Наталия Кравченко

Наталия Кравченко

Четвёртое измерение № 8 (248) от 11 марта 2013 г.

Подборка: Всё прочее - литература...

* * *

 

Взметнулась стая птиц и скрылась в облаках.

Как мудрый сфинкс, недвижим кот на крыше.

Мир с нами говорит на стольких языках,

что лишь профан их может не расслышать.

 

Читаю не с листа – с зелёного листа,

где с полросинки всё понятно сердцу.

И речь ручья проста, прозрачна и чиста,

не нужен перевод единоверцу.

 

Не лезьте в словари, тетради теребя.

Всё в воздухе висит, чего уж проще.

Я слышу мир людей. Я слушаю себя.

Читаю с губ и двигаюсь на ощупь.

 

* * *

 

Это ничего, что тебя – нигде.

Ты уже давно у меня везде –

в мыслях, в тетради и на звезде,

и в дебрях сна...

Это ничего, что не увидать.

Я всё равно не смогу предать

и ощущаю как благодать

каждый твой знак.

 

Бог не даёт гарантий ни в чём.

Выйдешь в булочную за калачом,

в карман потянешься за ключом –

а дома – нет...

Здесь больше нечем, некуда жить.

Мир разорвавшийся не зашить.

И остаётся лишь завершить

цепочку лет.

 

Невыносимо то, что теперь.

Неудержима прибыль потерь.

Недостижима милая тень.

Жизнь – на распыл.

Всё нажитое сведу к нулю,

прошлому – будущее скормлю,

но ты услышишь моё люблю,

где б ты ни был.

 

* * *

 

Стал как этот давно мне Тот свет.

Всё пронизано тьмою и светом.

Я не знаю, я есть или нет.

Только дерево знает об этом.

 

Звонким щебетом жителей гнёзд

наполняя домашнюю клетку,

подставляя для слов или слёз

мне свою кружевную жилетку.

 

То как мама окликнет впотьмах

утешительным шёпотом листьев,

то в нём брата мерещится взмах

искривлённой колёсами кистью.

 

Тень от вяза над старой плитой...

А с тенями отныне на «ты» я.

Я давно уже стала не той,

что любили мои золотые.

 

Сны свои сотворяя и для,

приручаю родимые выси.

Только дерево помнит меня,

осыпая сердечками писем.

 

* * *

 

Помнишь, как мы пошли с тобой в то воскресенье осеннее в Липки?

Старых лип там уж нету почти, ну а новые – низки и хлипки.

 

Помнишь, ели мороженое, рифму искали к орешкам кешью.

И её подсказало над деревом небо синеющей брешью.

 

Шли по Взвозу мы к Волге, зашла я в бывший отцовский дворик,

где листва всё пышнее, а запах каштанов горяч и горек.

 

А у самой беседки застали свадьбы: невесты, платья.

Крики «горько», лобзанья, хмельные объятья, все люди братья.

 

«Офигительная!» – орал тамада за большие деньги.

«Сногсшибательная!» – вторил ему, надрываясь, подельник.

 

Лоскутками цветными обвешан был памятник «всем влюблённым»,

что глядели из вороха тряпок озлобленно, оскорблённо.

 

Словно знали, что их прозвали в народе: «двум педерастам».

Да вот так этот мир и построен, где всё на контрастах.

 

Шли и шли мы по Набережной под пьяные свадьбины вопли.

Начал дождик накрапывать и мы ненадолго промокли.

 

Пустовали кафе и лежали бомжи, как на лаврах, на лавках.

О театр абсурда, весь мир подшофе, нестареющий Кафка!

 

Нас укрыли зонты от дождя, а быть может от божьего рока.

Ах, веди нас, дорога, веди, доведи до родного порога!

 

Поскорей бы согреться, и чаю поставить, и хлеба, и сала...

Моё глупое сердце, ответь, для чего и кому я всё это писала?

 

Просто – всем невдомёк – наша жизнь – мотылёк, ветерка дуновенье.

Просто – этот денёк захотелось спасти, уберечь от забвенья...

 

* * *

 

Надо мною плывут облака, тяжелея от нежности,

изливая в дождях вековую печаль по тебе.

Что-то есть в облаках от твоей ускользающей внешности,

перемен, что могли бы, но не совершились в судьбе.

 

О волшебные блики мне с детства знакомого облика,

колдовство очертаний родного до боли лица.

Я пытаюсь увидеть в рисунке летящего облака

профиль мамы живой, побелевшие кудри отца.

 

Вот он – хлеб для души в виде свеженебесного ломтика,

освещаемый солнцем, омытый в слезах и дожде.

И рождается в мире какая-то новая оптика,

когда видишь насквозь то, чего не увидеть нигде.

 

Сон

 

Как мальчик детдомовский: «Где ты, мама?» – зовёт с экрана,

так я слова те шепчу пустоте, что тебя украла.

