друг
коварно изменили чести,
и тяжек мне любимый труд,
и душно от газетной лести.
Мы на земле живём как дождь,
все-все, и правый и неправый,
и так же в землю ты уйдёшь
питать собой степные травы.
Весна 1953
Весна идет по дорогам...
Весна идет по дорогам.
Первый гром гремит в облаках.
В снеговой воде
до порога
утопает изба лесника.
За рекою в траве примятой,
на залитом водой лугу,
словно вылупились цыплята:
вербы
в желтом сквозном пуху.
1960
Взлетает берег Москва-реки...
Взлетает берег Москва-реки
мальчишечьими кострами,
и тучи, покрытые гарью,
в реке,
как тяжелый мрамор.
А мы убегаем ночами
к огням горячей чайной.
Она весела и сказочна,
как девочка машет с горы нам.
Она пароходом кажется,
не страшен ей Змей Горыныч.
В нее мы войдем и отчалим
от горестей и печалей.
Пусть резко,
соленый, заплаканный,
в фортку ворвется воздух.
Пусть, будто далекие бакены,
вспыхнут кремлевские звезды.
Мы песней отрубим причалы
и жизнь начнем с начала.
1946
Вновь — смена декораций...
Вновь — смена декораций.
Театришко — убог.
Сверкает разной краской
чреда чужих эпох.
Меняются и лица:
тот — олух, этот — псих…
И длится, длится, длится
чреда эпох чужих.
1988
Во время неурочное...
Во время неурочное,
в ночи немой, ничьей,
чу, звук тупой, настойчивый
жующих челюстей.
Жуют бумагу, дерево —
лишь сыплется труха…
Жрут мертвую материю
и мозг и потроха.
Всё, что еще не сожрано,
всё схрупают подряд.
Все дружно, все безбожно
едят, едят, едят.
Идет, не прерывается
жизнь в каждый миг и час
и хищно улыбается,
дожевывая нас.
1975
Война мне виделась Горгоной...
Война мне виделась Горгоной
со змеями казахских кос.
Над нею возвышались горы,
под нею унижался город
и костылями нервно трёс.
Весь город торговал.
Иголка
и та была тогда товар.
И барахлилась барахолка…
Но соблазнял меня без толку
богатый яствами базар.
Муку отмеривали банкой,
желтел в бутылке масла литр,
и драгоценную буханку
держал под мышкой инвалид.
Клеенки с лебедями, шали,
бесстыдство пышных праздных роз…
Мальчишки между ног шныряли
с десятком штучных папирос.
Урюк сушеный, ломти дыни…
Алели яблоки апорт,
а груши так душисты были —
слюна переполняла рот.
Война Медузою Горгоной
к себе приковывала взгляд.
А город — южный был, зеленый,
дугой предгорий окруженный,
где плакал яблоневый сад.
За лепесточком лепесточек
слезой ложился на судьбу.
И проступал у черных ночек
сифилитический веночек
венцом кровавых роз на лбу.
А по холмам цвели тюльпаны,
наполнен ими город был.
Открыты были рестораны.
Войною и весною пьяный,
пугая девушек наганом,
парнишка-лейтенант шалил.
А я, как палочка, худая,
в те годы вечно голодна,
не крала яблоки из рая,
не торговала — вот дурная!..
…Что было бы со мной, не знаю,
когда б не кончилась война.
1956
Волной горячей обдаёт...
Волной горячей обдаёт,
в глазах испуг,
то хлеб, то книга, то блокнот
летят из рук.
То мимо дома прохожу,
то плохо сплю...
И лишь подругам всё твержу,
что не люблю!
1956
Волы. Казахстан
Проехали аул,
наверно, с час назад,
а все он, как кавун,
качается в глазах.
Только уже к ночи
добрались в другой…
Казах-хозяин потчует
чаем,
за едой
обо всем деловито
расспрашивает: на войне
у него убито
двое сыновей.
— Хорошие были парни,
очень-очень жаль их.
А бабу в трудармию
мобилизовали.
А утром опять
возы скрипят…
Оглянешься назад:
аул да казах.
Свешиваюсь с воза,
чуть переступают волы.
Степной воздух.
Ковыль. Ковыль. Ковыль.
1946
Вот и все. Ничего не окончено...
Вот и все. Ничего не окончено.
Все как было. Настала зима.
И свисают на ясене клочьями
темно-бурые семена.
Ни о чем не грущу и не думаю,
только ночью восходят во снах
мертвецов моих лица угрюмые,
как в камнях отпечатанный прах.
То душа моя, освобожденная
от дневной суеты и от пут,
будто в прошлом печатня подпольная,
ночью не прекращает свой труд.
1956
Вот и кончилось поколенье...
Вот и кончилось поколенье.
Все повымерли. Никого.
Порассыпались, как поленья.
Как черты лица твоего.
Все отмучились. Отошли.
Даже некого звать к ответу.
И эпохи вашей приметы
еле-еле видны вдали.
Ваши фразы высоко-наивные,
и сужденья ваши прямые.
Ваши лица – фото архивные –
вдохновенны, чисты: как святые.
Не осталось вас. Никого.
Никого. Как отец, над землей
звезды падают вниз головой.
Ни одной. Ни одного.
1970
Вот кадры в крупном плане...
Вот кадры в крупном плане:
тарелка, ложка, хлеб.
Вот двое на экране.
Вот в глину вмятый след.
Дорога. Виллы… Ивы…
Но это был лишь фон.
Мне жизнь моя явилась
как фантастичный сон.
Среди знамен кровавых,
людей, что ныне прах,
ораторов костлявых
на поднятых руках.
Решеток. Песен. Криков.
И разъяренных толп.
Афиш. Вертлявых типов.
И лошадиных морд.
Мелькала кинолента,
как длинное шоссе,
торчало из конверта
какое-то клише.
Пронизана лучами
(транзистор, телефон).
Оглушена речами.
Но это был лишь фон.
Среди цветных игрушек
(винтовка, пистолет),
орудий, танков, пушек
и вздыбленных ракет.
Солдат в обмотках рваных
и в касках до бровей.
Среди колес, рыдванов,
бараков, лагерей.
Холеных рук в перчатках,
в платке зажавших ключ.
И грязных отпечатков.
И пломб: свинец, сургуч.
Пинков и грязной брани
и сдержанных угроз.
Среди сентиментальных
в глазах стоящих слез.
Коллекций на булавках
и лавок мясников:
висящих над прилавком
ободранных быков.
Среди вопросов вечных
и скорбей мировых,
немых, слепых, увечных,
хромых, косых, кривых.
Здесь жизнь моя катилась
то волоком, то вскачь…
Мне все это приснилось…
Но грустно так, хоть плачь.
1982
Вот он, смеющийся, в газете...
Вот он, смеющийся, в газете,
такой завидно молодой,
когда летит в своей ракете
над замирающей Землей.
Ему увидеть выпадает
планету в солнечном кольце,
и все хохочет и сияет
в его мальчишеском лице.
Еще без тени напряженья
глядит он, — кажется, поет.
Еще земное тяготенье
забыть свой вес ему дает.
Еще Земля, как школьный глобус,
на солнце радужно блестит,
и каменная твердолобость
за дерзкий взлет ему не мстит.
Еще…
…И все-таки прекрасна
земля людей, земля отцов,
и мать кормила не напрасно
его из ласковых сосков.
Чтобы в светящейся ракете
над огнедышащей Землей
он улетел в свое бессмертье,
как бог беспечно молодой.
1957
Впервые постигаю смысл и вкус земли...
Впервые постигаю смысл и вкус земли,
когда меня срывает жизнь, как желтый лист.
Не мои ноги — две скалы врастают в грунт.
Не я, не я — лицо луны дрожит в воде,
не я, не я — лицо луны дрожит, плывет.
Я не найду себя такой, чтоб ты любил.
Как на заре бежал к реке — вдыхал и пил.
Как солнца светлый луч в траве,
искал, ласкал.
Быть на губах, как солнца луч, что целовал.
1956
Впереди еще январь и февраль и март...
Впереди еще январь и февраль и март…
Впереди еще зима… Но и в ноябре
обжигающий мороз, снега кутерьма.
Хмурый, сумрачный декабрь в грязном серебре.
Вьюжно, холодно, темно… Безысходность, страх…
С вечера сидит в домах взаперти народ.
Слава богу, есть еще лампочки в домах.
Куплен хлеб… Переживет город этот год.
1974
Все до черта надоело...
Все до черта надоело,
кроме мая, мира, милых
глаз твоих, куда б летела,
как на небо из могилы.
Кроме славок, птичек славных,
и наивных носорогов.
Кроме листьев, красных, плавных,
прочь сметаемых с порогов.
Кроме грохота и грома:
не того, с аэродрома,
а того, что скачет бесом
с молнией над майским лесом.
Кроме свежести рассвета
и спокойствия заката,
осени, зимы и лета
и всего, чем жизнь богата.
Улыбаясь, выпускаю
из руки твою ладонь
и куда-то улетаю,
как из кадра черный конь.
1994
Все стукачи собак позаводили...
Все стукачи собак позаводили,
прогуливают кротко по утрам.
Они ведь добрые. Просто они служили.
Они сажали нас, а стыдно нам.
Такие добрые... Собаки любят их...
Их дети любят их… Такие добрые...
Но у дверей моих и у дверей твоих
они смертельными висели кобрами.
Все стукачи детей своих вскормили
мной и тобой. Повыросли, цветут
цветы их жизни, их! Но на могиле
моих родных. И где он, Страшный Суд?
Май 1992
Все умерли, все умерли...
Все умерли, все умерли,
распался теплый прах.
А я живу, как мумия,
застрявшая в веках.
Живущему сочувствую:
из уст струится пар.
Листаю я без устали
обратный календарь.
В своей телесной вещности
в дни голода и стуж
печалюсь о невечности
людских высоких душ.
Проснувшись в черном сумраке,
все думаю о вас,
скорблю о тех, что умерли,
что факел их погас.
1975
Всей радостной силой сознанья...
Всей радостной силой сознанья,
последним животным теплом —
пытаюсь помочь выживанью
того, что зовётся добром.
Печалясь, надеясь и мучась,
хочу в этом мире крутом
смягчить безнадежную участь
того, что зовётся добром.
Май 1989
Всех конец одинаков...
Всех конец одинаков.
Я какой-то весной
стану почвой для злаков,
уйду в перегной.
Будет колос пшеница
надо мной наливать.
Будет песни синица
на кустах распевать.
Все пройдет – не вернется,
смерть впереди.
Но пока еще бьется
сердце в груди.
Но пока еще:
«Здравствуй!» –
мне говорят,
и сияет лукавством
серый мой взгляд.
1958
Всю ночь в постели я металась...
Всю ночь в постели я металась,
под утро вдруг приснилась жалость
в старинных туфлях и чулках,
в жабо, в манжетах кружевных
и в старых дедовских очках.
— Я жалость, — мне она представилась, —
я жалость детских снов твоих. —
Мне эта жалость не понравилась.
1955
Вся жизнь была тяжелой...
Вся жизнь была тяжелой,
как мерзлый куль с углем.
Я проросла, как желудь
на пустыре глухом.
Вся жизнь была тяжелой,
нескладной и смешной.
Словно тяжелый жернов,
ворочаемый мной.
1982
Вчера была весна...
Вчера была весна,
я собственными глазами
видела, как несла
она голубое знамя.
Вчера была весна,
ты моих рук касался,
до сих пор в глазах
огонь голубой остался.
Крепко закрою их,
сердцу станет теплее…
Жить без рук твоих
я не умею.
Вчера была весна,
я собственными глазами
видела, как несла
она голубое знамя.
1970
Выходишь...
Выходишь –
ослепляет тебя синева.
Объемные тучи на небе синем.
Скоро лягут на землю снега,
голые деревья оденет иней.
Поздняя осень, а грязи нет,
празднует солнце на голых равнинах.
Красные гроздья на бузине.
Изжелта-красная в роще рябина.
Медленно ржавые листья плывут
по черноте лесных водоемов.
Осень,
мне дорог твой неуют.
Вдоль всей дороги охапки соломы.
1947
Вьюрок
За стеной свистит вьюрок,
будто уличный шарманщик.
День мне вынет, как сурок,
счастье, спрятанное в ящик.
Принимаю, веселясь,
хоть не верю я бумаге,
только есть немая связь
между зрителем и магом.
Между ждущею душой
и дарящею рукою,
между замершею мной
и томящимся тобою.
Между евнухом-умом
и роскошеством телесным.
Между нынешним числом
и грядущим неизвестным.
Между внуком в ползунках
и старушкою согбенной.
Между чашей на весах
и безмерностью вселенной.
Между тем, чем я живу
и что смертно ненавижу.
Между тем, что наяву
и что каждой ночью вижу.
Между взмахом и мячом,
между сыщиком и вором,
между праздным палачом
и застольным разговором.
Между совестью больной
и разрезанной аортой,
между миром и войной,
между физиком и чертом.
Между сыном и отцом,
между свастикой и лирой,
между гибельным концом
и безумным этим миром.
январь 1971
Где, спросите, живу? В деревне...
Где, спросите, живу? В деревне…
Двадцатый век, а будто век назад:
избенки темные, в углах иконы древние
да семьи, полные ребят.
Вот и сейчас… Тетради проверяю…
Семья лишилась на войне отца.
Ребята голопузые да босые играют,
а из клети глядит овца.
Но, впрочем, игры ради воскресенья.
Мать ушла с рассветом по дрова.
Они и рады: крики, смех и пенье —
свободой надышаться норовят.
Обычно всё дела. Да брань, да плач, да драки.
Картошку моют, чистят, натирают.
А на дворе мороз по бревнам крякает
да ветер воет в скважинах сарая.
зима 1945
Глаза убитых — это ад...
Глаза убитых — это ад,
они глядят, они глядят,
глаза их в каждой скважине:
— Не убивают на земле?
— Не голодают на селе?
— Не погребают заживо?—
Я руки голые в огонь,
и от горелой кожи вонь,
мы,
люди,—
словно спички,
хоть не легко нас погасить,
я за спиной хочу носить
две жесткие косички.
«Горю, горю я, как костер…»
Какой это девчачий вздор!
За что мы гибнем, братцы?
Все наши речи:
пыр-мыр-дыр…
Зачем он гибнет, этот мир,—
дай в главном разобраться!
Позволь
романы не читать,
не пить вино,
не танцевать,
по моде не чесаться.
Позволь знамена не носить,
не мыть посуду, не стелить —
дай в главном разобраться!
Отца убили —
почему?
В церквах кадили
почему
убийце и тирану?
Душой кривили —
почему?
С вопросом детским «почему?» —
как банный лист
пристану!
1962
Гляди, волчица волку...
Гляди, волчица волку
зализывает раны,
ребенка-человека
выкормила брюхом…
Мы вышли из природы,
как пули из нагана,
ляг, приложись к планете
раковиной-ухом.
Зерен созреванье,
в слоях земли глубоких
движенье и раскрытье
и в клубнях накопленье.
Книг —
что в колосьях зерен —
накоплено на полках.
За нашим поколеньем —
твое поколенье.
Оно отрывается от тяготенья,
оно улетает всё дальше и выше…
А я уйду в растенья,
в корней копошенье,
распад пород услышу
и писк полевки-мыши.
1990
Гляжу на зеленое небо, тоскуя...
Гляжу на зеленое небо, тоскуя.
Рассвет.
Венера… Венера…
Проходят миллионы лет.
Зазывным зеленым глазом глядишь ты
миллионы лет.
Земля в яйце неба,
как мокрый голый птенец —
проклюнется и обсохнет и вылетит
из гнезда.
Птенцы улетают в небо.
Зачем их несет?
Куда?
Не моется, бьется посуда,
и платье не шьется…
Звезда,
я птицей была или буду?
1958
Гляжу на землю в оба...
Гляжу на землю в оба,
покуда не умру…
Палевое облако
в темном бору.
Клубком раздетых веток
береза парит.
Снег в искрах фиолетовых
как в крапинках гранит.
О землю стукнет шишка,
пластинки разомкнет,
и семя с легким крылышком
отправится в полет.
Через березы голые,
стволы из молока…
И голубая елочка
взойдет из-подо мха.
Пусть истлевают вещи.
Пусть вянет красота.
Но в обновленье вечном
земля моя пестра.
Я из земли восстала
и в землю уйду,
но сердце не устало
стремиться в высоту.
Синицы горло чистят.
Накрыт березы стол.
И сдавленные листья
Переполняют ствол.
1991
Гляжу сухими глазами...
Гляжу сухими глазами
на краткий жизни срок.
Как рушится твердый камень.
Как из трещин течет песок.
1974
Говорится, что рай, мол, для нищих...
Говорится, что рай, мол, для нищих.
Это все — разговор для бедных.
Не обрящут они, хоть ищут,
ищут в Новых Заветах и в Ветхих,
в Достоевском, в Толстом и в Будде.
Как мне жаль вас, бедные люди!
И себя мне жаль, в том же быте,
в нашем скудном безрадостном быте.
Жаль, что нет у меня для вас тайны,
и в евангелии от Натальи
никаких утешений не ждите!
1993
Гордилась я...
Гордилась я,
всегда гордилась слишком,
была горда, и это не беда,
вот только нет,
нет у меня сынишки,
а пролетели лучшие года.
Живу одна на этом кратком свете,
и с каждым днем труднее сколотить
семью…
Вокруг чужие дети,
а я не мать – мне некого любить.
1977
Город наш очень быстро нищает...
Город наш очень быстро нищает.
Появились огромные стаи
безнадзорных бродячих собак —
как грозящего бедствия знак.
В подворотнях, в толпе площадей
опустившихся вижу людей,
отощавших от вечной нехватки,
сквозь одежду торчат их лопатки.
Перехватит от жалости дых.
Мне их жаль, будто кровных родных.
Ведь когда я была молодая,
я сама много лет голодала
и не разумом, а животом
понимаю и помню о том.
И не хочется верить мне в голод,
нищим бомжем входящий в наш город.
1993
Город, город...
Город, город,
в тебя влюбленную
дочь свою
прими обратно…
Я буду доброй,
как с кинопленок.
Я приведу к тебе
моего брата.
Многооконный, многоэтажный,
скажи,
кто спит в моей кровати?
Бетон шершавый ладонью глажу,
как вязаную кофту матери.
1946
Горю, горю я, как костёр...
Горю, горю я, как костёр,
в степи зажжённый пастухами, -
вокруг пустой ночной простор,
лишь ветер раздувает пламя.
Всё ярче, ярче я горю...
А ты увидишь ли, придёшь ли,
широкоплечий и продрогший,
из темноты шагнув к огню!
1961
Господи, помилуй...
Господи, помилуй
нас и землю всю.
Людям не под силу
жизнь терпеть свою.
И земля не в силах
нас терпеть, людей.
Вся она в могилах,
в трещинах траншей.
До того ей тошно,
что земля блюет.
Тошно до того, что
всю ее трясет.
Рвут ее на части
войны и террор…
Если в твоей власти —
прекрати раздор!
1993
Густое, комариное...
Густое, комариное,
темно-зеленое,
лето стозвонное.
Колкий колос
в горсти топорщится,
в емкое поле
солнце пролито.
В Доне же, в Доне
небо ли тонет?
Язь ли, лещ ли
в небе ли плещут?
Росы, косы,
всплески лески,
пляски, лязги
кос ли, вёсел ли?
1946
Давно прошел в природе бум...
Давно прошел в природе бум
рождений… Мир-конвейер порван.
Наш секс — бесплоден и угрюм:
стриптиз, эректор, телепорно.
1993
Две руки...
Две руки,
как два больших крыла,
да любовь, прямую как стрела,
устремленный в будущее взгляд, —
ты сегодня все отдать мне рад.
Говоришь, со мною хочешь быть
и не думать больше ни о чем…
Человека ласкою открыть
так же просто,
как замок ключом.
1959
Двенадцать выпускниц...
Двенадцать выпускниц
гимназии Савицкой,
двенадцать юных лиц
провинции российской.
Сквозит в них светлый лик
Комиссаржевской Веры,
отобразившей их
без фальши, без манеры.
Иных уж скоро ждут
супружеские узы,
иных — учеба, труд,
бестужевские курсы,
а может быть, и тот
порог, перед которым
уже который год
стоит с открытым взором
отважнейшая часть,
та, что готова к жертве,
тюрьмы не устрашась
и даже самой смерти.
Гляжу в двенадцать лиц
с волнением и верой…
Фотограф Штейнберг, Двинск,
начало нашей эры.
Запечатлен лишь миг,
но он и есть нетленность,
а лица молодых —
не высшая ли ценность?
Не ими ли цвело
и отцветало время?
И лучшего всего —
в них олицетворенье.
1959
Девчата ночью приходили с танцев...
Девчата ночью приходили с танцев,
с катков, с концертов, из библиотек,
во всю щеку прихвачены румянцем,
отряхивая варежками снег,
и после смеха, чая и рассказов,
конспекты перед сном перелистав,
едва сняв платье,
засыпали сразу,
над головою руки разметав.
А я тогда мечтала о ребенке,
о сыне,
сонном, теплом, на руках,
о шелковистых мягких волосенках
и маленьких бессильных кулачках,
и снилось мне, что топает по зданью
на ножках неустойчивых сынок…
Девчата спят. Наполнен дом дыханьем.
А утром в институт — наискосок.
1977
День приходит и уходит...
День приходит и уходит,
а в окне одна без края —
на закате, на восходе —
туч пустыня голубая.
Не проделать в тучах дырку,
не умчаться потихоньку…
Там — губой сорвав былинку,
жеребенок скачет тонкий.
Там и я — как жеребенок…
Недоросточек-подросток.
Вижу смутно, как спросонок,
детства затонувший остров.
Не повернутое время
утекло, словно сквозь сети…
Там я снова встречусь с теми,
с теми, кого нет на свете.
Там я лажу под столами,
прячусь в шторы, как в знамена…
Здесь висит портретик мамин
на стене, словно мадонна.
Не сыскать иголки в сене,
только глаз мой видит сонный,
как мелькают ваши тени
в той стране потусторонней.
1953
Детство, как сказку, украдкой...
Детство, как сказку, украдкой
листаю я по ночам,
с папой играю в лошадки:
хорошо
у него на плечах!
Шагаем из комнаты в комнату
и «Варшавянку» поем…
Вот и сейчас,
как вспомню ту
светлую радость вдвоем,
сердце расширится звонко:
снова к отцовским плечам
я бы припала,
но только
в комнате тихо. Печаль.
1946
Днем
Днем —
мышья беготня, хлеб —
и т.д.
Днем —
снег, ветер, птицы —
и т.д.
Днем —
будильник, школа, служба —
и т.д.
Днем —
роддом и крематорий.
А ночью —
волчий вой одиночества.
1980
До отказа я набита...
До отказа я набита
прошлым. Накрепко закрыта
плотной пробкой.
Но под утро
вижу сон. Иду как будто
с чемоданами куда-то
вместе с матерью и братом.
Вечно мы куда-то едем.
Скарб свой тащим, хоть он беден,
жалкую свою поклажу.
По лицу руками глажу
мать свою. Жалею брата.
Ими жизнь моя богата.
Хорошо, что все мы вместе.
Где это? В Варшаве? В Бресте?..
Вот идем мы вдоль перрона…
…Просыпаюсь удивленно —
нет ни матери, ни брата.
Ухожу в бутыль обратно.
1957
До свиданья, до свиданья...
До свиданья, до свиданья,
родина, земля, семья…
Жаркий трепет обладанья
до костей пронзал меня.
Но приходится все чаще
целовать холодный лоб
и рубить живые чащи
на дубовый мертвый гроб.
1965
Дождевые тучи...
Дождевые тучи
снова
налетели в небо чистое,
словно птицы бестолковые,
синеперые,
голосистые.
Речка вся в гусиной коже.
Холода.
Октябрь месяц.
Смят травы намокший ежик.
В поле грязь ногами месишь.
Хлеб убрали.
В поле голо.
Луговые травы скошены.
У дороги
мокнет колос,
как воробышек взъерошенный.
1993
Доколе будет русская деревня...
Доколе будет русская деревня
в ржаной соломе, в крышах набекрень?
Что может быть обидней и плачевней,
чем вдовья бедность русских деревень!
1954
Долго-долго я жить собиралась...
Долго-долго я жить собиралась,
наслаждаться, пить жизни мед,
но уже эта стерва-старость
подсекает и бьет в живот.
1995
Доносители, соглядатаи...
Доносители, соглядатаи,
современники, соседи...
О, эпоха, твои проклятые
на себе я чувствую сети!
Искалечены, переломаны,
изуродованы ваши души.
Насторожены на все стороны,
как локаторы, ваши уши.
Апрель 1989
Дочь, как Венера, вышла из меня...
Дочь, как Венера, вышла из меня:
какие бедра, плечи и колени!
Но есть еще и красота коня
и линии лекальные оленя.
Люблю детей, коней, коров, собак
и камушки в ручье на дне оврага.
А хула-хуп в тебе пружинит шаг,
и к технике обуревает тяга.
Любовь,
ты слабый щит в моих руках!
Другая юность подрастает рядом,
она скользит, танцует на коньках
и мускулы гоняет на снарядах.
Наверно, так и надо:
в Спарте спорт
не зря был развит — побеждала Спарта.
На дне болот тяжелый водород,
он расщепил сознанье психопата.
Самоубийцы, скорпионы мы!
И рык я слышу в разговорах львиный.
Змееголовых ящеров сыны,
мы не из пены вышли, а из тины…
Лоб идиота, полуоткрытый рот,
слюна на грудь с губы отвислой льется.
Я проклинаю слабоумных род —
я, злая мать, родившая уродца!
Хлещу по лицам — вспыхни на щеках,
стыда и боли яростная краска!
Мильоны — мы.
В нас вытравили страх.
Мы — мертвецы в дырявых ржавых касках.
Гнездимся мы у смерти на краю.
Среди артиллерийской перестрелки
свистим, как соловьи.
Торчим в строю.
Равняемся,
как мытые тарелки.
Безумный поезд… Ой!
Мой род людской,
несешься ты над пропастью по кромке —
затормози! Задумайся…
Постой!
Еще в тебе шевелятся потомки.
Их теплые далекие огни,
их солнца, их полдневные зениты
в тебе, как зерна в яблоке —
толкни,
одно мгновенье, и они убиты.
Любовь,
ты слабый щит в моих руках,
ты даже не спасаешь от расстрела.
А круглый мяч,
летящий в облаках,
и в воздухе распластанное тело —
наивны,
как индейская стрела.
И я кричу:
Солдаты обороны!
Избранники у круглого стола!
И физики, следящие нейтроны!
Я вам кричу:
я человек, не зверь,
меня тошнит от гноя и от крови!
Я тело открываю,
словно дверь —
пусть из меня рождаются герои.
Мне дурно от покатых низких лбов
и ртов клыкастых и голов рогатых!..
Высокие, как статуи богов,
пусть из меня рождаются ребята.
Любовь,
ты слабый щит в моих руках!
Во чреве, на руке, вцепившись в юбку,
в детсаде — дети…
В их глазах не страх,
кто спит, а кто насвистывает в дудку.
В тревожном мире — мир, черт побери!
Мелькают оголенные колени.
Вот девочки — в них новые миры.
Вот мальчики…
Кроватки… колыбели…
О детях не рожденных и живых
я думаю:
зеленая рассада…
Спасите их от утренников злых,
лучей и града —
атомного ада!
май 1962
Душа моя так наболела...
Душа моя так наболела,
что ей уж некуда деваться,
она, как раненое тело,
порой лишь вскрикивает: «Братцы!..»
1994
Дым кизячный сладковатый...
Дым кизячный сладковатый,
ирымшык сладчайший,
чай беленый жидковатый,
но завар крепчайший.
Темных лошадей стреножив,
ночь поводит ухом,
пахнет пропотевшей кожей,
лошадиным духом.
Ровно, гулко сердце бьется,
да вздыхают кони,
мальчик на бок повернется
и во сне застонет.
Молоко горчит полынью.
Свет в окне жилища.
Катится над степью дыней
желтая лунища.
1962
Дым поднимается снизу...
Дым поднимается снизу,
медленный, плавный, долгий…
“Лизанька, Лизочка, Лиза” -
кто-то кричит над Волгой.
Кто-то живет иначе:
правильно, просто, мудро.
Дверь открываю настежь
в это туманное утро.
1977
Если б в сущность мира вникла...
Если б в сущность мира вникла,
может быть, сошла б с ума.
Примирилась и привыкла,
и даже нравится тюрьма.
1954
Еще над землею все мысли мои...
Еще над землею все мысли мои,
а тащат под землю меня муравьи,
то крылышко, то волосок оторвут,
а я еще тут, я вся еще тут.
По клеточке клеточки тела теряю,
мучительно, медленно умираю,
и с каждым на крик расстаюсь волоском,
еще обращенная к солнцу лицом.
Я в лес забегаю бескрайний, воскресный,
раздвинув ладонью листвы занавеску,
и в волны кидаюсь, и трогаю завязь…
Я здесь оставляю и злобу, и зависть,
и голод, и холод, и слезы, и кровь.
Снимаю с себя твой зеленый покров.
Снимаю твое золотое кольцо.
Целую тебя в земляное лицо.
Цепляюсь за корни, уйти не могу
я, камушек мертвый на берегу.
С тобой расстаюсь и расстаться не в силах,
то локтем торчу, то ногой из могилы.
1946
Еще почти ребенком...
Еще почти ребенком
ты шла на жертву, мать.
Век обернулся волком,
чтобы живьем сжевать.
Шакалом и гиеной,
чтоб кости обглодать…
Светло и откровенно
ты шла на жертву, мать.
1959
Живая ладонь поддается на ласки...
Живая ладонь поддается на ласки,
но может и сжаться в жестокий кулак.
Срывали ей ногти и рвали ей связки —
чего ж вы хотите теперь, коли так?
1946
Живем ворчливо и спокойно...
Живем ворчливо и спокойно,
грядущий день не торопя.
А где-то на планете войны
и кровь людская льется зря.
Я вся еще так наболела
террором уходящих лет,
но не хочу идти на дело,
держа в кармане пистолет.
1980
Живу в другой эпохе...
Живу в другой эпохе,
живу в другой стране...
И только дети-крохи
и звери льнут ко мне.
А люди - это люди.
На них я ставлю крест.
Мир вижу без иллюзий,
Таким, каков он есть.
1994
Живу тоскливо и случайно...
Живу тоскливо и случайно,
в стране оставшись не у дел.
А ты расталкивать плечами
крутое время полетел.
Я — странный робкий чужестранец,
звучанья складываю в речь.
Ты — солнечный протуберанец,
всё на пути способный сжечь.
Сверкая огненно очами,
стремишься к цели напрямик.
Я — сиротливыми ночами
стихи мараю в мой дневник.
У каждого своя забава,
характер, выбор, дар, судьба.
Ты — отпрыск века-волкодава,
тебе — богатство, власть и слава,
а мне — моё святое право
оплакивать мои гроба.
1994
Жизнь прошла. И так ее жалко!...
Жизнь прошла. И так ее жалко!
Нет ее. Ничего взамен.
И вянет в стакане фиалка
среди белых лекарственных стен.
1994
За десять дней на нашей даче...
За десять дней на нашей даче
трава по пояс, цветы с кулак…
Я слышу, птицы в листве судачат,
что наше дело с тобой табак.
Что до того, что мы с тобою
дружили столько лет подряд!..
Всю ночь
стеклянной головою
об землю бился гулкий град.
1966
Забежал ко мне на минутку...
Забежал ко мне на минутку
отыскал холодные губы…
Сразу стало весело и жутко
чувствовать себя маленькой и глупой.
Запрокинула голову,
сердце
натолкнулось на сердце твое,
и стало одно сердце,
которое не стучит, а поет.
1970
Загину я...
Загину я,
совсем загину,
как ветер в поле под сосной,
но мир лучистый не покину,
а стану елочкой лесной.
Пробьюсь однажды на болотце,
и ствол омоет мне вода…
И только сердце не забьется,
уже не дрогнет никогда.
1958
Задержаться бы на чём-то...
Задержаться бы на чём-то,
хоть на «здорово живёшь»,
надоела мне до чёрта
жизнь, колючая, как ёж.
Надоели эти пары,
эти свары-разговоры,
тары-бары под гитары
да вонючие моторы.
Надоели зданья-клетки
и крольчатники-коробки,
надоели мне соседки
и модяшки-вертижопки.
Надоела жизнь такая:
жизнь-топтанье, жизнь-еда,
надоела мне тупая
сытых будней череда.
1980
Заиндевелые сани...
Заиндевелые сани
с увязанной клеткой дров,
и солнечное сверканье
слепящих до рези снегов.
Зачем эти краски и тени,
в растаявших блестках кусты?
Мне не понять назначенье
мгновенной земной красоты.
Снега многоцветным надгробьем
над спячкой ржаных колосков
да сросшиеся брови
заиндевелых лесов!
1989
Замерла в мёртвом молчанье Москва...
Замерла в мёртвом молчанье Москва.
Чем это красное небо чревато?
Слышится частый горох автомата.
От напряженья болит голова.
Вновь колыхание красных знамён.
Полнебосклона в отблесках красных.
Сколько смертей молодых и напрасных!
Кровью весь город ночной озарён.
Смотрит, к экранам припав, полстраны:
сколько погибших мальчишек безвестных!
Порохом пахнет Красная Пресня,
смертным дыханьем гражданской войны.
10 октября 1993
Запахло мокрой прелой хвоей...
Запахло мокрой прелой хвоей,
и мхом, и морем – не понять.
Порог родильного покоя.
Земля в апреле – та же мать.
Набухли зерна в теплом чреве,
и прорастают, чуть шурша,
из лопнувших семян деревья…
и плач мальчонки-малыша.
1947
Затенил обои...
Затенил обои —
как орел,
сутул.
Придавил собою
колченогий стул.
За спиной могучей
руки не свести…
Сиднем,
туча-тучей —
на моем пути.
Глухо,
к сердцу ухом
упаду на грудь…
Ты не падай духом,
отправляясь в путь.
Станешь ты мудрее.
Стану я старей.
Уезжай скорее —
приезжай скорей!
1980
Зачем на праздничной планете...
Зачем на праздничной планете
живем, мучительно тоскуя, -
и дня не выжить мне на свете
без ласки и без поцелуя!
Мой хлеб насущный и награда –
любовь, зачем в подлунном мире
мне, маленькой, так много надо,
а мне лишь землю подарили?
Над степью радостное ржанье.
Играет ветер красной рожью.
От жажды жаркого свиданья
дрожит планета крупной дрожью.
Кричит материя земная,
рождая чудищ мезозоя.
Ни меры, ни числа не зная,
плодится вещество живое.
Кто этот мир смешной придумал,
семью раскрашенных матрешек?!
Везде, куда бы ты ни плюнул,
тесно от червяков и мошек.
Где ласки взять? Где взять любови
на мир, кишащий существами?
Недаром убегают боги
и там живут, за облаками.
1985
Зашел охранник, молодой казах...
Зашел охранник, молодой казах,
будто случайный с улицы прохожий,
и, нам о матери порассказав,
сказал, что человек она хороший.
А мы давно не знали, как она.
Не знали ничего: жива ли, нет ли.
Он рассказал нам, что была больна,
но поправляется. С улыбкой светлой
глядел на нас…
И если говорят
мне что-нибудь дурное, о казахах,
я вспоминаю то лицо, тот взгляд
и весь тот край, где я и младший брат
сиротствовали столько лет подряд…
Иртыш и степь, ее полынный запах…
1956
Звери с детства точат когти...
Звери с детства точат когти,
зубы белят о стволы.
И растят мозоль в работе
молчаливые волы.
Ласточки к началу лета
вылетают из гнезда.
Говорят,
что на скелетах
вырастали города.
Камнем стал краеугольным
человеческий костяк.
Только, если спросят:
— Больно? —
Поведу плечом:
— Пустяк!
1957
Здесь, где каждое мгновенье...
Здесь, где каждое мгновенье
рвется прочь, как дикий зверь,
переполнилось терпенье
темной горечью потерь.
1952
Зелеными клювиками земля...
Зелеными клювиками земля
пьет сладкий ливень.
Свернулась улитка. Звонкое «ля»
сверкает на крапиве.
1982
Землетрясенья, взрывы, вопли...
Землетрясенья, взрывы, вопли,
тайфун, цунами страшный вал…
Но все живут, кто не утопли,
мир новых деток нарожал.
Сулит то встречу, то разлуку
крутящий вихрь крутых времен…
Но в жизнь, как в сладостную муку,
мир по макушку погружен.
1974
Земля и небо
I.
Меня не выбить из седла,
из горной котловины!
Я лавой огненной была.
Была гончарной глиной.
Потом душа моя взошла
травой,
затем рябиной.
Потом летала в облаках,
парила птицей белой.
Потом ходила на руках,
как зверь, в тоске ревела…
И вот стою
на двух ногах
у
нового предела.
О, древняя Земля,
доколь
галоп, галоп по кругу?
Во мне твоя тоска и соль,
в глазницах черный уголь.
В моей руке дрожит буссоль.
В дожде, как сеть, округа.
Скорей, ракета, режь туман!
Поплыли вверх предметы.
Ах, радиаций ураган!
Ах, красные кометы!
Ах, космос — черный океан!
Но очередь:
билеты.
Марс надвигается, маня.
Магнитному мгновенью
не выкрасть у Земли
меня:
воде и камню внемлю.
Земля в ладонях у меня.
Помилуй, Небо, Землю!
II.
Вы думаете, лучше там,
за горизонтом этим?
Вы думаете, лучше там,
за горизонтом третьим?
Бока пробили облакам,
как маленькие дети.
Уже наскучила Земля?
Картошка надоела?
Приелась лыжница-зима?
Как булка, очерствела?
Ужели до земного зла
уже вам нету дела?
С Земли, как крысы с корабля?
Смахнув сомненья с потом?
С Земли, как с палубы, сгубя?
Была Земля оплотом.
И вот захлестнута Земля
войной,
огнем-потопом.
Ковчегом ты была, врачом,
водою наговорной…
Война влечет тебя волчком
к воронке водородной.
О, дьявол! Опыты с ядром…
вот грех мой первородный.
Не яблоко в руке — ядро.
Мне сладок вкус познанья.
Оно задумано хитро.
Отнюдь не для питанья.
Оно,
как этот мир, старо.
Рассказ без окончанья.
28 января 1962
Земля под снегом
Как холодно под звездным небом
уснувшей матери-земле!
Как одиноко ей под снегом
лежать:
как мертвым на столе.
Лежит земля, раскинув руки
дорог,
среди полей и рек,
как истомленный в смертной муке,
навек уснувший человек.
1965
Земля приготовилась зерна принять...
Земля приготовилась зерна принять.
Дожди напоили. Листья сгнили. Снега
укрыли.
Яблоком светится, солнцем полна.
Прогрета, распахана солнцем-дождем.
Проспится в мешках золотое зерно.
Колесами сеялки застучат.
И девушка с парнем
заблудятся в роще под желтым пушком.
Восходит трава, как лучи, над землей.
И яблоки-звезды висят надо мной.
Запутались солнца лучи в траве,
и мои пальцы в пальцах твоих.
Желаньем ребенка желанье во мне.
1954
Земля – летящий белый голубь...
Земля – летящий белый голубь
в холодном синем поднебесье,
подснежник первый в мелколесье,
в созвездьях звезд проросший желудь.
Земля нас кормит белым хлебом,
всем телом, как наседка, греет.
И, засыпая белым снегом,
еще нас любит и жалеет.
1965
И к нам судьба стучала в дверь...
И к нам судьба стучала в дверь,
рвала, надавливала кнопку…
И среди всех людских потерь —
моя душа: в ней и теперь —
затравленность, забитость, робкость.
Я поднималась, не смогла
встать в полный рост и развернуться.
Полярной ивкой я была.
Затоптанной засильем зла
веселой искрой революции.
1956
И пребываю я в покое...
И пребываю я в покое,
таком большом и сердобольном,
как будто поле вековое,
привыкшее к смертям и войнам.
1994
И привыкаешь понемногу...
И привыкаешь понемногу
к тому, что новая страна.
Но почему твой облик новый
любить и славить я должна?
Киоски с импортной дешёвкой,
в которых дрянь или старье,
что нам сплавляет Запад ловкий
за лес и ценное сырье;
твоих внезапных нуворишей
на иномарках модных фирм,
и беспардонность власти высшей,
заполонившей весь эфир;
и жалких интеллектуалов,
кормящей власти льстивых слуг;
твоих несчётных генералов,
твоих чиновников-ворюг;
и тех, кто продаёт иконы
и недр бесценный изумруд,
и тех, чьей волей за кордоны
твой газ и нефть рекой текут;
твоих красоточек с крестами
на голой напоказ груди,
и столбовых партийцев в храме
всех верующих впереди;
глаза без веры и надежды
твоих надорванных старух,
и трёхэтажные коттеджи
среди униженных халуп;
и бедняков долготерпенье,
их летаргический столбняк,
и в смертном утреннем похмелье
шатающихся доходяг;
и переполненные тюрьмы,
где пропадают ни за грош;
и нож в руке, и взгляд угрюмый,
и речи, полные угроз;
твои бредовые идеи,
как вырваться из пут судьбы,
больные крики о евреях,
портрет вождя поверх толпы;
твоих парней чернорубашных,
твоих наёмников-убийц;
самоубийц синюшных, страшных,
убожество твоих больниц;
и запустенье бедных кладбищ,
и похороны без гробов,
и то, что ты могилы грабишь,
выкапываешь мертвецов...
Я не люблю тебя такую,
ты ненавистна мне такой.