Сегодня приснилось: иду я ночью, пустынный город...

Тоска собачья, лютая, волчья берёт за горло.

Кругом чужое... чернеют тучи... ухабы, ямы...

Ищу повсюду, шепчу беззвучно: «Ну где ты, мама?»

И вдруг навстречу мне – ты, молодая, меня моложе.

Рыдая, к ногам твоим припадаю и к тёплой коже.

Ну где же была ты все дни, родная? Что это было?

А ты отвечаешь тихо: «Не знаю... Меня убило...

Меня убило грозою весенней... вот в эти бусы...»

И я проснулась. Сижу на постели. И пусто-пусто.

 

И я вспоминаю, как ты боялась молнии с детства.

И пряталась в ванной, а я смеялась над этим бегством.

Кругом грохотало, а я хохотала, а ты – не пикнешь...

Цыганка когда-то тебе нагадала: «В грозу погибнешь».

Ах, мама, мама, она обманула, не будет смерти!

Ты в тёмной ванной, наверно, уснула под звуки Верди.

Как ты эти бусы носить любила, как ты смеялась!

Ах, мама, мама, грозой не убило, ты зря боялась!

Границы сна между адом и раем размыты, нечётки...

Я бус костяшки перебираю, как будто чётки...

 

* * *

 

                                          Всё прочее – литература.

                                                                 Поль Верлен

 

Я не хочу стараться словом, –

на чём-то, родственном нулю,

неназываемом и новом,

молчать, как я тебя люблю.

 

На языке листвы и ветра,

певучих птах, летучих звёзд,

бездумно чувствовать и верить,

что смысл единственен и прост.

 

Они достались нам в наследство

и мучат памятью родства –

простые, чистые, как детство,

невыразимые слова.

 

Хочу не умствовать лукаво

и не закручивать хитро.

Как мысли азбучные правы,

где буки, веди да добро.

 

Душа – божественная дура.

Молчит, как девочка, светла...

Всё прочее – литература,

где нет ни жизни, ни тепла.

 

* * *

 

Лебеди вы мои адские,

мой лебединый стан:

Рильке, Блаженный, Анненский,

Хлебников, Мандельштам...

 

До ваших перьев падкого, –

взвившихся в небосклон, –

вам от утёнка гадкого

через века поклон.

 

Я обожаю каждого.

Чувствую неба вкус.

Как я всегда их жаждала,

этих волшебных уз!

 

И, захлебнувшись в лепете,

пробую голосок...

Белые мои лебеди,

киньте перо с высот!

 

* * *

 

Сорвалось с языка – не поймаешь,

как какого-нибудь воробья.

И сама потом не понимаешь,

ну зачем это ляпнула я?

 

Не сдержалась – и нет мне покоя.

Буду впредь молчаливее рыб!

А стихи – это нечто другое –

помраченье, наитье, порыв...

 

Будьте сдержанны в жизни цивильной,

придержите любовь или злость.

А стихи – это то, что стихийно.

То, что с сердца сейчас сорвалось.

 

Домик

 

Ко дню рожденья домик мне прислали.

Спасибо, Лен, за этот щедрый дар!

Как он хорош! Ну что ж, что в виртуале.

И сразу вспыхнул памяти радар:

 

Снесённый дом. Уплывший в Лету дворик.

Я – средь давно потерянных подруг.

В панамке детской – сгинувшем уборе –

я раньше всех запрыгиваю в круг:

 

«Чур-чур я в домике!» Успела от погони!

Не страшен мне ни волк, ни тёмный лес.

Укрыли мела милые ладони...

Мне детский крик мой слышится с небес:

 

«Чур-чур я в домике!» И за чертой – напасти.

Перескочив спасительный порог,

неуязвима я для смертной пасти,

всех неприкосновенней недотрог!

 

Чур-чур меня, страна и государство!

Я мысленно очерчиваю круг,

где мне привычно расточает дар свой

домашний круг и круг любимых рук.

 

Там чёрная нас не коснётся метка –

укроет крыша, небо и листва,

грудная клетка, из окошка ветка...

Мой домик детства, радости, родства.

 

Смерть

 

Стучат к нам... Ты слышишь? Пожалуйста, не открывай!

Она постучит и уйдёт, так бывало и прежде.

Там что-то мелькнуло, как белого облака край...

Не верь её голосу, верь только мне и надежде.

 

Не слушай звонок, он звонит не по нам и не к нам.

Тебе только надо прижаться ко мне лишь, прижиться.

Смотри, как листва кружевная кипит у окна,

как пёрышко птичье в замедленном вальсе кружится.

 

Пусть будет всё то, от чего отдыхает Шекспир,

пусть будут страданья, рыданья, сраженья, лишенья,

но только не этот слепой и бессмысленный тир,

где всё, что ты любишь, беспомощной служит мишенью!