Но, проклиная и бунтуя,
скорблю и плачу над тобой.
1993
И прилетал на землю бог...
И прилетал на землю бог
в скафандре космонавта.
Задумчиво поверх голов
глядел он в наше завтра.
Он предрекал нам глад и мор,
войну — конец света…
И на кресте,
Как жалкий вор,
он был распят за это.
Осталось смутное, как сон,
воспоминанье…
На плоских скалах космодром
с земли нас в небо тянет.
Да в круглом храме купола —
я с трепетом глядела —
космического корабля
напоминают тело.
1962
И снилось мне, что я летала...
И снилось мне, что я летала…
Мир вылуплялся из яйца.
Руками воздух загребала.
В носу цветочная пыльца.
Я опиралась,
как на друга,
на воздух,
плывший из-под рук.
Он тек под пальцами упруго.
Внизу блестел болотный луг.
О, мученики расстояний
и адских в воздухе машин, —
мы,
люди,
странные созданья,
взлетев
превыше всех вершин, —
пусть нас тошнит,
от боли очи
на лоб вылазят из орбит —
взлетим
в саму утробу ночи,
как любопытство нам велит!
1962
И снова свадьбы снаряжают...
И снова свадьбы снаряжают,
и девочки детей рожают.
Жизнь будет возобновлена.
А у ворот – война.
1951
И снова снег...
И снова снег,
такой пушистый,
такой сухой, спокойный, зимний…
И вылетает воздух мглистый
из отворенных магазинов.
Ты помнишь,
в январе глубоком
вода дороги затопила?
В снегах
надорвалась до срока
весны
бунтующая сила.
1954
И стягивали до отказа...
И стягивали до отказа,
и сдавливали до предела…
Но все равно —
не для показа
душа,
как колокол, гудела.
И глаза красный уголок,
как флаг спасенный,
как платок,
нашейный, близкий, кумачовый,
косил на страшные оковы…
Оков нелепых этих звон,
когда безмолвствовал закон,
когда тупое подозренье
отращивало оперенье…
Ты мог подумать ли в тот год,
что величальных позолот
осыплются,
темнея,
краски?
Что царства в пропасти летят.
Что имена меняют склад.
И наступают дни огласки.
1956
И тучи спадают завесою с глаз...
И тучи спадают завесою с глаз.
И светится неба стекло.
И, высыхая, туманится грязь.
И сосны на солнце. Тепло.
А скоро на рыжих макушках бугров,
в стеблях прошлогодних жива,
мохнатыми лапками землю вспоров,
зазеленеет трава.
Худые березы стоят без рубах,
Шевелятся пальчики – ткут.
И птица – синица на голых ветвях
взлетает к вершинке, как ртуть.
1960
Иди, пожалуйста, куда хочешь...
Иди, пожалуйста, куда хочешь,
снег сошел, земля камениста,
и наш союз, беды короче,
до самого злого листка перелистан.
1950
Из норок вылезшие звери...
Из норок вылезшие звери
резвятся тихо под луной…
Конец приходит биосфере,
и нашей суетности злой.
1954
Иных достойная, наверно,
я в черных платьях с плеч чужих
любила, верная, неверных,
дарила, щедрая, скупых.
Плоть по ребенку тосковала,
с деревьев падала пыльца —
а у меня в глазах стояло
прекрасное лицо отца.
И как ни одиноко было,
как молодость ни шла к концу,
я никого не находила
подобных моему отцу.
Отец мой был мне идеалом
во всем — и в малом и в большом,
все, что я в людях уважала,
сосредоточила я в нем.
И чувства, вспыхнув, тут же стыли.
Никто — ни сердцу, ни уму.
Все не по мне мужчины были:
я примеряла их к нему.
1953
К жизни спиной повернуться...
К жизни спиной повернуться –
лицом к стене.
Стреляют. Снаряды рвутся.
И все по мне.
1994
К земле потянет тяжесть лет...
К земле потянет тяжесть лет –
прилягу и глаза закрою.
Махнёт мне вслед зелёный лес,
земля сомкнётся надо мною.
Как зверь, закрытый на засов,
в потёмках я протрепетала,
лишь несколько горячих слов –
вот всё, что людям я сказала.
Прощай, зелёный остров мой,
моя зелёная планета!
Шуми, шуми над головой
живой, мятущейся листвой,
прибоем солнечного света!
1977
К холодным ногам приехала...
К холодным ногам приехала.
Метель завевает снег,
и едет по снежным вехам
в последний свой путь человек.
Была я ему как солнышко.
А был он стар и сир.
Как голубое оконышко
в солнечный этот мир.
Стою в стылой комнате – вот он,
покой стариковских дум,
где окружал нас заботой
хозяин её, хлопотун.
Встречал нас бурчаньем застенчивым,
под нос что-то нежно ворча,
старик, одинокий, как птенчик,
в просторной квартире врача.
Он ждал нас все лето так преданно.
Была я ему как дочь.
Все некогда, все не приеду я,
и вот ничему не помочь.
Седые шевелятся брови,
метель завевает снег,
как в лодке –
прямой и суровый –
плывет над землей человек.
1947
Каблуками бы топтала...
Каблуками бы топтала,
била белое лицо,
чтобы сердце не рыдало,
не любило подлецов.
Сдвинул маленькие глазки,
словно камень на пути...
Как могла к тебе я с лаской
человеческой идти?
Как могла тебя ночами
славить в песнях до небес?
Как могла я ждать годами
непредвиденных чудес?
1956
Кавказ
Повис в горах заснеженный ручей,
поток камней остановился в беге,
и спутник мой устало о ночлеге
уже твердил,
стучась ладонью в дверь.
Вставала жизнь, как горная страна,
и полз валун по глине через тучи,
и обрывались альпинисты с кручи,
и осыпались в землю семена.
Как звезды, раскрывали лепестки
цветы колючие и просто голубые.
А на вершинах гор снега слепые
преобразило время в ледники.
Прошла война, - так думал человек:
гора лежала, как разбитый череп.
Внизу, на дне Черекского ущелья,
сорвавшись с неба, пенился Черек.
Но к сердцу мне припал Донгуз-Орун,
большой хребет, сияющий на солнце,
и озеро продолговатым глазом
из ледника глядело на меня.
Мы шли туда,
где вечные снега,
где солнечные скалы и поляны,
где пьют туристы пузырьки нарзана,
пружиня на локтях у родника.
Где пастухи едят овечий сыр
и смотрят из-под шляп широкополых,
и облака висят на скалах голых,
и горы ограничивают мир.
И человек,
затерянный во льду,
где вмерзла кость медвежьего оскала,
глядит в небесный глаз, зажатый в скалах,
небесным глазом, вспыхнувшим во лбу!
1985
Каждый вечер — бродячие очи ко мне...
Каждый вечер — бродячие очи ко мне
псов голодных, бездомных в морозные ночи...
Это, город, твои воспалённые очи
у подъезда встречают меня в полутьме.
Мою совесть тревожат, приходят во сне
сотни синих голодных блуждающих точек,
я голодный их блеск различаю на дне
смутных мыслей, которые душу мне точат.
Пёс, как волк, отчуждённо сидит на снегу,
утомлённую спину согнувши в дугу.
На разрушенной кладке кирпичной стены,
где железной клешнею дома снесены,
пёс сидит, пригорюнившись, будто Христос,
и ошейник на нём — как шипы диких роз.
1970
Как в сталактитовой пещере...
Как в сталактитовой пещере,
шагаю по Арбату…
Дома,
сосульками ощерясь,
вслед смотрят зверовато.
Над домом —
синие провалы…
Дом льдом оброс,
как мамонт.
И отливают кровью алой
вечерние рекламы.
…Меня толкают:
— Кто ты?
— Где ты?
Еще трепещут ноздри…
Товарищи мои в ракетах
летят, летят —
на звезды!
1955
Как дом сухой...
Как дом сухой,
как сухостой,
как степь, испитая ветрами,—
от вспышки малой —
спички самой
обычной,
кондровской,
простой —
займется и пойдет гудеть,
как тяга в трубах самовара,
как та заставская гитара,
как хриплая оркестров медь.
Как на церковке деревянной
осклизлые колокола…
Как океанская скала
на том просторе окаянном.
Как многопенный тот прибой,
парящий с ревом над скалами,—
так я настигнута тобой,
твоими жесткими глазами.
1956
Как ласково на мир глядят...
Как ласково на мир глядят
глазами выцветшими старцы.
Так только доченькины пальцы
ласкают брошенных котят.
1947
Как лодка...
Как лодка,
к берегу причалена.
Но снова ветер необычайного
меня уносит прочь —
туда,
в соленые пределы,
где на волнах, от пены белых,
нахохлясь,
пляшет ночь.
Большие силы,
как звери в пуще,
на долю были мне отпущены,
но всё спалил дотла
пожар,
пробушевавший в чаще,
и смертным жаром дубов горящих
я сожжена была.
Весенний ливень
обрывы рушит,
мешает море с песчаной сушей,
живит простор земной
и мертвой и живой водою
проходит над людской бедою,
и вот он — надо мной!
Обрушься на меня лавиной!
Как женщины ногами глину,
танцуя, месят —
так
встряхни меня в круговороте,
в живительной живой работе,
чтоб я взошла, как злак.
Все, что во мне бессильно стыло,
пусть развернется с новой силой—
довольно я ждала!..
Под полым льдом ручьи забьются,
и в темной куколке взметнутся
замлевших два крыла.
1955
Как об лед немая рыба бьется смертно...
Как об лед немая рыба бьется смертно,
мы так бились год за годом незаметно.
Мы живые, мы видали, мы слыхали,
как у стенки коммунаров расстреляли.
Сколько смерти,
сколько смерти в поколенье…
В стекленеющих глазах — недоуменье.
1956
Как славно добрести в дороге...
Как славно добрести в дороге
к постели чистой – и старинной
набитой перьями периной
всласть удовольствоваться… боги!
Или ребенком подкатиться
под материнский бок горячий
и, растворившись в сладком плаче,
уютным, детским сном забыться.
Или припасть в саду, ликуя,
к земле, прогретой солнцем вешним,
и есть мясистые черешни,
в лепные губы их целуя.
Или прилечь на смертном ложе,
устав от жизни бесконечной,
запах почувствовать аптечный,
и не проснуться больше… боже!
1993
Как трудно люди умирают...
Как трудно люди умирают,
как будто в схватках родовых.
Смерть от планеты отрывает
тела измученные их.
Из глаз выдавливает слёзы,
что в мир растерянно глядят...
И вот они уже лежат,
как брёвна, сброшенные с воза.
1977
Как яичко, облупился нос...
Как яичко, облупился нос…
В памяти отстукал телеграф
ленту дней…
Там бегает мой брат
и тайком гоняет голубей.
Пропускает школу день за днем,
второгодник он… А мы вдвоем.
Я работаю, он школу пропускает…
Мать у нас в тюрьме,
за что, не знает…
Носим передачу…
Там, над козырьком,
бледное лицо к стеклу прижато…
День за днем, за часом час —
все глядит, выглядывает нас…
Мы подходим, ей рукою машем,
неумело смешанную в кашу
ей еду свою передаем,
там творог и клюква…
День за днем, день за днем,
день за днем сиротство длится наше.
Как и все здесь,
в это время страшное —
у ворот тюрьмы
и мы вдвоем.
1954
Какая смертная тоска...
Какая смертная тоска —
куда мне деться от неё?
Жизнь —
словно школьная доска:
написано
и стёрто всё.
Не белый мел —
живая кровь,
живая ненависть и боль.
На бойню повели коров,
и стёрта я,
как тряпкой ноль.
Какая глупость — до чего
нелепо хрупок этот мир!
Ты пламя мозга своего
к другим планетам устремил.
Каких ты только лишь чудес
не выдумал за путь земной,
а сам —
как бабочка,
как лес —
уйдёшь в промозглый перегной.
Мой мозг —
бессмертия сосуд —
ты в смертной ткани заключён...
И пальцы на груди уснут,
и поплывёт дощатый чёлн.
Но будут дети в книги дуть,
и чувства в музыке греметь,
к другим мирам —
в бескрайний путь —
ракеты медленно лететь.
Апрель 1955
Какие погибали люди!...
Какие погибали люди!
Об этом говорить не будем.
Как не хватало дыб…
Мы стали все за эти годы
обезъязыченной породы,
немее мертвых рыб.
Когда закрыли души наши
блестящим валом лжи и фальши,
взводя тупой курок,
тогда народной жизни сила
ушла, затянутая илом,
как речка сквозь песок.
сентябрь 1955
Какие тёмные дела...
Какие тёмные дела,
какие тёмные печали
наш мир с младенчества качали,
что весь он корчится от зла?
Что нет на нём живого места —
весь болью он прошит до дна.
Что ночь весенняя полна
наивных радостей злодейства.
Мир первозданной простоты,
где насекомых жрут цветы,
где людоеды непорочны,
и где глядят младенцев проще
морские гады из воды.
1970
Каркают, каркают...
Каркают, каркают
серые вороны,
грязные помарки
на зеленых кронах.
Кто вы? Черти готики?
Грешники ада?
Радиоглотки?
Или телевзгляды?
Глаз скосила в сторону,
гаркает, пугает
пегая ворона,
родич попугая.
В белых кляксах травы,
сосны и каски…
Разговор картавый —
до чего горласты!
Пленные немцы?
На балконах махи?
Мертвые младенцы?
Черные монахи?
Кто вы? Кто вы?
На ветвях распяты,
страшные, как совы
или как солдаты!
1962
Кидало...
Кидало,
шлепало,
об землю било…
Ах, что осталось?
Сыпучих косточек не соберу.
Приподымаюсь травой затоптанной
на остром локте
и вслед гляжу:
ушли, исчезли в пыли полуденной
и были, не были —
не разобрать…
Зачем, проезжая дороженька,
ты колыбелью моей была?
Могучий лес,
тенистый, солнечный,
зачем ты срублен под корень был?
1955
Когда б ты бакенщиком стал...
Когда б ты бакенщиком стал —
хлебал бы щи в охотку,
и я бы прыгала со скал
с тобой в большую лодку.
Мы зажигали бы огни,
как маленькие звезды,
и жили бы совсем одни —
вода, луга и воздух.
Ныряют утки в тростнике,
на кольях сохнут сети,
и вырастают на реке,
как негры, наши дети.
1961
Когда в окно...
Когда в окно
с одной надеждой —
шею
сломать
или скорей сойти с ума…
Не жизнью дорожили,
нет, не ею —
не вынесли позорного клейма.
Клеймо-то ведь какое:
«враг народа»!
Клеймили б просто каторжным клеймом…
Товарищей семнадцатого года,
свои своих —
в затылок, к стенке лбом.
Свои своих…
Нелепо и кроваво.
Да, было так.
А ты еще жива,
страна, многострадальная вдова.
Все вынесла,
глумленье и расправу
и громкие
слова,
слова,
слова…
1956
Когда души спокойствие нарушу...
Когда души спокойствие нарушу,
мне кажется фальшивым каждый звук,
и целый день все падает из рук
и слезы выворачивают душу.
Разбуженному заспанному мужу
я расскажу про снег трехдневных вьюг
и как взвалила на быков свой вьюк —
всю жизнь былую вывалю наружу.
В глазах возникнут города и годы,
судьба родных… А за домами, там,
все льет и льет целительный бальзам
великая гармония природы.
1952
Когда историки, как Страшный Суд...
Когда историки, как Страшный Суд,
придут порыться по секретным сейфам,
быть может, среди тех, кого найдут,
им попадется и мой дядя Стефан.
Пускай присмотрятся к его судьбе.
До революции — подпольщик пылкий,
почти мальчишкой в РСДРП
и срок свой отбывал в сибирской ссылке.
Он в красном Двинске возглавлял Совет
и Витебском руководил губернским…
А памятника дяде нет как нет,
хоть он давно уж в царствии небесном.
Да, в царствии небесном. Рай и ад —
лишь образ подлинной дихотомии
добра и зла. И Стефан, старший брат
отца, хоть и не ждал себе наград
от Революции и от России,
а все-таки на небо будет взят.
А взят он был — понятно, кем и как —
один из первых и погиб тогда же.
А я ребенком на его руках
сидела и курила трубку даже.
Он сказки сочинял для нас, детей…
А позже, в «жизни-после-жизни» нашей,
возник в рассказах матери моей
и женщины, его немного знавшей.
Погиб мой дядя. Нет по нем следа,
по нем и по жене его, латышке.
А крохи сведений я не тогда,
а позже собирала понаслышке.
Нет бога в небесах, а космос пуст.
И мне твердят, что нет понятий твердых.
Но есть еще, есть небо наших чувств
и нашей нежной памяти о мертвых.
1955
Когда маму забрали под Первое мая...
Когда маму забрали под Первое мая,
тут же вскоре сославши в казахские степи,
мы с братишкой, поехать к ней в ссылку желая,
в детприемнике жили, как многие дети.
Юрке — десять, мне было почти что пятнадцать,
с мамой мы не могли и представить разлуку
и просились к ней,
и потому так пристрастно
две недели разглядывали нас, как в лупу.
Были там ребятишки от года и старше,
все такие домашние теплые крохи,
а по ним убивались их матери страшно,
осужденные женщины, жертвы эпохи.
Мы, девчонки, малышек чужих одевали
и кормили из ложечки нежно, как кукол…
Позже матери их отыскали едва ли,
если вышли из тюрем и стали аукать.
Из детдома, наверно, их брали охотно,
тех фарфоровых, ангельских, сладких детишек…
Под чужими фамилиями бесповоротно
затерялись… Как мать ни аукай — не слышат.
1975
Когда мимо летят поезда...
Когда мимо летят поезда,
сотрясается наша дача,
деревянные планки скачут,
двери хлопают наудачу —
но не ждем мы гостя сюда.
Над платформой июльское пекло.
Электрички кричат за окном.
И тоскует по человеку
наш сосновый рассохшийся дом.
1959
Когда она посуду мыла...
Когда она посуду мыла,
летали мысли далеко,
ее загадочно манило
пустое гулкое окно.
Она в него ложилась птицей
и опускалась пауком,
было забавно опуститься,
суча льняную нитку ртом.
Еще не в том, уже не в этом,
здесь, между небом и землей,
где жарят душные котлеты
соседки, стоя над плитой.
Было смешно так долго длиться,
так долго жить и слышать:
— Эх! —
и видеть задранные лица
и рыбий глаз один на всех.
Было забавно так маячить
на тонкой нитке изо рта…
Но лопалась, как синий мячик,
слепого неба пустота.
И разжимала жабры бездна,
и задыхалась рыбьим ртом…
Но на окно она не влезла,
посуду вымыла при том.
1953
Когда проснешься среди ночи...
Когда проснешься среди ночи,
охватит ужас и тревога.
Что, ночь-цыганка, напророчишь —
сума, тюрьма или дорога?
Что позади? Одни потери.
А впереди — темно, туманно.
Легко ль надеяться и верить?
Погиб отец, погибла мама.
Дождались реабилитаций
их отлетающие тени.
Но я, чтоб с ними повстречаться,
прошу свиданий-сновидений.
Проснешься среди ночи — пусто.
Их нет, их даже вспомнить не с кем.
Лишь я, сойдя с крутого спуска,
былое вижу в свете резком.
Ночь заставляет передумать
и перечувствовать так много…
Ночь — мрак затопленного трюма.
Сума, тюрьма или дорога.
1956
Когда уйдешь...
Когда уйдешь,
я не заплачу,
лишь подарю нелегкий путь:
тоску по дому
и в придачу
два тихих слова:
«Не забудь!»
Как ласточки,
как перепелки,
как жаворонков кутерьма,
они на самой верхней полке
лежать устанут у тебя.
Ты будешь мерить расстоянья,
по мокрым веснам кочевать,
бродить без сна,
рассветной ранью
без сил валиться на кровать.
Но вот однажды —
окна настежь —
влетят и не дадут уснуть
щемящим обещаньем счастья
два тихих слова:
«Не забудь!»
1966
Когда я заболею...
Когда я заболею,
умрет последний друг,
и голод,
мальчик маленький,
пойдет скакать вокруг…
Свезет меня в больницу
могучий санитар,
медсестры круглолицы,
а повар — круглый шар.
И по палатам
в белых
халатах доктора
и нянечки…
Я телом
сгорела, я стара.
Но в выжженном сосуде,
как в пустоте меж звезд,
еще горит и судит
земной мятежник —
мозг.
1993
Когда я потеряла тебя...
Когда я потеряла тебя,
я умерла, а надо было жить,
и я научилась находить радость в простом:
паук висел на паутинке,
блестело крыло мухи,
в трещине коричневой стены
шевелились тараканьи усы,
в окно стучала клювом озябшая синица,
на дворе гремела цепью собака,
топтались коровы,
блеяли овцы.
В инее на стекле я прогрела дыханьем
голубую лунку
и стала глядеть
на желтый от солнца снег,
блестящие следы санных полозьев,
след ноги человека,
синий от воды и теней в ямке.
Мальчишки красными руками
лепили мокрые снежки.
1947
Когда я...
Когда я,
в мыслях о тебе,
вдруг стану среди комнаты,
забуду я,
зачем пришла, —
одно на свете помню:
облокотился человек
на холод подоконника…
И я
волнением его
вся до краев наполнена.
Как будто
стрелки мы с тобой,
дрожащие на компасе.
Как два крыла у коршуна,
кружащего над пропастью.
Как резко перевернутые
единые две лопасти:
ты со своею грубостью —
я со своею робостью.
1966
Кончаются мои враги...
Кончаются мои враги,
уходят понемногу,
но скоро уж и я уйду
в последнюю дорогу.
Кончаются мои враги,
но мне в том мало проку.
Кончаются мои враги.
А руки-то у них — в крови,
Идут со взяткой к богу,
чтобы отпели их в церквах
и приняла земля их прах.
Кончаются рабы карьер,
сановники, лакеи,
лишённые сердец и вер
ханжи и фарисеи.
Они попользовались тут
благами, всем на свете.
А вслед за ними старт возьмут
и вверх карабкаться начнут
их выкормыши-дети.
1989
Крепкие листья в ночь облетели...
Крепкие листья в ночь облетели,
дождь их с трепещущих веток оббил.
Стукнет мороз,
и обрыщут метели
рощу и кладбище мокрых могил.
Осень земли,
я тебя в переходах,
красках,
то бурых, то серых,
люблю…
Под опрокинутым небосводом
силы для нового лета коплю.
Только заблещет вода снеговая,
талым огнем заливая поля, -
снова я сильная и молодая,
яркая кровь забурлит,
веселя!
1993
Кровью пылает закат...
Кровью пылает закат.
Ночь –
он все выше…
Это русские села горят,
с треском рушатся крыши.
Снег – по грудь.
Путь проторить нет силы.
- Бабоньки, как-нибудь
еще поднатужьтесь, милые!
1946
Кто умеет та-ак жалея...
Кто умеет та-ак жалея
понимать не на словах?
Нет воздушней и нежнее
тени матери во снах.
1946
Куплю я блузки, платья...
Куплю я блузки, платья,
вино и сладкий торт…
Кто мне за боль заплатит,
за слезы, кровь и пот?
1988
Легла бы и лежала...
Легла бы и лежала,
и больше ничего,
и ничего б не знала
про друга своего.
Ни слова, ни полслова,
ни даже ничего —
про доброго, про злого,
про друга своего.
1982
Лежат лебяжьи тихие...
Лежат лебяжьи тихие
болезные снега…
Все торопилась, бегала –
перед весной слегла.
Мои родные-близкие
попрятались в земле.
В могиле, в черной матушке,
не страшно, не одна.
Могильный холмик дышит,
как грудь моя во сне.
Ушли вы не обласканы –
моя, моя вина!
Ни часу нет, ни времени,
всё дети, всё дела,
теперь же холод вечности
нам теплый хлеб печет.
Здесь отоспимся досыта,
здесь домолчим до дна.
Нам боль из сердца вымоет
холодный родничок.
1955
Лепились сами по себе...
Лепились сами по себе,
как ласточкины гнезда…
Стихами,
двигаясь в толпе,
дышала я, как воздухом.
Но не хочу я умереть,
пропасть стихотвореньем,
хочу я в людях жить и зреть,
их слухом быть и зреньем.
Установила с миром связь
не мертвыми молитвами,
словами отыскала вас,
подковами магнитными.
Стихи столпились на полу
в газетах рваных связками…
Я так слаба на похвалу,
как старики на ласку.
Дороже всех дневных забот
из глаз в глаза:
- Спасибо! –
Ворочаю невпроворот
слов каменные глыбы.
Для вас, для вас слова найду…
И чудо сотворится,
вновь принесет на талом льду
весне волчат волчица.
1990
Лес в октябре...
Лес в октябре…
Кто тебя выскажет?
Ели,
тяжелые, влажные…
Из-за ствола
боком белка выскочит,
непугливая, важная.
И осины,
до того золотые,
и поляны,
до того красные,
и небеса до того голубые,
бездонные, гулкие, ясные!
1993
Лестница
Маленькая комнатка под крышей,
шаткие ступеньки, темень…
Форточка, прищурясь глазом рыжим,
мечет в потолок косые тени.
Я крадусь, как вор,
крадусь, как вор,
а ступеньки начинают разговор
про то да се,
мол, в жизни не везет:
живем скучно,
живем скученно,
живем задним,
живем зябнем.
В комнатке живет мой друг,
никогда его не застанешь,
а застанешь, он горд и груб,
откажет в простом пристанище.
Я крадусь, как вор,
крадусь, как вор,
а ступеньки начинают разговор
про то да се,
мол, в жизни не везет:
ход общий,
ногами топчут,
приходят на дом,
чего им надо?
Сколько раз на цыпочки вставала,
столько раз обрывались руки,
и дрова, дремавшие вповалку,
под ногами вскакивали с руганью:
чего повадилась
который раз на день?
Христа ради
не бывает свадеб!
ноябрь 1946
Лето
Лето…
Знаешь, что такое лето?
Это — когда двое на порог,
спрячут вдруг ленивым взмахом
веток
веки с солнцем под один платок.
Это — когда скинуть неохота
зайчика с пригретого плеча.
Это запах клевера и пота.
Это золотая алыча.
Это соты солнечного меда.
Это треск кузнечиков окрест.
Это — когда на съеденье отдан
комарам
поросший мохом лес.
Это яркое цветенье юбок.
Это горы хлеба впереди.
Это мальчик,
голенький, беззубый,
у румяной бабы на груди.
1993
Ломалось время. Тридцать третий год...
Ломалось время. Тридцать третий год
обрушился. Там Гитлера приход,
а здесь отца трагическая гибель.
Единственно достойный выход — смерть.
Столетия отец мой видел треть,
а двух третей он так и не увидел.
Но этой первой третью красен век,
но это революция, рассвет
Европы, человечества, России.
Эпоха выбивала клином клин.
Пусть говорят, что комом первый блин,
но русский, украинец, армянин,
китаец и поляк, латыш и финн
шли как один и гибли как один
и светлой кровью землю оросили.
Они погибли, смертью смерть поправ,
отвергнув многовековые распри,
как побратимы кровь свою смешав,
нам завещав свою мечту о братстве.
Их отсветом светлы мы до сих пор,
хоть свет их — свет угасших звезд,
посмертный…
Не зря ль погибли? Не напрасны ль жертвы?
Кто виноват? — не утихает спор.
Ломалось время. Тридцать третий год.
Отец мой, чтоб оставить имя чистым,
жизнь кончить должен был самоубийством —
его записку прокурор прочтет.
Столетия отец мой видел треть.
От нас все дальше, дальше это время.
Но мы обречены туда смотреть.
Чтобы осмыслить. Хоть в какой-то мере.
1956
Любовь
Любовь,
я тебя качала,
как мать качает ребенка,
кутая в одеяло,
бай-бай напевая тихонько.
Любовь,
я тебя поднимала,
как знамя на баррикадах.
Но все мне казалось мало,
все не так,
как надо!
1985
Любуюсь на костел, на церковь, на мечеть...
Любуюсь на костел, на церковь, на мечеть,
присяду у костра и буду руки греть,
попотчуют чайком смородинного цвета…
Ах, как мне хочется, чтоб не кончалось лето!
Лети, моя Земля, зеленая планета!
Пусть Апокалипсис не снится людям впредь.
1993
Люди древнее небо закрыли гранитом...
Люди древнее небо закрыли гранитом,
что им до кратких восходов?
На горячую землю тяжелые плиты
бросили с криком “свобода!”.
И забились ветра в проводах, словно птицы,
под колесами степь застонала,
а наутро реки уже разлиться
не смогли в узкогрудых каналах.
Так поколения неторопливо
сменялись, не зная печали.
Может быть, были даже счастливыми?
Может быть. Не замечали.
Дни за днями летели размеренно четко
в еде, в установленных играх,
рождались, допустим, по четным,
по нечетным числам гибли.
Но только ночами чье-то молчанье
медленным шагом нищих
по-прежнему, как вначале,
наступало на их жилища.
С полок снимали пыльные сказки,
отыскивали поэтов
и долго придумывали краски,
когда-то сгоревшие летом.
И все им казалось, чего-то мало,
все словно не так, как надо,
чужая пластинка веками играла,
лимоны кивали из кадок.
Перегибаясь тяжелыми лбами,
пытались мучительно вспомнить,
о чем это плачет кто-то веками
в далекой книжной Японии.
А в проводах бились дикие ветры,
в каналах смирели воды…
Невозмутимо глотал километры
поезд с маркой “свобода”.
март 1947
Люди — колючие тернии...
Люди — колючие тернии.
Страшный измученный край.
Полнится чаша терпения,
льется уже через край.
В воздухе носится смута.
Лица угрюмы, резки.
Чудятся рокотом бунта
землетрясений толчки.
1993
Лягу. Крепок сон-темница...
Лягу. Крепок сон-темница.
Мышцы чувств напряжены.
Неотвязное мне снится.
Страшные бывают сны.
Там умершие давно
люди — всё еще живые.
Небылицы, дни былые
сон прокрутит, как в кино.
Там все поезда уходят
и вагон всегда не тот.
Там в движеньях несвободен
ты, и поезд твой уйдет.
Собираю в кучу вещи
и не уложу никак…
Мама, подо мной зловещий
разверзается овраг!
И на бреющем полете
самолеты косят степь…
Просыпаюсь. Дрожь колотит.
И в душе тяжелый след.
1947
Лягушата в ручьи наутек...
Лягушата в ручьи наутек
врассыпную летят из-под ног.
Прошлогодние корни разрыв,
лезут тонкие лапки травы.
Синеватый продрогший лесок.
Лоскутки почерневшего снега.
И к ногам, как прозревший щенок,
синеглазое ластится небо.
1971
Между сном и просыпаньем...
Между сном и просыпаньем
есть мгновенная страна.
Там другие все названья
и другие имена.
Между сном и просыпаньем
напишу мгновенный стих.
Там все площади, все зданья
в измерениях других.
Там и я совсем другая.
Как в ракете, за одну —
две минуты облетаю
всю мгновенную страну.
1951
Меня всё мучает тоска...
Меня всё мучает тоска.
Всё не найду успокоенья.
Так до последнего мгновенья
ползут разорванные звенья
раздавленного червяка.
1994
Менять местами верх и низ?...
Менять местами верх и низ?
И там и там — лишь мразь и мерзость.
Что толку правду-матку резать!
Убили веру в коммунизм
и предали уже давно
свободу, равенство и братство…
А мне — не все ли мне равно?
Но —
безумное желанье драться.
1993
Мерзлота консервирует мамонта...
Мерзлота консервирует мамонта.
Я пойду, закопаюсь в снега,
в мёрзлой почве материка
сохранюсь — Афродита из мрамора.
Я простое земное творенье,
ничего —
лишь умею любить,
но наступит пора воскресений,
и меня захотят воскресить.
Я чихну, может, даже закашляю,
я протру удивлённо глаза, —
луговой бело-розовой кашкою
удивительно пахнет земля.
Лебедям и слонам и кузнечикам
машет солнце горячим лучом,
и каштан благодарные свечи
зажигает в раю голубом.
Муравьи, крестоносцы усатые,
поднимают жуков над землёй,
и плывут облака, словно статуи,
из античности в век золотой.
Не могу оторваться от рая,
от моей многоцветной земли...
Я любила её, умирая, —
я воскресну от этой любви.
От желанья раскапывать, сеять,
и лепить, и косить, и строгать,
запрокидывать руки за шею,
крепышей ребятишек рожать.
И целебные майские травы
в доме, пахнущем мёдом, сушить,
и носить свой халатик дырявый,
и запретно и дерзко любить.
Пусть для вас я смешна, старомодна,
пусть отстала на тысячу лет —
мне равно всеблагая природа
открывает свой запах и цвет.
Лижет кошка котят своих, пестует,
шерсть блестит, волосок к волоску.
Вижу в чашечке каждого пестика
по плоду, по ребёнку тоску.
Вижу трепетных век шевеленье,
их язык мне понятен без слов.
И мельчайших нейтронов свеченье,
и рождение новых миров,
и распад старых руд...
Помогите
на земле мне остаться навек,
я ведь тоже, как вы, — человек,
сохраните мне жизнь, сохраните!
1965
Метель
Метель,
веселая метель,
сметай с пути, сбивай с дороги,
крути меня, как карусель,
назад верни меня в итоге,
верни меня назад в те дни,
в те дни,
где юность — на пороге.
В те дни,
когда совсем юна,
лишь первый месяц на работе…
Несет высокая волна
меня в своем водовороте.
Когда еще все впереди,
когда еще — на повороте.
Мне не вернуть уже тех дней,
того богатого начала,
когда звучала я сильней,
как будто колокол качала.
Но дни побед…
Но дни потерь…
А ты звучи, как я звучала,
метель, веселая метель!
1965
Мне в детстве снились страхи...
Мне в детстве снились страхи,
лес, ночь, разбойник, нож,
а ноги как из ваты,
догонит, не уйдешь.
Я просыпалась с криком,
не в силах убежать,
и прятаться бежала
к родителям в кровать.
Еще мне снилась пропасть,
срываюсь и лечу…
Мать спросит: — Что с тобою? —
а я в ответ молчу.
Теперь я сплю тихонько,
мне некуда бежать,
и снится мне блаженно
моя живая мать.
И снится пес наш Крадусь,
во сне он как живой,
и мы втроем гуляем,
потом идем домой.
1958
Мне надоело слушать...
Мне надоело слушать.
Коробочка пуста.
Мне прожужжали уши
и выпили уста.
Мне надоело верить,
постель перестилать.
Мне надоело двери
любимым открывать.
Я сердце успокою,
взяв в зубы леденец.
Ты нового покроя
на старый образец.
И снова лоб горячий
мне некуда склонить.
Но я уже не плачу.
Мне некого любить.
1957
Мне тепло, прекрасно...
Мне тепло, прекрасно.
Снилась мне любовь.
Не душила астма,
не гремела кровь.
Сердце, бейся мерно,
четко, не части!
Я держу все нервы,
всю себя в горсти.
Жизнь была такая —
страшно вспоминать.
Отбилась от стаи.
Где отец? Где мать?
По земному шару
мыкалась душа
от родной Варшавы
аж до Иртыша.
Все же продержалась.
Потому и чту
я людскую жалость,
дружбу, доброту.
Но бывало всяко.
В одинокий час
выла как собака,
не смыкая глаз.
И когда не греет
кровь — твержу назло
верный аутотренинг:
мне тепло, тепло…
1947
Могла б давно я провалиться в ад...
Могла б давно я провалиться в ад,
в тартарары, сквозь землю, в неизвестность,
когда б не сердца золотая песня,
когда б не твой, меня держащий взгляд.
Меня неудержимо тянет вниз
или возносит вихрем смертоносным,
но я держусь за нежность, как за остров,
как держится лунатик за карниз.
А если покачнет меня недуг,
чтоб удержаться, так немного надо:
кусты орешника или людского взгляда
восторженный и жалобный испуг.
1961
Мое чистое светлое детство...
Мое чистое светлое детство,
как в ясное утро заря!
Пусти меня погреться!
Примешь ли ты меня?
“Интернационал” играют -
мы с братом отдали честь…
Мне скоро будет одиннадцать,
брату исполнилось шесть…
Мы ничего не знали,
мы спали крепким сном -
в ту ночь отца забрали…
А маму - в тридцать седьмом…
Мое чистое светлое детство!
Сил нет дальше идти.
Пусти меня погреться,
как нищенку в пути!
1946
Может быть, не в самом лучшем виде...
Может быть, не в самом лучшем виде,
всё же прожила я, полюбив,
никого на свете не обидев,
комара от скуки не убив.
По земле в льняной своей рубашке
бегала, омытая весной,
жаворонки, белки и ромашки
мир делили пополам со мной.
Снимет светлый лес мою усталость,
с плеч моих уже ненужный груз,
мало жить мне на земле осталось,
но уйти я в землю не боюсь.
Принимаю холод замогильный,
слишком тесно стало на земле.
Пусть меня своей рукою милый
в светлый гроб положит на столе.
И венок, что я несу из леса,
как венец, возложит над челом:
буду я лежать в нём, как невеста,
в белом платье или голубом.
1977
Может, есть такой сумасшедший...
Может, есть такой сумасшедший,
что придет на свидание в дождь,
может, есть такой сумасшедший…
Но не ты —
ты не придешь!
Я опять пробегаю по лужам,
я опять забываю про дождь…
Может, ты со мною и дружишь,
только ты,
только ты не придешь!
1947
Мой росточек, мой листочек...
Мой росточек, мой листочек,
теплая почка…
Может быть, растет сыночек,
может быть, дочка.
Кровь моя, моя слезинка,
звездочка рассветная,
радость, голубая льдинка,
встречным незаметная.
Только первая неделя,
как упало зернышко,
как в моем восходит теле
маленькое солнышко.
1966
Мохом поросшие домики...
Мохом поросшие домики
у леса на берегу
осенние соломенные
пространства берегут.
Бегут лохматые поздние
с дальнего севера тучи.
Серый, в скелетах берез,
лес качается скучно.
Вечно темно-зеленая
ель и та как больная:
подпиленно-тонко стонет,
обтрепанной ветвью махая.
Стою, проникнута этим
ранним пустым увяданьем.
Мокрый стонущий ветер
больно ворвался, ранит,
топорщит леса щетину,
катает листья осины.
Комья стынущей глины.
Взрытые крылья тропинок.
И как-то особенно грустно
смотрят поросшие домики:
серым, заплатанным, русским,
березовым да соломенным.
ноябрь 1945
Мужа на фронте убили...
Мужа на фронте убили.
Пятеро малых детей.
Их прокормить — не осилить.
Даром пятьсот трудодней.
Что трудодни! — пустые:
палочки в графах сухие,
ими не будешь сыт.
Долг на колхозе висит.
Вдрызг развинтились нервы,
сердце кипит целый день.
Не попадайся ей первым —
мечутся дети, как тень.
Всех больше влетает старшей,
тринадцатилетней, уставшей,
с нее, как со взрослой, спрос,
ей и тянуть воз.
А мать на весь день в колхоз.
Печь истопила до света,
щец ребятишкам нальет…
Послевоенное лето.
Сорок шестой год.
1957
Мы крепко прикованы оба...
Мы крепко прикованы оба,
я колокол в небе твоем,
я бьюсь о железное нёбо
железной тоски языком.
Живу, как в лесу староверка,
что бога под елью нашла:
земля — моя белая церковь,
лазурны ее купола.
Родник — золотая икона,
лик солнца и личики звезд…
И новорожденный, зеленый,
под пальцами мягкий, как воск,
мир шумно вздыхает коровой
и тычется мордой в плечо,
блестит оброненной подковой,
нагретой в пыли горячо.
Стоят у его изголовья
осел, и медведь, и коза,
и светятся грустно коровьи
большие, как небо, глаза.
А ниже — жуки богомолы
и божьи коровки и тли.
И злые тяжелые пчелы
сгибают цветы до земли.
Полянки с примятой травою,
засохший лосиный помет…
Но кто там, зверея от зноя,
солдатскую песню орет?
Скорее туда — где мой грешный,
вбивая пять пальцев в песок,
отплясывает захмелевший
босой и расхристанный бог!
1956
Мы не замерзнем и не сгорим...
Мы не замерзнем и не сгорим,
стала стартовой площадкой планета,
улетим мы с земли,
улетим
перед самым концом света.
Так я думала,
но не в этом дело,
перед космосом — как перед тайной…
Над городами
планета воздела
красные флаги,
как откушенные языки пытаемых.
Ты прости меня,
мое завтрашнее,
не могу я глядеть в глаза зверю:
ведь мы — человечество,
землю разодравшее
на сплошную красную материю.
осень 1946
Мы расселяемся всё чаще...
Мы расселяемся всё чаще,
всё дальше-глубже входим в лес,
и отступает зверь рычащий,
как перед белым ирокез.
Мы человеческая раса,
мы побеждаем на земле,
уже два страшных волчьих глаза
нам не мерещатся во тьме.
Мы словно ангелы бессмертья,
мы совершенства образцы:
телят не рвут зубами дети,
и не кусаются самцы.
Мы словно ангелы бессмертья,
нам всё земное не предел.
Один. Второй. Седьмой. Быстрее!
Ах, оторвался, полетел!
Трансгалактические трассы,
эти межзвездные пути…
Над головой летают асы,
как будто боги во плоти.
И человек, как первоптица,
умрет, обретши два крыла:
уже родиться и плодиться
тупая бомба начала.
1963
Мы с тобою, двое одиноких...
Мы с тобою, двое одиноких,
вздумали пойти вдвоем.
Так давай свою ладонь кинь
в мою сухую ладонь!