 

Прошу тебя, жизнь, подожди, не меняйся в лице.

Ночами мне снится свой крик раздирающий: «Где ты?!»

Судьбы не разгладить, как скомканный этот рецепт.

Исписаны бланки, исперчены все инциденты.

 

День тянется тоненько, как Ариаднина нить.

И стражник-торшер над твоею склонился кроватью.

О где взять программу, в которой навек сохранить

всё то, что сейчас я ещё укрываю в объятье!

 

* * *

Я себя отстою, отстою

у сегодняшней рыночной своры.

Если надо – всю ночь простою

под небесным всевидящим взором.

 

У беды на краю, на краю...

О душа моя, песня, касатка!

Я её отстою, отстою

от осевшего за день осадка.

 

В шалашовом родимом раю

у болезней, у смерти – послушай,

я тебя отстою! Отстою

эту сердца бессонную службу.

 

* * *

 

А у нашей любви поседели виски и ресницы...

Тридцать лет уж минуло, а кажется, будто вчера.

Мой немой визави – хладнокровный ноябрь бледнолицый

сквозь окно наблюдает за утренним бегом пера.

 

Сумасбродной весне до него как-то не было дела.

Лето – слишком лениво, ему не до этих морок.

А зима недоступна за рамою заледенелой.

Лишь прозрачная осень читает меня между строк.

 

Только ей, многомудрой, про жизнь и любовь интересно...

Только ей лишь известно, что будет с тобой и со мной.

Я немножко умру, а потом понемногу воскресну.

И мы встретимся снова какой-нибудь новой весной.

 

* * *

 

Ничего не ждут уже, не просят

на последнем жизни этаже.

Неба просинь заменила проседь.

Это осень подошла к душе.

 

Город гол и сер, как дом аскета.

Вечер стылый. Сердце растоплю.

Жизнь свелась к одной строке анкеты:

Родилась. Любила и люблю.

 

Узкий круг привычного пространства.

Шелест книг в домашней тишине.

Не хочу ни празднеств и ни странствий.

Всё что нужно мне – оно во мне.

 

Радоваться, что ещё живые.

Пробовать вино и сыр дор-блю.

Говорить неловко, как впервые,

это слово тёплое «люб-лю».

 

Доброе утро

 

Утро. Разинуты горлышки птиц.

Хлебные крошки небесною манной.

Солнце без края. Любовь без границ.

Взор высоты голубой, безобманный.

 

Душем прохладным смываю следы

ночи. (Поэзия – «простыни смяты»!)

Маслом янтарным политы плоды.

Каша поспела. Заварена мята.

 

Губы цветам увлажняю слегка.

Над разноцветным салатом колдую.

Сырникам свежим румяню бока,

и у них вкус твоего поцелуя.

 

Пикает компик. Письмо от друзей.

Чайник бурлит. Телевизор бормочет.

Господи! Дай мне прожить этот день

так, как нога моя левая хочет.

 

Ветка в окошке кивнёт на ветру.

Ты улыбнёшься, как в прежние годы.

Вот и собака – живая, не «ру» –

в полной готовности мнётся у входа.

 

Доброе утро. Ни ссор, ни измен.

Цепь Гименея, где спаяны звенья.

Я не хочу никаких перемен.

Пусть остановится это мгновенье.

 

* * *

 

Мы с тобою ведь дети весны, ты – апреля, я – марта,

и любить нам сам Бог повелел, хоть в него и не верю.

А весна – это время расцвета, грозы и азарта,

и её не коснутся осенние грусть и потери.

 

Мы одной с тобой крови, одной кровеносной системы, –

это, верно, небесных хирургов сосудистых дело.

Закольцованы наши артерии, спаяны вены.

Умирай, сколько хочешь – у нас теперь общее тело.

 

У меня жизни много, и хватит её на обоих.

Слышишь, как я живу для тебя? Как в тебя лишь живу я?

Нет тебя, нет меня, только есть лишь одно «мыстобою», –

то, что свёрстано намертво, хоть и на нитку живую!

 

* * *

 

Не бояться зеркал и своих запоздалых прозрений,

отцеплять от себя якоря и чужие клише.

И уверенно «нет» говорить, не скрывая презренья,

и свободное «да» не таить в отворённой душе.

 

Пусть струится весна, унося, как щепу, в самотёке.

Пусть холодная осень не сводит безжалостных глаз.

Всюду жизнь, даже в самой тоскливой глухой безнадёге.

Надо лишь не мертветь, пока что-нибудь теплится в нас.

 

Сохранить то тепло за душой, распихать по карманам,

прислониться к единственным в мире плечам и губам,

и питаться как манной бесхитростным самообманом,

предпочтя его правде, свободе и вольным хлебам.