Ты куда пойдешь? Я же – к Врубелю,
в сгорающую сирень,
чем отвеснее руки отрублены,
тем лиловей, красней, синей.
1946
Мы, дети атомного века...
Мы, дети атомного века,
не празднуем свои рожденья.
На двери — мамины засеки.
От снятых фотографий — тени.
Мы не успели оглядеться,
не выучили песен птичьих:
нашиты рядовому детству
значки казарменных отличий.
По стратегическому плану
игрушечных солдат расставив,
мы всё же не по-детски рано
мечтать о войнах перестали.
Нас прошлым подвигам учили,
нас будущей учили славе.
Нам знамя красное вручили
на Краснопресненской заставе.
И непосильное наследство
неся к невидимой нам цели,
мы не успели оглядеться,
сложить мы песен не успели.
Мы даже дней рождений даты
наверно бы не сохранили,
когда бы их военкоматы
по книгам не поразносили.
И вновь детей отцы-калеки
готовят к новому сраженью...
Мы, дети атомного века,
не празднуем свои рожденья.
Март 1947
На Марс?...
На Марс?
О, тяга!
Я сама —
на Марс, как на костер комар…
О, детство, ты сошло с ума!
О, сердце красное, как Марс!
Глазами в небо:
— Марс — маяк!
— Марс— мак!
— Мозг, сжавшийся в комок!..
Прости меня,
Земля моя,
что я ракетой — за порог…
Земля,
ты — кровля. Кровь. Кровней!
Ты — как по матери тоска:
мир вымирающих коней,
мир меда, масла, молока.
Колосья — на стеблях мазут.
Младенцы мертвые мадонн.
Мир медных и железных руд,
мартенов,
митингов,
знамен.
Земли мильонолетний мозг —
я
от Земли до Марса мост.
К Земле прилипла, как смола.
Я без Земли, как моль, мала,
дышать бы даже не смогла.
Ребенка от груди отнять,
вскормить коровьим молоком —
он выживет…
Но ты не мать,
ты больше:
ты мой гроб и дом.
Ты кровь моя — в пупок пупком.
Ты боль,
ты страх перед прыжком.
Мертва без клевера коса.
Без лодки мускулы весла
слабеют.
Без воды трава,
я —
крик живого естества.
Я на Земле живу, как бог.
Из камня высекла огонь.
Тоска — трублю в коровий рог.
Танцую танго под гармонь.
Перед востоком я — восторг:
светящегося газа шар!
Светило! Солнце!
Слово! Слог!
Страна чудес — мой каждый шаг.
Людское тело не протез.
Не выдуть из него тепло.
Оно не тлен, не прах, не персть.
Не выбить разум из него.
Меня сжигали на кострах.
Внушали стыд. Вселяли страх.
В пыль рассыпали, как набор.
Но я жила… Под снегом бор.
Я —
осязанье, нюх и вкус
и глаз и уха острота.
Не волк, не вор.
Не страус, не трус.
Не плоти пот.
Я — высота.
Меня с лица Земли не снять.
Не вывести, как с брюк пятно.
Не отменить,
как букву ять.
Меня зароют — я зерно:
сквозь камни мостовой — травой!
Из-за решетки головой,
платком,
намоченным в крови!
Всей добротой моей любви
и ненависти топором,
и даже атомным ядром
я поднимаюсь,
как протест:
я человек — п р о т и в о в е с.
Не робот я,
я человек,
вросла я в глину и гранит.
Грызу коренья,
пью из рек.
Как храм, Земля меня хранит.
Полеты в дальние миры –
как тяга открывать моря.
Планеты детства мне милы.
Но… Жизнь моя - Земля моя!
27 января 1962
На алма-атинском базаре
Жизнь призывает к ответу грубо
и встряхивает меня, как щенка…
Катится рынком веселый обрубок —
нет ног и только одна рука.
Перебирает рукой,
и лица
поворачиваются вслед,
а он выпил и матерится,
и ваших нет!..
А я, хоть бедствуя и мытарствуя,
хожу рукастая и ногастая,
и человек без рук и без ног
смеется,
давая мне жизни урок.
1944
На вокзале
Я несколько дней по центру столицы
кружила…
И вот на вокзале опять.
Вижу усталые серые лица.
Мучительно хочется спать.
Вдоль стен вереницей –
вповалку тела…
Россия! Cколько ты верст обошла!
Разутые ноги
в тепле,
без тревоги
хотят отдохнуть,
шевелятся пальцы…
В цветном одеяльце
ребенок лежит…
Прячет женщина грудь.
Война.
Никуда не уйдешь от войны!
И люди лежат вдоль вокзальной стены
то в серых, то в бурых
платках, пиджаках –
мешок в головах,
дите на руках.
1961
На землю тень упала от детей...
На землю тень упала от детей:
так удивленно голова на плаху.
Палач засучил рукава рубахи —
пилот коснулся кнопки.
Эй, скорей!
Остановите! Он испепелит их!
Смертельный пот на лицах площадей.
Я говорю от имени убитых,
от имени расстрелянных детей.
Тень Хиросимы. Камни Нагасаки.
Руины гетто. Тюрьмы-острова,
где в казематах глохнут голоса
и скачут молчаливые собаки.
Сгинь и рассыпься, ужас! Гриб! Кащей!
Что волосы, как шерсть, вздымает дыбом,
и языки шевелятся, как рыбы,
и лица изменяются вещей.
Глаза — не зерна, их зарыть нельзя,
их выпьет ослепительная вспышка!
Весь берег в пене. Берег — как отрыжка.
Рыгая желчью, корчится земля.
Взлетает в небо в схватках океан,
рождая царство атомного бога,
где плавали индейцы на пирогах
и высился из камня истукан.
Хочу, хочу дожить до торжества.
С мальчишками вскарабкаться на крышу.
Ширяют разноцветные афиши.
В тумане сгинул остров Рождества.
Пусть вновь разговорятся этажи,
и шкаф откроется скрипучей дверцей,
и комната наполнится, как в детстве:
серебряные рыбы и ужи.
Пусть добрые отцовские глаза
в ладонь мою опустятся, как звезды.
Целую я густой кровавый воздух,
в ладони драгоценная слеза.
Я шевелю обрубком языка,
я говорю от имени мильонов,
в родную землю, как и я, влюбленных:
мне мира, как младенцу молока!
Пусть медом наливаются плоды,
и выпускают фабрики конфеты,
и, как лесные голуби, ракеты
в песке оставят влажные следы.
Пусть в жизнь сгустятся дым и облака,
и станет космос детскою площадкой…
Прочь, Апокалипсис! Прошу пощады,
я, существо из крови и белка!
май 1962
На зонтики желтого шелка...
На зонтики желтого шелка,
на солнце,
на пальцы,
на пыльцу
амазонки, охотницы пчелки
летят,
летят к крыльцу.
Подсолнухи головы горячие,
подсолнухи головы огромные,
опаленные, ослепленные
целый день за солнцем
поворачивают.
Девочка в лучиках-косичках,
девочка в рыженьких ресничках,
сама золото, сама солнышко,
загляделась
на яркие подсолнухи.
1946
На кочках...
На кочках
вылинявший снег
повис,
как шерсти клочья.
И смерть
задумал человек,
как камень, мысль ворочая.
И ухнуло
и вверх пошло,
беременное семенем,
как черный гриб,
людское зло,
и дождь его рассеивал.
И рассыпались в прах грибы,
и мхи,
как кровь, алели,
и привставали на дыбы
и хрюкали олени.
Скакали в небо,
на бегу
валились вяло на бок,
и вертолет на берегу
по кочкам прыгал жабой.
Качались черные грибы,
и взрывом пригибало
вершины
круглые, как лбы.
Полярного Урала.
1962
На привычном бездорожье...
На привычном бездорожье,
сердце в холодок закутав,
трудно различить в прохожем,
кто прохожий, кто попутный.
Но, поверив в невозможность,
лишь похожего замечу,
свято и неосторожно
я шагну ему навстречу.
1947
На работу водили в широкую степь...
На работу водили в широкую степь
заключенных колонны на раннем рассвете.
Там несчастную маму встречали мы, дети,
приносили ей кашу, картошку и хлеб.
Мать стирала в тюрьме заключенным белье,
работящей была и внимательной к людям.
Вся тюрьма нашу маму выхаживать будет
после страшного тифа, жалея ее.
Столько женщин в той камере было — вповалку.
Чтоб одной повернуться, ворочались все.
И параша стояла… Тот смрад и клоаку
ни представить сейчас, ни пригрезить во сне.
А направо повыше под крышей — окно
здешней камеры смертников. Жены стояли
под стеной день за днем, снизу видя одно:
косо сбитые доски, как веко печали.
А у мамы окно было в левом углу —
наше с братом, одно из бесчисленных множеств.
Мать ждала и лицо прижимала к стеклу,
беспокоясь за нас, за детей, и тревожась.
Становилась я в очередь на передачу
и стояла, как многие в черный тот год…
Открывалось оконце железных ворот…
Отдавали подавленно, молча, не плача.
1954
На черный обнаженный лед...
На черный обнаженный лед,
на тротуар с блестящим снегом
литая капля упадет,
наполненная синим небом.
И поплывет набухший снег
по взбученным знобящим рекам…
И станет
слабый человек
большим и сильным человеком.
1957
Набросилось наглое время...
Набросилось наглое время
на нашу больную страну.
Не с этими я и не с теми,
но вместе со всеми тону.
Ни в тех я не вижу, ни в этих
России особую стать.
А те, кому верить бы, — в нетях.
Их нет или их не видать.
1994
Над Кремлем облака сине-снежные...
Над Кремлем облака сине-снежные.
Чуть золотеют кресты.
И непонятная нежность
меня наполняет…
Прости,
прости, что твои за собою
глаза, как молитву, ношу,
у догоревших соборов
слушая древний шум.
Прости, но так неразрывно все,
небо, народ, красота…
Поднят лазурью издавна
серебряный стратостат.
И наша любовь,
притаенная
в продолговатых глазах, —
словно никем не затронутая
истории глава.
1946
Над обомлевшей степью...
Над обомлевшей степью
свистят перепела.
Как угли в теплом пепле,
я память берегла.
Гора арбузов спелых.
Поваленный плетень…
Меня, как солнце, грела
отца большая тень.
Гнедой, ты головою
упрямо не мотай!..
За темною горою
есть детства яркий край.
Ты знаешь, в этом крае —
открытое окно!
Там красками играет
льняное полотно.
Там красные плакаты.
Там красный месяц май.
Там в галстуках ребята
наполнили трамвай.
Гнедой, не дергай вожжи!..
Когда наступит ночь,
там спать отец уложит
под «Варшавянку»
дочь.
И скрипнут под руками
арбузы весом в пуд.
И красными кругами
знамена поплывут.
Теперь уже недолго.
Арбузы разгружу,
в траву ночную волглую
ладони погружу
и, эту морду умную
щекою приласкав,
под ноги брошу шумную
охапку душных трав.
За черным-черным небом
есть красная страна.
Там наполняют хлебом
кошелки дополна.
Там земли без ограды
и без замков сердца.
Туда последним взглядом
глядят глаза отца.
Я знаю жизнь без страха,
команду: «Становись!» —
и красная рубаха
из-за решетки ввысь.
И громы барабанов.
И демонстрантов бьют…
Отцовских глаз каштаны
на мостовой плывут.
О тех, кто шел под пули,
ты память сохрани!
Гляди, уже мигнули
со станции огни.
Эй, не скули, дворняга!
Гуди в степи, завод!
. . . . . . . . . . . . . . . .
Отец под красным флагом
в бессмертие идет.
1957
Нализавшись, как скотина...
Нализавшись, как скотина,
он лежит у магазина
весь в грязи.
Перебрал и обессилел,
сам себе он опостылел,
бог прости.
— Вас же, мерзкие притворы, —
только щелкнул бы затвором —
всех бы вас!
И подался бы он в горы,
где не сыщут прокуроры,—
на Кавказ.
1993
Наше тело - решето...
Наше тело - решето,
наши лица — маски,
пропадаем ни за что,
мы солдаты — каски…
Где,
в каком тайнике
бомбы,
как клопы,
и висят на волоске
черные грибы?
Я не знаю ничего,
дочке шью игрушки,
без согласья моего
шар земной на мушке.
Я машу, машу руками…
Где нейтроны?
где лучи —
эти: альфа, бета, гамма —
невидимки из ночи?
Ночь со злом играет в прятки,
смерть крадется с ветром…
Разбросавшись,
спит в кроватке
детство безответное.
Почему должна я верить,
что добром все кончится,
а потом
подобно зверю
в красной луже корчиться?
Ждать весну,
и каждый год:
что-то? что случится?
И,
как перед бойней скот,
пить, мычать, мочиться.
Почему?
Мы все равны.
Все мы люди — дети.
Все мы есть и пить должны
на своей планете,
брать познанья древний плод
в руки осторожно…
Смерть,
тяжелый водород —
как коней стреножить!
В человеке зверь косматый
до конца не вымер,
рано растревожен атом
в бомбе, в мозге, в мире.
Будем мы еще людьми,
добрыми богами…
Темный атом,
погоди
расправляться с нами!
1962
Не беги испуганным цыпленком...
Не беги испуганным цыпленком:
телом — к материнскому бедру.
К небу поднимаешь головенку…
Мы играем в древнюю игру.
Только бомбы нынешние много
когтя ястребиного страшней
и кривого клюва носорога.
Щит, защита — тело матерей.
Трепеща, в нем застревали стрелы,
пули останавливали бег,
и вставал над ним осиротелый
маленький печальный человек.
Разбросаю руки, словно крылья,
чтобы детку — веточку свою…
Только люди бомбу сочинили:
не погибнуть в праведном бою.
Не помогут руки тут и ноги,
тело друга или грудь врага,
каменные бабы, будды, боги,
крепостные стены на века.
Гном из сказки — невидимка атом,
где кровавый след твоей руки?
В институтах крови,
как солдаты —
умирают дети, старики.
Нет виновных —
есть тела из крови,
есть зеленый хлорофилл в листе…
Детям
долголетье и здоровье
не несет сорока на хвосте.
Трескается и буреет кожа,
и дурнеет молоко коров,
и во мне, в тебе,
в любом прохожем
в дождь и в снег заболевает кровь.
май 1962
Не выношу я жалости...
Не выношу я жалости,
ее прокисший дух:
одно из двух, пожалуйста,
одно из двух.
Не выношу я слабости,
ее округлых глаз…
Паук кривыми лапами
все тащит про запас.
Но как же так,
на память
взяв только скудость слов,
своими же руками
отдать твое тепло?
Но как же так,
так скоро,
молчание храня,
на все четыре стороны
отпустишь ты меня?
1982
Не высланная я была...
Не высланная я была —
дочь высланной.
Но я-то в ссылке въявь жила,
не мысленно.
Я помню ссыльные места,
где бедствовала.
В те дни, как сытая Москва
вас пестовала.
Нет, я не лагерница, нет —
дочь лагерницы.
А загибалась столько лет
по безалаберности.
И никаких не жду я льгот.
Что дать мне можете
за каждый прожитый там год,
м н о й прожитый!
1962
Не здесь ли...
Не здесь ли,
у синего Дона,
сидела на камне Аленушка,
и братец ее,
олененок,
ловил потонувшее солнышко?
Не здесь ли
веками
чуть слышно
шепталися с ветром камышинки
и белые легкие гуси
летели над сказочной Русью?
В плену истомившийся князь
грустил,
над водою склонясь?
Над яблочной Лебедянью
плывут облака лебедями,
и солнце в высокие копны
вонзает блестящие копья.
До самого Дона сбегает
капуста,
как Дон,
голубая,
до самого синего Дона,
где небо
бескрайно, бездонно!
1975
Не лица — вывески! Их столько на продажу...
Не лица — вывески! Их столько на продажу,
что некуда ступить… И вдоль и поперек
я в поисках людей планету всю облажу,
потом запрусь на ключ, гляжу на потолок.
1994
Не осталось старших — скука...
Не осталось старших — скука.
Вместо поколенья — брешь.
Только пуговиц шкатулка,
срезанных с былых одежд.
1994
Не те, кто нужно, умирают...
Не те, кто нужно, умирают…
Не те,
кому пора!
Планету перенаселяют
лжецы и фраера.
Скопцы с глазницами пустыми.
Монахи и дельцы.
Слепцы безумные босые.
И
просто мертвецы.
1961
Не хватает сил на эту житуху...
Не хватает сил на эту житуху,
столь нелегкую, боже правый.
Режет воды дня, как сонную бухту,
неуклюжий корабль державы.
1993
Не хочу слова подыскивать...
Не хочу слова подыскивать
о любви к тебе навек:
ты мне просто самый близкий
на планете человек.
Это право за тобою
за одним лишь признаю,
острым счастьем, острой болью
ты наполнил жизнь мою.
Каждой ночью стал мне сниться -
а такие сны роднят -
чуткий, в ласковых ресницах,
понимающий твой взгляд.
С полуслова, с полувзгляда
понимает на лету
всё, что рассказать я рада,
просыпаясь поутру.
1959
Невеста
Где ты, с красною звездой,
в кожанке помятой?
За какой лежишь рекой,
скошен автоматом?
Я у тех берегов
сроду не бывала.
Я твою крутую бровь
пальцем не ласкала.
Ну же, поднимись со дна!
В армии дослужишь!
Я пришла к тебе сюда
по осенним лужам.
В деревянный обелиск
ливень барабанит.
Я промокла —
отзовись!
Выйди на свиданье!
Эй, ровесники — а ну! —
в едком, пыльном поте!
Кто прошел через войну?
Отмахал в пехоте?
В дымном танке не сгорел?
Оглушен,
контужен,
кто
из груды мертвых тел
выбрался наружу?
Голова моя седа —
гневно прядь откину:
поглядеть зову сюда
на мои седины.
На прозрачность красных век,
на глаза-закаты…
Где герой?
Где человек?
Где ты,
мой проклятый?
Где состарился?
В каком
доме ты укрытый?
В дверь ударю кулаком.
В кровь все пальцы сбиты.
Дай взгляну из-под руки
на твои палаты!
. . . . . . . . . . . . . . . .
Отлетали каблуки,
Выгорали платья…
Сколько лет! Сколько зим!
Я тебя искала!
Возвратился невредим.
Изменился мало.
Но навстречу — резкий плач…
Не мои ребята!
Понимаю… Военврач.
Белая палата.
На косынке — красный крест.
Пальцы — как стрекозы.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Сколько нас теперь, невест!
Целые колхозы.
Эх, гармони перебор!
Гулевое лето!
Все девчата на подбор.
Кавалеров нету…
Эти губы — для утех,
Руки — для заботы…
Обнимала я не тех
В скучные субботы.
И не тех,
нет, не тех,
плача,
целовала…
А того,
кто лучше всех,
я не отыскала!
Где ты, с красною звездой,
в кожанке помятой?..
1958
Недаром так поют в оврагах птицы...
Недаром так поют в оврагах птицы,
над лесом – половодье голосов:
обмениваясь пищей из зобов,
все к таинству стремятся причаститься.
На ветках реполовы и чижи
торопятся нектаром обменяться.
Рябинники на гнездах суетятся,
описывают в небе виражи.
Наперебой расхватаны макушки,
и каждый здесь соперник и солист,
и горлышко, как на осине лист,
дрожит у соловья и у кукушки.
Но все сливается в один могучий хор
согласных, и свистящих, и шипящих,
и гласных, но согласно с гор катящих
весенних песен яростный напор.
Варакушек, под деревом жужжащих,
малиновок, взлетевших на забор,
и чижиков, щебечущих свой вздор…
Птиц неумолчных радостный задор,
в согласии своем одну любовь хвалящих.
И дятлы барабанят, дрозд поет,
и растревоженно кричит удод,
и в колокольчики звонят синицы…
И нам с тобой пора поторопиться,
пока еще источник сладкий бьет,
пока нектар нам заливает рот
и жизнь-любовь трепещет в нас, как птица.
1958
Нежность
Нежность душила меня.
Нежность
глушила я,
нежность топтала я,
в грубых словах топя…
Если бы
нежностью
брали –
на штурм –
города,
все,
с неизбежностью,
я бы взяла тогда.
1982
Нельзя попасть под рев толпы...
Нельзя попасть под рев толпы,
несущего потока —
на всякий случай сбычив лбы,
проходим одиноко.
Поднимет низменный сей рев
и вынесет на гребень
того, кто подыграть готов
толпы инстинктам древним.
Поднимет сей ревущий вал
кого-нибудь над нами…
А тот, кто поперек им стал,—
растоптан под ногами.
1993
Несчастен край, в котором может...
Несчастен край, в котором может
безумец занимать престол.
Тех, кто умней, смелей, моложе,
упрячет в тюрьмы, уничтожит
и установит произвол.
Несчастен край, где может править
тяжёлый и тупой дебил.
Страну позорить, мир забавить
и тех в тмутаракань отправить,
кого тот прежний не убил.
Несчастен край, в котором воры
насквозь пронизывают власть.
Они хватать и хапать скоры,
и лишь о том ведутся споры,
кто сколько смог, успел украсть.
Несчастен край, где — стыд и грех! —
мы терпим над собой их всех.
1989
Нет, я совсем не исчезну...
Нет, я совсем не исчезну,
вся не сойду со снегами –
с первыми синими днями
в птичьи уйду пересуды…
Это моими шагами
дом твой скрипит вечерами.
Это моею причудой
завтра я ласточкой буду.
1958
Нож, в спину всаженный, как в рыбу...
Нож, в спину всаженный, как в рыбу,
у двери чувствую спиной...
Нож,
словно в тёплую ковригу,
в меня войдёт,
как в хлеб ржаной.
Я отпущу дверную ручку,
ломтём от дома отвалюсь...
По улицам подростков кучки
снуют, отращивают ус.
О, парни уличных окраин,
безликие, как рыбий глаз!
К стеклу трамвая приникаю,
как будто он противогаз.
Но чувствую —
не в воле божьей —
там где колотится душа —
холодное, как жабья кожа,
прикосновение ножа.
Идут враскачку, плечи дыбом,
плюют на звёзды и кресты...
О, эти взгляды без улыбок,
когда в сплошной улыбке рты!
1961
Ночь
Ночь.
Движутся военных группы
во мраке города ночном.
В машины стаскивают трупы,
везут из города тайком...
Кто и когда, в какие годы
над ними водрузит плиту?
В тот день мы видели свободу,
огнём горящую в аду.
12 октября 1993
О господи, такие муки...
О господи, такие муки
испытывать! Зачем, зачем?
Люди — бессмысленные куклы
на ниточках своих систем.
1982
О, женщины!...
О, женщины!
Когда б не быт,
кастрюль и чашек свинство,
когда бы не любви магнит,
тоска по материнству…
В нас бес, как в колбочке, сидит
матерого министра.
Опять пеленок полон таз,
полощешь их, как снасти.
Ты —
зашумит на кухне газ —
моряк перед ненастьем.
Ребята — ангелы у нас,
как в рай, уходят в ясли.
За микроскопом над глазком,
где плавают микробы.
Или за партой:
под углом —
как землю, вертишь глобус.
Идут девчонки косяком,
пойди сдержи попробуй.
Нас нынче не вмещает вуз,
от нас вам нет отбоя.
Трещит супружеский союз
старинного покроя.
Я каждой женщиной горжусь,
как кровною сестрою.
О, слава яслям и садам!
Удобным белым ваннам!
О, слава новым корпусам!
Птенцам — подъемным кранам!
О, слава голубям-глазам,
умытым из-под крана!
О, женщина!
В твоих глазах
судьба Земли-планеты.
Мы спим на белых простынях
беспомощно раздеты.
Внуши мужчинам стыд и страх,
нужны мужьям советы.
Из-под земли на землю ад
хотят поднять вояки.
Скажи, пусть бомбы разрядят!
Пусть крейсеры — на якорь!
Летит земля,
как детский сад,
и спит перед атакой.
О, женщина!
Ты вся добро.
Ты мать, ты богоматерь.
Скульптура станции метро.
Обтянутое платье.
Оставь детей,
возьми перо!
Дурить мужчинам хватит!
Земля-планета не верблюд,
везти солдат устала.
Когда мужчин мужчины бьют,
Земля —
ребенок малый.
Спаси планету, женский труд
и женское начало!
5 марта 1962
О, как хорошо — закат...
О, как хорошо — закат,
есть кусок живого неба,
в тучах, в стеклах отблеск Феба,
предпоследний жаркий взгляд.
1990
О, люди-рыбы! Люди-птицы!..
О, люди-рыбы! Люди-птицы!
В пространстве бесконечном ночи
куда плывете? куда летите?
что узрил там ваш ум пророчий?
Была дана вам вся планета,
как в Книге Бытия, как в сказке.
В запасе были многи лета
до окончательной развязки.
Но всё абстрактней!.. Всё надмирней!..
С Землей не страшно разлучиться?
Семью покинуть? Рай квартирный?
Стада пасущиеся? Скирды?
А там, в той пустоте эфирной,—
лишь карты звездные да числа.
Но жаждет жадный мозг познанья,
и даже у последней грани
его все так же тайна манит
мерцающего мирозданья.
1962
Обвели, как дурочку, вокруг пальца...
Обвели, как дурочку, вокруг пальца.
Обвели.
Плачу я... А стены осыпаются -
вся в пыли!
Осыпаются стены счастья нашего...
Ты в пальто.
Утешаешь: что случилось страшного!..
Правда, что?
1956
Обвис мокрый флаг...
Обвис мокрый флаг.
Человек обмяк.
Душа должна выпрямиться,
лечь на свой костяк.
1959
Обуян весь мир прогрессом...
Обуян весь мир прогрессом,
мчится скоростным экспрессом,
англичане ли, датчане...
А у нас, за тёмным лесом,
грусть-тоска и одичанье.
Если путь наш — путь особый,
заповеданный навеки,
так зачем рубить чащобы
и губить свой лес и реки?
Рвёмся стать над той же бездной,
той, где видит цель и мету
Запад, супермен железный,
изнасиловав планету?..
Для того ли царь небесный
(если верить впрямь поэту)
исходил всю землю эту?..
Дай ответ!.. Ответа — нету.
1987
Огородами к реке...
Огородами к реке
я сбегу,
ведро в руке,
на плечах братишкин плащ,
под ногами грунт хрустящ,
ломкий инея узор,
ледяной травы вихор
да гремящий из-под ног
смерзшейся земли комок.
Тормозили у реки
пыльные грузовики,
исчезали за бугром.
Я сбегу, гремя ведром.
По канавам лебеда.
От картофеля ботва.
Да капустные листы
в мерзлых луночках
воды.
1985
Озорные зеленые синицы...
Озорные зеленые синицы
заглядывают в окна
на раскрытые страницы
Блока.
За окном в голубом
березы почти золотые,
легкая луна лбом
к стеклу прислонилась, стынет.
Мне легко, мне почти легко,
мне легко почти до слез…
Ты невероятно далеко,
дальше, чем золото берез!
Озорные зеленые синицы,
любопытствуя, подлетают к окну,
солнце на каждую страницу
кладет по янтарному листку.
осень 1946
Оказался ласковым нежданно...
Оказался ласковым нежданно.
Прядь на лбу податливых волос.
А глаза,
что карие каштаны,
жаркие…
и видные насквозь.
Выбралась на палубу из трюма,
из нечеловеческой тоски —
никогда б я не могла подумать,
что бывают люди так близки!
Грохот океана…
Залпы пушек
бурный путь пророчат кораблю.
На груди широкой,
как на суше,
крепко-крепко до утра просплю.
Ничего на свете мне не надо —
только б от крушенья уберечь
волевую устремленность взгляда,
сложенные крылья этих плеч.
Теплый камень этих щек колючих,
наши чутко сближенные лбы,
губ твоих горячие излучины
да большие кулаки борьбы.
Эти руки, обгорая, ломом
в дымном танке выбивали люк…
Ближе близости родного дома
крепкое объятье этих рук.
Шрамы…
Плащ брезентовый поношен.
Синева усталости у век.
Наконец
по-крупному хороший
встретился мне в жизни человек.
1955
Она была человеком, которому все известно...
Она была человеком, которому все известно.
Она знала, что злые люди злы, а добрые — добры.
Она знала, что после ночи наступает утро,
а после утра — день.
Она знала, что Пушкин величайший поэт,
а Россия лучшая страна на свете.
С мужчинами же нужно кокетничать.
А я ходила по городу и не видела, куда выйду.
Я глядела на воришек, нищих, милиционеров
и всем доверчиво улыбалась.
Я подставляла солнцу широкое лицо
и снимала шапку, когда шел дождь.
А вечером отдавала тело беспутному мальчишке.
Но вот наступит весна, а с весною придет вечность.
Воробьи будут купаться в грудах золотого песка.
Голубятники наполнят небо кувыркающимися флагами.
Девчонки разлинуют классами горящие тротуары
и разрежут воздух быстрым свистом веревок.
Тогда я хлопну парадною дверью.
Скину проношенное на локтях пальто.
Заброшу трижды латанные галоши.
Вырежу пониже ворот пестрого платья
и уйду по далекой дороге.
Женщины попадутся мне навстречу,
обветренные и загорелые,
с голосами высокими, как небо.
Ребятишки угостят горстями сахарной земляники.
Мужчины остановят свежеобструганные повозки,
пахнущие дегтем и солнцем,
и, расправив помягче солому, подвезут меня.
Осенью же я опять вернусь в высокий город.
Пойду. Куда? Не знаю.
Нищие, воришки, милиционеры выйдут мне навстречу.
Солнце на минуту дольше задержится на крышах.
А дождь припустит во все лопатки,
чтобы успеть промчаться до закрытья ворот.
Вечером беспутный мальчишка взглянет на число в газете,
хлопнет себя по лбу и, перепрыгивая ступеньки,
выбежит мне навстречу.
Я не замечу опозданья, хоть прождала все женские сроки.
Не спрошу, целовал ли других в долгие знойные месяцы.
Не вырвусь из рук, нежных и беззастенчивых,
и пойду с ним, куда он захочет.
февраль 1947
Оправдать посмертно…
«Оправдать посмертно…»
Через четверть века
обретаю древо,
коего я — ветка.
Мне вернуло время
имя, род и племя.
Не горжусь шляхетством
четырехсотлетним,
а горжусь заветным
отцовским наследьем.
Выходец шляхетский,
ставший коммунистом,
жизнь прошел отец мой
юношески чистым.
Мой отец, чье имя
шептала с опаской,
столько лет таила:
Чешейко-Сохацкий.
«Оправдать посмертно…»
Через четверть века
обретаю древо,
коего я — ветка.
1956
Опрокинули фары...
Опрокинули фары
на потолок бульвары,
и над твоей кушеткой
перебегают ветки.
А ты спишь как убитый,
чай на столе недопитый,
ночь загляделась в кружку,
встречному голову вскружит,
подойдет к любому,
обоймет с любовью.
Нежность недорого стоит,
Когда и с этой и с той!
Я знала с первого вечера:
ты лишь случайный встречный.
Стихи не тебе писала,
в косы цветы не вплетала,
как уходила – так забывала.
1946
Опять зима, как птица...
Опять зима, как птица,
прижалась к небосводу…
Пора мне торопиться
использовать свободу.
В лесу погаснет осень,
зима взмахнет крылами…
Уже меня заносит
сыпучими снегами.
Летит зима, как птица.
как птица-подорожник…
Пора поторопиться
расставить свой треножник.
1958
Опять пустынная столица...
Опять пустынная столица
к моим услугам.
Куда мне с болью приютиться? -
снимаю угол.
В пути читаю объявленья -
куда мне с болью?
Куда?.. Стою, как на арене,
с моей любовью.
1954
Остались только слабые следы...
Остались только слабые следы
от жизни бестревожной детской,
обломки кораблекрушений,
осколки бедствий,
два-три растрепанных пера,
скелет сухой морской звезды,
орешек золоченый грецкий,
язык немецкий.
1946
Осталось наше поколенье...
Осталось наше поколенье
без женихов и без мужей.
И снова книга на коленях,
а за окном —
бумажный змей.
И май,
и полон двор ребят.
И листья солнечно рябят.
Землей запорошив ручонки,
ползет глазастый карапуз.
А мы по-прежнему девчонки,
хотя давно окончен вуз.
Кварталы сотрясал фугас…
И мы с детей не сводим глаз.
1961
Остановишься – слышно, как пьет...
Остановишься – слышно, как пьет
пашня снежную воду глотками,
и как птица птицу зовет,
прячась в голых кустах под ветвями.
Голубая, как небо, вода
стынет в рытвинах старой дороги,
и на глине, ползущей со льда,
тяжело разъезжаются ноги.
В буераках – возня и скулеж,
припадают волчата на лапах,
будоражит, кидает их в дрожь
прелой почвы волнующий запах.
И желтеет на бугорках
мать-и-мачеха – первый цветочек.
И, как ноты, на тонких ветвях –
узелки набухающих почек.
1946
От закопченных деревянных стен...
От закопченных деревянных стен
уводит в гору крестная дорога.
Я, Магдалина, плачу у колен
Исуса человека, сына бога.
Он изнемог от ласковой любви
ко мне и к детям, и к скоту в загоне,
мычат коровы, скачут воробьи
к открытой и приподнятой ладони.
Меня проводит и детей, и скот
к реке — вода прозрачна, скулы сводит,
наемся медом из пчелиных сот
и закричу, заплачу при народе
от жалости, раскаянья, любви
(слова застряли в горле слезным комом) —
ты не молчи, со мной заговори,
ты, как и я, родился под соломой.
Тебя шершавым длинным языком,
дыша, лизала черная корова,
изба пропахла теплым молоком,
квашней ржаною и щепой сосновой.
Омою ноги пыльные твои,
ты отдохнешь, мне жаль тебя, Исусе,
все ждут тебя, все ждут твоей любви,
ложись в постель, я ужином займуся.
Рассыпчатой картошкой накормлю
и бедным жарким благодарным телом,
мне жаль тебя, Исусе, никому,
что ты устал, что заболел, нет дела.
Кровавый пот ладонью оботру,
ты голый (отвернусь) неловкий, нежный…
Спи, не тревожься, я тебе к утру
перестираю все твои одежды.
Я вижу, вижу: в гору крест несут,
ты так устал, а им все мало, мало!
Тут тихо… Слышно, мальчики поют,
и жаба по дороге поскакала,
всплеск рыбы, скрип уключин на реке,
и топот ног, и крики под горою…
Усни, Исусе, на моей руке,
слезами ноги бледные омою,
под острыми гвоздями на кресте
ты теплой кровью весь истек, Исусе…
Забудь людей. Со мною в тесноте
останься жить, я ужином займуся,
ядреный с медом приготовлю хрен,
стоит в корзине рыба у порога…
Я, Магдалина, плачу у колен
Исуса человека, сына бога.
1963
Отвечай...
Отвечай,
далеко ли простирается
твое тело,
Вселенная?
Человек — беспокойный нейтрон,
оторвавшийся от ядра.
Человек,
как в море за жемчугом,
в черный космос нырнет за звездой.
Я ныряю в скафандре в небо,
не нащупать ногами дна…
Я лечу среди солнц и планет —
водолаз в царстве круглых рыб.
1954
Отделилась ветка от меня...
Отделилась ветка от меня,
стала жить сама.
На зеленых листьях
жилки, как дорожки.
Линии расходятся
на ее ладошке.
Гляну с удивлением
чуть со стороны…
Были, как растенья,
мы тесно сплетены.
Как одна волна.
Только легкий стук
клювиком в скорлупку —
в тяжесть моих рук.
Под рукой биенье,
как к оплате чек.
Ходит по планете
новый человек.
Глаза не мои.
Слова не мои.
Ты не я, иная,
но меня пойми!
Были, как растенья,
мы тесно сплетены.
Гляну с удивленьем
чуть со стороны.
Я - как ствол без ветки.
Ты — вещь в себе.
Первые кольца
в тонком стволе.
1966
Открою каждую морщинку...
Открою каждую морщинку,
как прошлогоднюю тропинку.
Как лес весеннею порою,
тебя я заново открою.
1960
Очень просто в жизни умереть...
Очень просто в жизни умереть.
Очень трудно жизнь начать сначала.
Прошлое в глазах моих вставало
каждой ночью, как шатун-медведь.
Кто его встревожил до весны,
не дал спать и разбудил до срока,
обнадежил, обманул жестоко —
нет весны и нет возврата в сны.
Прошлое бредет за мною вслед
поперек всех праздников и буден.
Прошлое, тяжелое, как бред.
Правда, не поведанная людям.
1954
Ощипали, как курицу...
Ощипали, как курицу...
Память украли.
Из квартиры в квартиру,
из дома шли в дом,
изымали,
свозили на свалки,
сжигали...
Всё забрали.
И нечем питаться печали:
по родным своим плачу
над голым столом.
1988
Памятки эпохи сталинской...
Памятки эпохи сталинской
после матери храню…
Эту рамку с инкрустацией
из соломки на клею.
Есть на этой рамке маминой
золотые хоть куда
в четырех углах орнамента
дом, корабль, цветок, звезда.
И храню пейзажик маленький
на фанерке, тех же лет,
он написан краской масляной.
А еще - двойной портрет,
он рисован с фотографии,
на портрете я и брат,
рисовал художник в лагере,
нас не видя, наугад.
Мать платила хлеба пайками,
отрывая от себя,
над художниками плакала,
что такая их судьба.
И достались мне от матери
рамочка, пейзаж, портрет -
то, что сделали три мастера,
их недолговечный след.
1946
Память отрочества — мой семейный ларец...
Память отрочества — мой семейный ларец,
там не жемчуг — мои затвердевшие слезы,
там еще улыбается мертвый отец
и по снегу скрипят детских санок полозья.
А на саночках скарб скромной мамы моей,
я ее провожаю в тюрьму до порога,
прошлый раз уходила она без вещей,
а теперь собрала что могла, хоть немного.
Как сослали — ни тряпки, чтоб вымыть полы,
а не то что уж сменной обувки-одежки…
И опять всю страну выскребают до крошки,
заметают оставшихся, рожки да ножки,
с неизжитым усердьем опричной метлы.
Не добром будь помянут год тридцать восьмой,
год повторных арестов, год новых этапов,
сбитых с толку службистов, безумьем объятых,
переполненных камер, расстрелов гурьбой.
Вскоре схлынет, нажравшись, безумная чистка,
если б дальше так шло, не хватило б людей…
С кумачовых трибун говорили речисто
и гремели оркестры со всех площадей.
Тех дрейфующих льдин, экспедиций на полюс,
перелетов, рекордов, газетных страниц,
собирательниц хлопка, ударниц свекольных —
не забыть мне вовеки смеющихся лиц.
Наступали большие в стране перемены.
Шла на стройку деревня с тряпичным узлом.
Шла в тюрьму моя мама в том тридцать восьмом —
не забыть мне тюремные желтые стены
и окошечко с маминым бледным лицом.
1962
Первая военная зима...
Первая военная зима.
Обескровленные реки стали.
Ветры,
сталью проводов звеня,
чуть шевелят голыми кустами.
Холодно от падающих звёзд,
и деревни издали горбаты...
И сутулые,
не в полный рост,
по дорогам движутся солдаты.
И опять военная зима.
Опустевшие леса продрогли.
Тучами весь небосвод измят.
От упавших звёзд скрипят дороги.
Печь торчит, как чёрный обелиск.
Кое-где — кирпичных стен остатки...
И домой, на тёплый пепел изб
по дорогам тянутся солдатки.
Зима 1946
Перевернись на правый бок...
Перевернись на правый бок,
и светлый сон тебе приснится,
качнется ветка, пискнет птица,
и булькнет в гальке ручеек.
1951
Перед отлетом
Бог великий, всемогущий,
как огромный сад цветущий,
дай мне спрятаться, убогой,
в чаще темной, в роще строгой.
Дай под листьями укрыться,
к телу вяза прислониться
и глядеть – не наглядеться,
как стучит планеты сердце.
Но деревья, как в соборе,
кверху головы задрали:
мне прощаться с ними вскоре,
толчея, как на вокзале.
Отправленье ровно в девять,
направленье неизвестно,
стоя слушают деревья,
вкруг меня столпившись тесно.
Мне так страшно расставаться,
я жила еще так мало –
слушаю названья станций,
прислонясь к стволу устало.
Темный лес сосредоточен,
чутко слушает дорога,
как, откашлявшись, грохочет
в микрофоне голос Бога.
1975
Переменились ветры...
Переменились ветры —
пошли налево дуть,
и прежние запреты
переменили суть,
и прежние порядки
переменили стать...
Но те, что брали взятки,
не могут перестать.
1994
Пернатый танец брачного обряда...
Пернатый танец брачного обряда —
треск крыл — крестом раскрытые крыла.
Как мать-земля рождением брюхата,
я в свой черед тяжелая была.
Несла, как воду в глиняном сосуде,
ходила плавно, расплескать боясь.
Рождение — сказание о чуде,
полощет парусом пеленок бязь.
Прорезывался, словно зуб, ребенок,
неловкий, голый — боязно взглянуть.
И пальчик из зашитых распашонок
выглядывал и утыкался в грудь.
1966
Плохая связь у яви с подсознаньем...
Плохая связь у яви с подсознаньем,
только проснусь — и сон мой позабыт,
меня суровый призывает быт
к сиюминутному деянью.
А часто жаль: подводная пещера
ночного сна
сокровищ вся полна,
как сквозь витраж она освещена,
почти реальна, хоть и эфемерна.
Только уснешь, причудливейший сон
(Данте-Вергилий) — за руку уводит
в другие плоскости, в другие сочетанья.
Границы расширяет он
пространств-времен,
и сдавленные чувства — на свободе
раскрепощают страхи и желанья.
1951
По бережку, по бережку...
По бережку, по бережку,
под мостиком, под мостиком
махнула щука хвостиком —
и нет уж прошлых дней,
и нет уж тех людей.
Лишь я храню последняя
в глазах до мелочей
отчетливо подробное
то царство лиц подводное.
1954
По избе шныряет ветер...
По избе шныряет ветер,
где-то в щелки проскочил…
Спрятались на печку дети,
тарабарят,
как грачи.
К костенеющим от стужи
пальцам
книга приросла.
И уже на печке тужат
тоненькие голоса.
зима 1945
По ком-м-м? По ком-м-м?...
— По ком-м-м? По ком-м-м? — звонит все снова, снова
Джон-н-н Дон-н-н, Джон-н-н Дон-н-н…
К нам тянется та нить.
В веках гудит глаголемое слово.
Гадает Гамлет: — Быть или не быть?
Там, у источника вечно живого,
земную истину губами пить.
От яростных пророков Иеговы
до наших дней нести, не уронить
слово, на счастье взятую подкову,
перед порогом памяти прибить.
И за последней выстраданной гранью,
когда в толпе послышится аминь,
под куполом прозрачным мирозданья
вдруг зазвучит тобою спетый гимн,
и, ублаженный, отойдешь ты с ним
под стройные людские причитанья.
1946
Погибнут первыми...
Погибнут первыми
сосна и ель,
кедр, пихта, лиственница, туя —
их губит облученье пять рентген.
Потом пернатые:
дрозды, скворцы, синицы,
щеглы, чечётки, зяблики, кукушки
и гуси-лебеди, и журавли,
и аисты, и цапли, и пингвины,
колибри, страусы, попугаи,
орлы и дрофы — все другие птицы.
А насекомые останутся звенеть,
скакать, ползать, плавать, летать,
жужжать, жалить, шуршать — кишеть.
Кошмар:
нашествие червей, вшей,
жуков, стрекоз, мух, пауков,
комаров, блох, тараканов,
клопов, муравьев, молей, тлей,
скорпионов, сороконожек.
Подумай только,
мы не детей пугаем,
обсуждаем
всерьез
возможное убийство мира,
исчезновенье жизни на земле.
Пробьется жизнь,
и снова колесо
докатится до зверя, человека…
Никогда
я не поверю, что
на этом обрывается развитие:
на странном и несовершенном,
на полугаде, полутигре,
на мне,
на полном силы человеке!
1962
Подбитая совесть...
Подбитая совесть
сосет их, как тля.
К ним ластятся столики,
льстиво юля.
Их кровь — алкоголь,
их нерв — никотин,
их пальцы трясутся —
листья осин.
И вынули жизнь,
и выдули прочь,
души остались —
темная ночь.
1961
Подходила смерть...
Подходила смерть
к самым воротам,
ударяла в медь –
в колокол заботы.
И не отвратить
крик рукой усталой,
только:
- Дайте пить! –
я всю ночь шептала.
Только:
- Дайте пить! –
я всю ночь молила.
И, устав томить,
смерть уходила.
1963
Полкруга, даже четверть круга...
Полкруга, даже четверть круга
летательного аппарата,
мгновенье краткого испуга —
и больше ни отца, ни друга,
ни мужа, ни сестры, ни брата.
На сцене темного пространства –
па заключительного танца.
И всё. Ни нас, ни слез, ни боли –
лишь в гравитационном поле
полет планеты неизменный
в математической вселенной.
1954
Польские революционные песни!...
Польские революционные песни!
«Варшавянка», «Червоны штандар»,
воскрешавшие после репрессий
память в сердце о чем-то давнем!
Я рыдала, услышав снова
ваши полузабытые тексты
о тиранах, жертвах, оковах —
всё, что азбукой было с детства.
Столько лет державный диктатор
истреблял ваш порыв мятежный!..
«Варшавянка», «Червоны штандар» —
возвращающиеся надежды!
Годы страха, тени чудовищ
да исчезнут, как сон кошмарный!..
Вы в душе моей черную горечь
очищали, как Шостакович,
возвышали, как Шостакович,
«Варшавянка», «Червоны штандар»!
Он в Одиннадцатой, в грозном финале,
даст литавры вам, даст барабаны,
чтобы вы во всю мощь зазвучали,
«Варшавянка», «Беснуйтесь, тираны»!
Но в себя приходя, как будто
после долгой-долгой болезни,
я вас пела гордо и грустно,
польские революционные песни!
1956
Попала в новую эпоху...
Попала в новую эпоху.
Что было плюсом —стало плохо.
Прибита к чуждым берегам,
гляжу, сторонник аскетизма,
сквозь искажающую призму,
как Христиане на Ислам,—
на шествие капитализма,
на город, льстящий богачам,
на беззаконье, на бедлам.
1946
Портреты в черных рамках под стеклом...
Портреты в черных рамках под стеклом.
Планета — саркофаг с гробами близких.
Сойду с машины,
заприметив холм
под красным деревянным обелиском.
Войду в морскую толщу —
в глубине,
без вянущих венков на постаментах,
на гофрированном зыбями дне
лежат тела,
обшитые брезентом.
От плоских кладбищ моря и земли
взлетаю в небо —
там толпятся тени,
там их обитель, в облачной пыли,
всех — от Икара до Экзюпери,
всех тех пилотов, что недолетели.
Земля людей, земля людских могил
и дыма: от развеявшихся дымом!
Да будет мир! Чтоб каждый долго жил
на этом свете неисповедимом.
1956
Постепенно оживаю...
Постепенно оживаю
от глухого злого сна,
кисти рук освобождаю,
выплываю, как со дна.
Постепенно ускоряясь,
разогрелась в жилах кровь.
Сновиденья, разрушаясь,
блекнут, тают — я пытаюсь
удержать их в знаках слов.
Было в цвет и плоть одето
то, что снилось и ушло
вдруг, не завершив сюжета, —
полное движенья, света
интенсивное ничто.
Дел дневных разнообразней,
чувств действительных сильней
был тот мир полубессвязный
спящей личности моей.
Но в моем жилище черном
посветлел проем окна
и в дневном сознанье четком
выветрил остатки сна.
1953
Почему так нетронуто звонко...
Почему так нетронуто звонко
стародавнее слово:
душа?
Я осталась девочкой тонкой
с голубых берегов Иртыша.
Назовешь меня нежной и робкой,
заколотится сердце в тоске,
побегу незатоптанной тропкой
вдаль по птичьим следам на песке.
1962
Почему-то надо...
Почему-то надо
приходить весне,
почему-то надо
видеть тебя во сне.
Через день кончается
мартовский напор,
целый день качается
за дорогой бор.
В форточку сквозящую
слышим —
чудеса! —
самые настоящие
птичьи голоса.
Ударяют в небо
птиц колокола,
бархатная верба
иссиня-бела.
Через день с рассветом
перейду порог
и уйду по этой
лучшей из дорог.
1982
Празднуется триумф и победа...
Празднуется триумф и победа.
Пресса, министры, банкиры, секс-бомба...
Где тусовалась прежде богема —
тонкая плёночка сверху — бомонда.
Пир на вулкане — банкеты, фуршеты,
шик манекенщиц и шарм бизнесменов,
звёзды эстрады, актёры, поэты
и декламации о переменах.
Интеллигенция? Не осталось?
Сникла? Не видно её и не слышно.
Шумные шоу: выдача в залах
денежных премий, торжественно, пышно.
Новое время… Новые люди...
Ба, всё знакомые прежние лица!..
Дни интервью, лицедейств, словоблудий...
Светское общество... Сливки. Столица.
12 января 1994
Предпочитаю солнце...
Предпочитаю солнце,
и рожь, и дикий мак.
Пусть жизнь моя несется,
мчится во весь мах.
Предпочитаю небо
тупому потолку.
Предпочитаю бедность
собачьему куску.
Живу в разладе с модой.
На город осердясь,
с потерянной природой
налаживаю связь.
С жуком, летящим в пламя,
и с птицей, что поет,
и с жаркими полями,
целебными как мед.
1985
Прибилась кое-как я к берегу рассвета...
Прибилась кое-как я к берегу рассвета,
устав, как сто собак. Мне снилось то и это.
Всю ночь был сон не в сон, поверхностный, бредовый,
и трясся, как вагон, то черный, то багровый.
Но жизнь страшней, чем сон. Только включишь
антенну —
и видишь: вновь и вновь кровь льется на арену,
война то там, то там, и нет конца тем войнам.
И нет надежды мне забыться сном спокойным.
1953
Принижать до голода...
Принижать до голода,
подавлять до шепота
добываньем золота,
превращеньем в робота.
Страшная, несчастная —
темнотой объятая…
И за то ужасная
выпала расплата.
1993
Припасть к берегу...
Припасть к берегу,
желтому, песчаному,
прогретому солнцем,
пустить корни
и стать ивой или сосной.
Но
остановится сердце,
замерзнут глаза,
не увижу солнца,
желтого песка
и тебя в лодке,
желтого и голубого,
как небо и песок
на реке моего детства
Висле.
1955
Приподымаюсь...
Приподымаюсь
и тяпкой острой
об землю черствую
со звоном бью.
Где,
дождик-странник,
все лето прячешься?
Кто
тучи хлебные
взял распугал?
Земля,
как женщина,
солдатка сильная,
без мужа —
высохла,
гормя горит.
1946
Природа плодовита...
Природа плодовита,
избыточно щедра,
вся зернами набита,
икринками черна.
Как пущенная чаша
по кругу — пей, пьяней!
Как праздничное брашно
на братчине людей.
Она добра, как сука,
кормящая щенков,
которые трясутся
у всех ее сосков.
1947
Пришли. Ночную дачу оцепили...
Пришли. Ночную дачу оцепили.
И увели. И нет у нас отца.
Наверно, мучили. Наверно, били.
Он оказался стойким до конца.
Нет в деле подписи его рукою.
Не подписал ни одного листка.
Осталась лишь написанная кровью
записочка в кармане пиджака.
Отец отверг нелепость обвинений
и, внутренним гореньем озарен,
шагнул к окну и выбросился в небо
из бреда обезумевших времен.
На площади плашмя лежало тело
того, чей дух взлетал за облака…
Так вышвырнули царские войска
на мостовую инструмент Шопена…
Проходят годы, крови не смывая,
а только бередя мою беду.
Когда по этой площади иду –
кипит отцовской кровью мостовая.
Когда я говорю с отцовской тенью,
две родины ведут во мне свой спор:
я полька, варшавянка по рожденью,
по крови я москвичка с этих пор.
Но негде мне припасть к его надгробью,
погоревать, поплакать по нему.
Осталась лишь написанная кровью
записочка в архивах ГПУ.
Что — вся поэзия, все поэтизмы!
Нет более красноречивых слов,
чем результат двукратной экспертизы,
удостоверившей, что это кровь.
1970
Проснувшись в час печальный, неурочный...
Проснувшись в час печальный, неурочный
(а время спать),
я буду черной безъязыкой ночи
без слов внимать:
что в глубине ее живет, таится,
а что прошло…
Спит, голову свою закинув, птица,
в пух, под крыло.
Комочек перьев, будто неживая,
устав смотреть,
всей своей скорбной позой выражая —
скульптурно — смерть.
Птица болеет, в жизнь уже не веря,
в пух пряча клюв,
вся содрогаясь, голову под перья
назад свернув.
Но чуть заря — в ней снова жизнь проснется,
стряхнувши смерть,—
потянется крылом, и встрепенется,
и будет петь.
1958
Простота хуже воровства...
Простота хуже воровства —
не воры ли придумали это?
Не надо каждую поговорку
брать за чистую монету.
Народ — это разные люди,
разные слои и сословья.
Не надо все, что в рифму складно,
брать дословно.
Я живу вместе со всеми,
как они живут или жили,
но стараюсь собственным мненьем
максимы поверять чужие.
1946
Прохожу вокруг да возле до утра...
Прохожу вокруг да возле до утра,
хмурой тучкой утром рано на порог:
— С добрым утром, просыпаться вам пора,
мой веселый деревенский рыжий бог!
Сел, огонь лесной затеплился в очах,
а сам рыжий: кровь, пожар, закат и медь,
обернулся — сажень с четвертью в плечах,
по берлоге заметавшийся медведь.
Ах, каким тебя мне захотеть!
Красок в сердце — сколько птиц в лучах,
сколько звезд немеркнущих в ночах,
сколько рыб, запутавшихся в сеть…
Чтобы ты и делом был могуч,
человечьим сердцем был высок,
чтобы счастье вышло из-за туч,
мой веселый деревенский рыжий бог!
1956
Прошепчу слова такие...
Прошепчу слова такие,
чтоб снега они растопили.
Крикну так, что оглохнет ветер…
Но ты все равно не ответишь.
1946
Прощанье с миром милым затянулось...
Прощанье с миром милым затянулось.
Прощанье с другом милым затянулось.
Вся жизнь моя нелепо растянулась,
но поздно начинать её с конца.
Прожить её по трафарету нудно.
Прожить её наполненно и людно
я не сумела: нищенски и трудно
сложилась жизнь с дня гибели отца.
Какие смехи тут, какие вздохи,
какие ахи и какие охи,
какие счёты старые — эпохи
все грозные, какую ни возьми.
С голов летели царские короны,
с колёс летели спальные вагоны,
голодные опухшие колонны,
шатаясь, шли, ведомые людьми.
И всё-таки ужасно и нелепо
сложилась жизнь и не поднять из пепла,
как Феникса... Из траурного крепа
себе я платье сшить давно должна.
Вы скажете: сама, мол, виновата.
Сама я знаю: жизнь моя — растрата.
Но поздно знать: не улететь обратно
назад... Да и в какие времена?
1970
Птенцов накормят птицы в зеленые июли...
Птенцов накормят птицы в зеленые июли.
Весной взыграют рыбы под синей толщей льда.
В леса умчатся звери. И в копоти и в гуле
живут своею жизнью большие города.
Жизнь копошится в почве, и спит в корнях растений,
и ползает по листьям, ссыпая вниз навоз,
ни снега не боится, ни серных испарений,
в могилах зарождаясь и в сердцевинках роз.
И кто ее придумал, настырную такую,
тот мог быть лишь безумцем, приснить в кошмарном сне.
Кишмя кишащей массой плодясь, толпясь, ликуя,
она в воде не тонет и не горит в огне.
1975
Птицы
Бескормица их гонит,
несет через поля,
протяжным криком стонет
на мачтах корабля.
Бескормица не горе,
но волны крепко бьют,
в ревущем бурном море
перышки плывут.
И никакого края,
и никакой весны,
лишь море бьет, играя,
свинцом своей волны.
1985
Пусть гремит, пусть плачет тихий Дон...
Пусть гремит, пусть плачет тихий Дон:
с глаз долой — из сердца вон…
Я пойду
наперекор судьбе
не к тебе, не к тебе!
Я найду,
тоскуя и любя,
не тебя, не тебя…
Пусть гремит, пусть плачет тихий Дон:
с глаз долой — из сердца вон!
1982
Раз в год на Девятое Мая здесь ставят цветы...
Раз в год на Девятое Мая здесь ставят цветы.
Вот видишь, вновь кто-то поставил. Пока они свежи.
В сегодняшнем мире циничности и суеты
тех, павших в войну, вспоминают всё реже и реже.
Увянут цветы. Не до мёртвых. Дела у живых.
В делах же, увы, преуспеет кто жёстче, кто прытче.
...Погибли не те, кто погибли, а те, кто о них
теперь вспоминает раз в год, да и то по привычке.
1994
Раздвинут до предела майский день...
Раздвинут до предела майский день.
Серебряны речные сквозняки.
Летят, летят,
передвигая тень,
на синий север птичьи косяки.
Я твое имя слышу в их тоске –
звончайший надозерный перезвон.
И раковины плачутся в песке:
дон-дон.
От облаков, от солнца, от людей
я так, так уберечь его хотела…
Над озером цепочка лебедей
легко качнулась
и улетела.
1956
Распалась вся страна...
Распалась вся страна
на два враждебных стана.
Кровава и страшна
разверзшаяся рана.
Безудержность вражды
чудовищна, ужасна,
чудовищны вожди,
что нас зовут сражаться.
Страна вся напряглась,
дрожит от напряженья,
и кровь уж пролилась,
уже идут сраженья.
Столкнулись, флаг на флаг,
двоится воля злая,
бьёт насмерть слово «враг»,
как пуля разрывная.
Ругаясь и грызясь,
барахтаемся в яме,
и наша рознь — как казнь,
заслуженная нами.
Раздрызг и трескотня,
вдруг вся распалась паства...
Неужто так моя
душа может распасться?
Два лагеря, две тьмы...
Нас рвут слепые страсти...
Неужто можем мы
распасться так на части?
Неужто в нас душа
погибнет, мучась в корчах,
как тело малыша,
разорванное в клочья?
1993
Распластала крылья мать...
Распластала крылья мать
над цыплятами,
верю,
их не отнять
коршуну проклятому!
Мир тревогой поколеблен.
Нам с тобой грозят войной.
Как тебя спасти от неба,
человек,
рожденный мной!
1954
Рассвело...
Рассвело…
Не успела прилечь —
продремала ночи остаток.
Истопила хозяйка печь.
Ребятишки кричат, как галчата:
— Мам, а мам, покушать бы как?
— Чего? Надоели мне…
Люда,
ставь живее на стол кавардак!
(Из картошки такое блюдо.) —
Так
у нас
начинается день.
После завтрака — сборы в школу.
— Что, Надюшка, стоишь как пень —
помогай одевать Миколу!
— Одевать,
а чего надеть?
На дворе-то сегодня слякоть… —
Дождь идет —
конца ему нет.
Дождь идет,
как слезы, несладок.
А слез за войну набралось,
на глазах у хозяйки непрошены: —
- Ну, идите ж скорее, небось
и без вас мне, ребята, тошно! —
Эх, кабы возвратился муж…
Да не ждите, убит в сорок пятом!
Глушь ты, глушь,
подмосковная глушь.
Собираются в школу ребята.
зима 1945
Рассеялся туманище...
Рассеялся туманище,
и вот — смотри — луна:
как в половодье тающий
литой обломок льда.
Нет, как в тазу обмылочек,
скользнувший из руки.
Нет, выбритый затылочек —
и в горле ком тоски.
Идут призывники.
1963
Река бежит по свету...
Река бежит по свету,
толкая берега,
то в зелень трав одета,
то в белые снега.
То девушка нагая
на желтом берегу.
То будто мать немая,
уснувшая в гробу.
1954
Робот
Он призван заменить меня,
по образу-подобью моему,
с клеймом, как у коня,
быть роботом-рабом в моем дому.
Враждебное в нем чую существо,
бессильным богом чувствую себя…
Познав себя,
я создаю его,
другую ветвь земного бытия.
Создам, остановиться не могу,
начальное движение задам:
пусть воплотят фантазию мою
анод-катод,
как Ева и Адам.
Свое ядро,
как я — земной порог,
покинул потревоженный нейтрон.
Еще ты раб,
я — электронный бог,
программы задаю в твое нутро.
Но я уже предчувствую тот век,
где роботы — отрезанная ветвь,
живут, не зная про болезнь и смерть,
а Гомо — в зоопарке, как медведь.
1962
Ровесники мои!...
Ровесники мои!
Я к вам нежна,
как к братьям.
Я без вас —
как чужестранец,
пришелец
с другой планеты.
Вы —
как я,
ломались
и срастались,
и в гневе
вздуваются рубцы.
1947
Рожь
Помнишь,
близость завязалась
желтым узелком?
Я с тобой в те дни встречалась,
словно рожь с ножом…
Как большую рожь, под горло
ты меня косил,
осыпая слезы-зерна,
на руках носил.
Поле пего,
из-под снега
лезут зеленя.
Тряпка, снятая с телеги,
сохнет на санях.
Кирпичом полы натерты,
два окна – мелком…
Мы с тобой после работы
видимся мельком.
И не редко, и не часто,
и не каждый день.
Милый,
разве это счастье?
Это дребедень.
Не об этом я мечтала,
не того ждала.
Я с тобой ребенком малым
не за то была.
Не за то и не за это,
а за взмах руки,
за подкошенные летом
рожь да васильки.
1971
Рукой не расправить морщины...
Рукой не расправить морщины,
на землю не сбросить,
как сеть.
Не склеить осколки кувшина,
все трещинки будут болеть.
Забор твоих рук ломаю,
еще один рывок –
навстречу зеленому маю
подсолнух-лицо на восток!
1959
Рыжий дым
Рыжий дым,
закрывавший полнеба,
вырастал на кирпичных стеблях.
Пробираясь по-зимнему, боком,
солнце падало в них, как в осоку,
и тогда, развивая скорость,
так что в диком восторге дети
на кроватях хлопали в ладоши,
как пустую бутылку,
город
наполнял завываньем истошным
ветер…
Он врывался
с моря ли, с гор ли,
клокотал в переулках, как в горле,
кружился подстреленной птицей,
оставляя на всех мостовых
осенне-кровавые листья,
глаза цвета бескорыстья
и солнцеподобные лица
растерянных постовых.
И казалось: нет предела
ноябрьскому напору,
и хотелось жизнь переделать,
чтобы ветру была под стать.
Открывали двери настежь,
отправлялись бродить по городу,
торопились:
боялись в счастье,
боялись в жизнь опоздать.
А утром тысячи тысяч
мотыльковых снежинок
влетали в оставленный город,
падали под углом,
облепляли стекла машинам,
забирались прохожим за ворот,
мешая им искру высечь
и затянуться теплом…
Людям было очень холодно,
людям было очень голодно,
но люди хотели верить
не в этот, так в новый год.
На голую зимнюю площадь
привезли фанерную рощу,
далекий сказочный берег,
спасающий от невзгод.
К восьми,
закончив работу,
торопились забыть заботы
и вместе с детьми добраться
к сказочнику-коту,
старались расслышать неслышимое,
кричали смеющимся: «Тише!»,
пока даже смеяться
становилось невмоготу.
В глазах потухали искры:
все равно не выстоять,
чуть отойдешь — и ветер
тут же с ног собьет.
Не глядя на лукоморье,
уходили в свои каморки
и долго пытались нагреть их
песнями и тряпьем.
А утром являлись новые,
и снова,
к цепи прикованный,
ходил и ходил часами
усталый сказочник-кот,
старались расслышать неслышимое,
кричали смеющимся: «Тише!»,
потом сочиняли сами
про новый, про лучший год.
1947
С этим миром ласково прощаюсь...
С этим миром ласково прощаюсь,
уходя, придерживаю дверь…
Не печалю вас своей печалью,
милы мне и человек и зверь.
1993
Сама сажала на престол...
Сама сажала на престол,
сама с престола низвергала.
«Король-то гол! Король-то гол!» —
сама всех звонче хохотала.
Не королевой я была,
а той девчонкой круглоглазой,
которая в клочки рвала
все королевские указы!
1959
Саманный аул...
Саманный аул
в казахской степи.
Жизнь под колун —
все стерпи.
Пол земляной.
Врыт казан.
Покрыта золой
в углу коза.
На корточках варит
апа бешбармак.
Пахнет гарью.
В глазах тошнота.
Кривой старик
готовит кумыс.
Взгляд поник
у маленькой кыз.
У огня пляшет
голый бала,
на щеке пятнышко
от клопа.
А в окне развернул
небосвод платок.
Дымится аул.
Пылает восток.
1962
Свет прогресса!...
Свет прогресса!
Столько крика,
ненависти, толкотни…
Все от мала до велика
лезут кверху в наши дни.
Кверху прущее, слепое,
разветвившееся сплошь…
Что же, что ж это такое?
Очутясь в скорлупке Ноя,
ты кого возьмешь с собою,
с кем ты в завтра поплывешь?
1980
Сидела я, пестро одета...
Сидела я, пестро одета,
пекла картошку на костре,
и медленно катилось лето
и спотыкалось на кусте.
Катилась жизнь свободным ходом,
паслась корова, рыскал волк,
и был причесан у природы
любовно каждый завиток.
Казалось неправдоподобно,
хоть жизнь в действительности шла,
разглядывать ее подробно,
словно изделье из стекла.
Где каждый листик и цветочек,
росой увенчанный, горел
и, как хрустальный колокольчик,
от счастья тоненько звенел.
1975
Скакали лягушки...
Скакали лягушки.
Стрекотали зеленые кузнечики.
Падали звезды.
Пламенели в лесу листья и сыроежки.
Голый ребенок лежал
на неловких ладонях отца.
Красный трактор разворачивал плугом
синие пласты чернозема.
Небо наполняли птицы.
Лес - ветер.
Мир - музыка.
Была наполнена каждая минута,
как радостью детский воздушный шарик.
Слезами глаза.
Небо звездами.
Земля зернами.
Город окнами.
Река рыбой и солнцем.
Отобрали у дня краски.
У ночи глубину.
У ребенка игрушки.
У волка лес.
У птицы крыло.
У слепого скрипку.
У меня тебя.
Что я без тебя?
Пустырь послевоенный.
Окна заколочены.
Остов дома пустой, хлопают двери.
Разбросаны фотографии.
Лежит на пороге платье,
протянуло рукава,
хочет крикнуть,
но нет рта.
1947
Скользили в небе самолеты...
Скользили в небе самолеты,
выискивали жертвы,
и люди хотели слиться с землей,
втянуться в нее,
как дождевые черви.
Меня на куски перемалывала мясорубка,
но разорванные мышцы срастались,
и я снова становилась куском кричащего мяса.
1956
Скоро жизнь покатится за край...
Скоро жизнь покатится за край
и – прощай, планета…
Я люблю тебя, земля,
с каждым годом жарче:
облака и тополя
и твоих щенят .
До чего похожи
дети всех пород!
1993
Слаборозовым светом освещена...
Слаборозовым светом освещена
противоположная сторона,
там, где солнца лучи
нежно окрашивают кирпичи.
1952
Слава те господи, я дома...
Слава те господи, я дома,
где все мне близко и знакомо,
где льется просто и легко
жизнь, как парное молоко.
Где дочь моя — почти невеста,
в рубашке ситцевой до пят,
и птицы радостно свистят,
как музыканты из оркестра.
Где спят под дверью две собаки,
свернувшись в теплые комки.
И где, как хлеба, зверь мой всякий
ждет ласки от моей руки.
1954
Слетают исторические лица...
Слетают исторические лица,
как пешки, с пьедестала.
История, как львица,
их жрет и жрать уже устала.
1952
Словно бабочка-поденка...
Словно бабочка-поденка –
день угас,
ночь впереди.
Две руки –
как два ребенка,
спят, обнявшись, на груди.
Отключив во мне, как в зданье,
зренье, осязанье, слух,
бродит в дебрях подсознанья
мой раскрепощенный дух.
Комбинируя явленья
в киножизнь –
рождает он
странные сопоставления
местностей, людей, времен.
Он играет произвольно
образами, как артист…
Фильм свой создает подпольно
дух, крамольный анархист.
1982
Словно страстная дрожь, до рассвета любовь...
Словно страстная дрожь, до рассвета любовь,
сотрясала леса соловьиная дробь.
А сейчас все умолкло,
пусто вокруг —
улетел соловей,
мой таинственный друг,
в темных крапинках рыжих,
таким его вижу.
Улетела любовь ,как лесной соловей,
из глубоких лесов, из зеленых ветвей.
Может, снова вернется —
пусто вокруг:
улетел мой певучий отзывчивый друг.
Но еще отзывается сердце порой
перебоем на крик заоконный любой.
1962
Смеркается
Смеркается,
и розоватый,
с раствором слабым купороса,
свод неба побелен, как хата,
известкой, по старинке, просто.
Неощущаемый прибой
космического океана
вокзальной крышей над землей
синеет матово-стеклянно.
Давно пропорот он насквозь
ракетами,
заснят на пленку,
но как грозой груженный воз
еще мерещится ребенку.
1962
Снег идет
Снег идет,
прямой, отвесный,
в рот возьмешь — пушистый,
пресный,
в пышных хлопьях с высоты,
чуть похожий на цветы.
Снег идет
такой богатый,
плавный, крупный
над Арбатом,
над притихшей белой Бронной…
Так гляжу на мир влюбленно,
будто только в первый раз
получила чудо глаз
или глаз должна лишиться…
Русская зима творится.
1956
Снег шатающейся походкой...
Снег шатающейся походкой
идет по весне непочатой,
надевает на окна решетки,
все пороги опечатывает.
Что голодному чье-то участье!
Улыбаясь, в глаза заглянете.
Не насытите чужим счастьем.
Не согреете теплой памятью.
Как маленькую, погладили,
мне даже нельзя обидеться…
Спасибо, доброжелатели…
А весна все равно не предвидится!..
Снег шатающейся походкой
идет по весне непочатой,
надевает на окна решетки,
все пороги опечатывает.
1947
Снежинок острый рой...
Снежинок острый рой
ударит по лицу,
как бабочка —
пыльцу
рассыплет по крыльцу.
Снежинок острый рой
навалится горой…
Летит —
на час герой —
весенний снег сырой.
Забил речной причал.
Намок,
прилип к плечам.
Пора кричать грачам.
Пора сиять очам.
А тучи —
как на грех.
И крупный, как орех,
летит из всех прорех
последний мокрый снег.
1990
Снимаем здесь, в полуподвале...
Снимаем здесь, в полуподвале,
мы с Оней комнату вдвоём.
Из двери —
деревенской шалью —
морозный пар влетает в дом.
Окончена ночная смена,
но не разобрана кровать,
о многом-многом откровенно
ей хочется мне рассказать.
В Москву приехала когда-то,
а вот, читай,
письмо ко мне,
им хлеба выдали богато,
и денег выдадут к зиме,
пальто покроя городского
приобретёт себе сестра,
раздумали продать корову,
семья одета и сыта.
Живут они теперь не хуже,
чем я, —
когда бы знать, что так...
Живут они теперь не тужат,
к тому же дома как-никак.
В те годы был один знакомый...
Да трудодень — что пустоцвет,
и я уехала из дому.
Железо гну я девять лет
в трубу —
не женская работа,
загиб ребёночек во мне.
Но, правда, на доске почёта
и мой портрет, не в стороне.
Меня страшит не труд тяжёлый,
литьё многопудовых труб
(была я полной и весёлой), —
мне воздух деревенский люб.
Оркестр приобретает школа,
и, говорят, построят клуб.
Да, можно жить, и очень можно,
поля... в деревне благодать.
Вестями Оня растревожена
и рада за сестру и мать.
Спасибо, говорит, Хрущёву!..
30 мая 1956
Со дна последнего отчаянья...
Со дна последнего отчаянья
вновь не дают мне в сон уйти
собак ночные причитанья
от трёх часов и до пяти.
Собачий вой наполнил мир —
вой по умершим? вопль к живым?..
Что псы печальные пророчат?
И без того наш мир непрочен,
из всех земных щелей и дыр,
Балканы ли, Кавказ ли, Крым,
идёт кромешный адский дым...
Да будет Страшный Суд отсрочен!..
Но слышу на исходе ночи
из глуби городских клоак
стенанья брошенных собак.
1994
Собака спит, ребенок спит...
Собака спит, ребенок спит,
лишь кот, как серый сфинкс, сидит.
Во тьме горят, как бирюза,
его халдейские глаза.
Среди простынь, среди подух
сидит он, как бессонный дух,
и диким жалобным мяу
терзает душу мне мою.
Лопаты дворников скребут…
Куда ты просишься! Убьют!
Там темень, не видать ни зги,
тебе там выколют зрачки!..
Над миром страх…
Над гладью рек
летит прощальный мокрый снег.
Прощальный мокрый снег летит
на тот кладбищенский гранит,
на гроб…
Куда себя мне деть,
чтобы не видеть, не глядеть
на землю мерзлую в снегу,
где мать моя лежит в гробу.
1954
Сон, приди, своей рукой...
Сон, приди, своей рукой
веки нежно мне прикрой.
Я усну и успокоюсь,
тело потеряет вес,
мне приснится птичий лес,
луг с живой травой по пояс.
Всё ищу я тишины,
лягу,
но мой сон — темница.
Сны мои напряжены.
Кровь — не зелень мне приснится.
Кадры фильмов. Разговоров.
Грохот танков. Рев моторов.
Взрыв. Пожар. Горящий город.
И, с отчаяньем во взорах,—
жертвы… Ужасы войны.
1982
Сон-явь… Не так уж редко...
Сон-явь… Не так уж редко
такое снилось мне…
Мне снилась птица в клетке.
И мать моя в тюрьме.
1953
Сотни Садовых колец...
Сотни Садовых колец
обегу, знаменуя крах…
Вымотаться, вымотаться вконец,
чтобы только боль в ногах!
1948
Сочувствие друзей, косые взгляды...
Сочувствие друзей, косые взгляды,
и снежный ком обиды за спиной…
Прошел, как мостом,
сделал жизнь мне адом,
и все-таки остался сам собой.
Январским утром распрощусь с друзьями,
другой меня полюбит человек…
Пусть все, что было, заметет снегами.
И выпал в сердце милосердный снег.
1982
Сплошная фраза — человек...
Сплошная фраза — человек.
А голос —
как поток!
Такое солнце из-под век —
хоть надевай платок!
Хоть к цоколю неси цветы —
такой широкий жест!
И лишь слова твои пусты.
Гремит,
ржавея,
жесть.
1956
Спят, свернувшись клубочком, ежи...
Спят, свернувшись клубочком, ежи,
спят жуки, спят, склубившись, ужи.
Пожелтевшие иглы сосны
крепко спят – еле теплится жизнь.
Спят овраги, дороги, кусты,
спят снега, на леса опершись.
А весной сто ежат, сто ягнят
будут чмокать, тянуть за сосцы,
и снега зашумят, зажурчат,
и вернутся, засвищут скворцы.
И запахнет сосновой смолой,
и покроются пухом леса…
Это будет весной…
Над землей
спят деревья и спят небеса.
1990
Стало некуда людям деваться...
Стало некуда людям деваться.
Наше время нелепо до смеха.
Тишину расколовшее:
— Братцы! —
от земли отражается эхом.
Одиночество и отчужденье
толп, отталкивающихся друг от друга.
Прут и прут, ничего не жалея.
Горечь, злоба и грубая ругань.
Замороченных и оглуплённых,
вижу их разъярённые лица
и начертанные на знамёнах
невозможности примириться.
1994
Схвачу руками голыми...
Схвачу руками голыми
в объятья целый свет.
Уткнусь скулою в полымя,
а матери-то нет.
Над бельмами разверстыми
чернее воронья
просторами безвестными
кружится жизнь моя.
Года лихого ужаса
мне застят белый свет.
Все звёзды в небе кружатся,
а матери-то нет.
1989
Так плотно столпились подонки...
Так плотно столпились подонки,
так тесно, как ягоды в гроздьях,
подонки растут, как поганки
на пнях и на кучах навозных,
так тесно сплотились, столпясь,
что яблоку негде упасть.
Ты был ли ребёнком, подонок?
Чей сын ты и чей ты потомок?
Неужто твой прадед и дед
пахали, железо ковали
и крепкой крестьянской морали
держались с мальчишеских лет?
Ходили в лаптях и опорках,
и каждая хлебная корка
давалась им тяжким трудом.
Но души светились добром.
Чужая натура — потёмки.
Откуда берётесь, подонки?
1980
Так птицы в зеркало летят...
Так птицы в зеркало летят,
так в стекла бьются головою,
так в яркий масляный пейзаж
летят, как в небо голубое…
Кругом — закрытое пространство.
Летят они в глубоком трансе,
на волю! — вырваться хотят.
Так у меня — на волю! — раж.
1966
Так радостно – невыносимо!...
Так радостно – невыносимо! –
себя живой вообразить
и по земле своей родимой
в полях до темноты бродить.
Где стол для бабочек накрыли
ромашки скатертью цветной,
и где пиликают на крыльях
кузнечики весь день-деньской.
Где всех до мошки той мельчайшей,
что в глаз мне лезет, мельтеша,
встречает меда полной чашей
цветка открытая душа.
Где, каждой порой открываясь,
привыкнув к летнему теплу,
все тело дышит, испаряясь,
легко, как в бане на полу.
Где каждая в траве букашка
ползет, пиликает, живет,
и каждая в траве ромашка,
сверкая венчиком, зовет.
Где все цветет, звенит и блещет,
зовет и ластится: «Лови!»,
и жавороночек трепещет,
как сердце неба, от любви.
Где все в движенье обратимом
вперед направлено и ввысь…
И я под небом, мной любимым,
лежу, о землю опершись.
Ладонь желтит мне стебель млечный,
по мне проходят облака,
и все, до бабочки беспечной,
еще живет со мной… пока.
1946
Такая трудная эпоха!...
Такая трудная эпоха!
А я держусь куда как плохо
за дружбу вашу (хватишь сраму!),
за прессу, радио, рекламу,
за мебель, моду и машину,
за нежное почтенье к чину,
за чаепитья, челобитья…
Но жить меня вы не учите!
1993
Такой стоит тончайший звон в лугах весь день...
Такой стоит тончайший звон в лугах весь день,
как будто на невидимом току
таинственный ведется обмолот,
в стеклянных мелодичных молотилках
проносится мельчайшее зерно,
и тикают, как часики, движки –
кузнечики стрекочут.
Посмотри
на этот луг в июльской пестроте:
ромашек снеговая белизна
и кашка сладкая, и клевер кормовой,
и васильки в овсе вдоль всей дороги.
Там пчелы грузные шевелятся, жужжа,
в желточно-желтых чашечках цветков,
и целый день метелками сухими
колотится высокая трава.
1975
Там плыли облака...
Там плыли облака,
как пышные подушки,
и травы, и снега
развешивали уши.
Там простиралась степь,
там царствовало солнце.
Там рассыхалась крепь
забытого колодца.
Там назначала нам
свиданье наша мама.
Но многого я там
еще не понимала.
И выстрелы в степи,
и козырьки у окон —
мне долго их нести
в молчанье одиноком.
А я любила петь
и в Иртыше купаться
и по арбузы в степь
ходила с младшим братцем.
И грудь моя была
орган многоголосый,
и я в руке несла
отрезанные косы.
1962
Твои сурово стиснутые губы...
Твои сурово стиснутые губы
с опущенными скорбно вниз концами,
высокий, неподвластный смерти лоб —
вмурованы под землю кирпичами
и вдавлены в дубовый плоский гроб.
Тебя обнять — обнять руками небо,
увидеть — но замел твой контур ветер.
Твое лицо рисует веткой ива,
улитка чертит створкой на песке.
Но пусть тебя там нет, за облаками,
и нет здесь, с нами,— только гроб в песке,
я говорю еще с тобой ночами
в глубоком и неоткровенном сне.
А днем твое боюсь промолвить имя
и редко-редко отзываюсь вслух.
Здесь нет тебя живой между живыми.
Там нет тебя в облегшем небо дыме.
Нет под землей —
во мне живет твой дух.
1962
Телевизор и транзистор...
Телевизор и транзистор
и еще магнитофон…
Современность влезть стремится
в дом, в сознанье, в жизнь и в сон.
Будоражит. Жить торопит.
Ускорение. Прогресс.
В старой маленькой Европе
нет уже свободных мест.
Африканцы, азиаты
все — в Европу или в Штаты,
в обустроенный уют,
все хотели б жить богато,
только визу не дают.
Север, Юг, Восток и Запад —
мир как сумасшедший дом,
всё, что он успел настряпать,
кажется кошмарным сном.
Космос. Атомки. Подлодки…
Бром. Электрошок. Решетки…
До чего ты, жизнь, дошла!
Выбитые из седла
люди, люди — нет числа —
сумасброды, сумасбродки —
от наркотиков, от водки,
от того, что жизнь подла,
и от мирового зла.
Терроризм. Расчет короткий.
Непременно. Всё. Дотла.
1980
Телефон молчит как проклятый...
Телефон молчит как проклятый,
с миром связь оборвалась,
и от внутреннего рокота
не с кем выболтаться всласть.
Или я с собой поспорила?
Или вправду мир нелеп?
Но молчит, молчит история,
молча чистит скотский хлев.
1951
Теплынь такая, боже мой...
Теплынь такая, боже мой,
а ты ко мне не подошёл,
и я должна идти домой,
хоть в городе так хорошо.
Вступила в город наш весна,
днём падал снег, глядь, к ночи дождь,
и грустно мне, что я одна,
со мной ты рядом не идёшь.
В огнях вечерних снег блестит,
подмок, подмёрз и как слюда...
Я не могу себе простить,
что без тебя пришла сюда.
Что ты один, и я одна,
спешит прохожий человек...
Что умирает у окна
последний, милый, мокрый снег.
1955
Техника
Техника
ты мертвой мне казалась
любила я живое
глаза собак
и струны конских тел
и даже запах конского навоза
но
ожили
конструкции стальные
дрожит
почти оживший
вертолет
ракеты улетают на луну
и телескопы пялятся на звезды
и лязгает
стихи
машинный мозг
1962
Тиран засиделся на троне...
Тиран засиделся на троне,
а жизнь у людей — одна,
и каждую каплю крови
он выцедит до дна.
1954
Тихая, тихая, тихая ночь...
Тихая, тихая, тихая ночь.
Спят городские кварталы, как дети,—
как одеялом, окутаны тьмой.
Только все так же стучит за стеной
маятник вечного хода столетий.
Медленно кружится как заводной
по траектории шарик земной,
мерно, как стрелки по циферблату…
Как по ребенку, тоскую по брату,
но не вернуть наше детство обратно.
Помнишь, отец, возвращаясь домой,
спрашивал:— Как вы живете, щенята? —
С нами часок повозиться был рад
после работы… Полвека назад.
1956