Наталия Кравченко

Наталия Кравченко

Все стихи Наталии Кравченко

* * *

 

«Не выходи из комнаты» – век бы не выходила.

Мой обитаемый остров – остов, костяк души.

Я уже всех забыла. Я уже всех простила.

Мне хорошо в уютной тёплой её тиши.

 

Там, за дверями – холод, голод сердечной стужи.

«Быть иль не быть», гадая, или «была – не была» –

выберу нечто третье, словно десерт на ужин.

Здесь мы вдвоём надышим снова себе тепла.

 

* * *

 

А любовная лодка разбилась совсем не о быт –

о холодные скалы и рифы глухого загробья.

Только что мне с того, ты со мной, не убит, не забыт,

мы без лодки плывём, став единою плотью и кровью.

 

Мы плывём по извилистым улицам синего сна,

преступая границы стыда и убогого смысла.

Наша встреча вдали, никому до конца не ясна,

в облаках набухая, слезой дождевою нависла.

 

К этой жизни земной у меня не пропал аппетит,

только рвётся душа, разрываясь на равные части.

Снова лёгкое сердце, как шарик воздушный, летит,

а звезда, долетев до земли, разобьётся на счастье.

 

 

* * *

 

А местом встречи стала остановка…

Так прячутся под стреху воробьи.

И было тебе, помнится, неловко

за мусор и окурки у скамьи.

 

Темнеет, как в театре, в зимний вечер.

Казалось, что спектакль шёл про нас…

Всё недостойно мимолётной встречи -

и улица, и город, и страна.

 

Метель мела, забеливая мелом

всю грязь земную волею богов...

Поэтому окурки — это мелочь,

ведь их не разглядеть из облаков.

 

Закат краснел и сумерки смущались,

сгущаясь, словно занавес с небес.

А мы встречались, а потом прощались,

и не было ещё про это пьес.

 

Попытка ведь не пытка, и сама я

уже не вспоминаю это всласть.

Попытка леса, кладбища, трамвая…

Как жаль, что ни одна не удалась.

 

* * *

 

А счастье – это как журавль,

что скрылся в даль за облаками,

как поднебесный дирижабль,

как то, чего нельзя руками.

 

Проснуться, утро торопя,

спешить в леса, сады и парки,

чтоб скрыться от самой себя,

спастись от вездесущей Парки.

 

Окно и двери распахну,

накину старенькое пончо.

Когда же, боже, жить начну?

Наверное, когда закончу.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

А у нашей любви поседели виски и ресницы...

Тридцать лет уж минуло, а кажется, будто вчера.

Мой немой визави – хладнокровный ноябрь бледнолицый

сквозь окно наблюдает за утренним бегом пера.

 

Сумасбродной весне до него как-то не было дела.

Лето – слишком лениво, ему не до этих морок.

А зима недоступна за рамою заледенелой.

Лишь прозрачная осень читает меня между строк.

 

Только ей, многомудрой, про жизнь и любовь интересно...

Только ей лишь известно, что будет с тобой и со мной.

Я немножко умру, а потом понемногу воскресну.

И мы встретимся снова какой-нибудь новой весной.

 

* * *

 

А я не заметила, что собеседника нет, –

должно быть, ушёл, а быть может, и не появлялся, –

и всё говорю – в пустоту, в микрофон, в Интернет...

Как мир переделать хотелось, а он мне не дался.

 

Но что мне укоры его, и уколы, и суд, –

превышен порог болевой и бессмысленна пытка.

Какую бы форму мирскую не принял сосуд –

единственно важно горящее пламя напитка.

 

Не в полную силу любя, отдавая, дыша,

в эфире тебе никогда не дождаться ответа.

С последним лучом, как с ключом – отворилась душа,

и мгла озарилась доселе невиданным светом.

 

Сверкающий искрами вечный струится поток,

что движет неистовой силы небесное тело.

От дна оттолкнувшись, выходишь на новый виток,

где будет всё то, что когда-то от мира хотела.

 

* * *

 

Божия коровка, унеси на небо,

где мой любимый спит глубоким сном.

Одним глазком его увидеть мне бы,

хоть в облаке и в облике ином.

 

Лети к нему и сядь ему на пальчик,

как жаль, что мне нельзя туда самой.

Пусть ему снится, что он снова мальчик,

и мама из окна зовёт домой.

 

Я бы уснула тоже беспробудно,

но здесь его следы наперечёт,

мне потерять их страшно – вот в чём трудность,

вот что мешает дать себе расчёт.

 

Ни в бога и ни в чёрта я не верю,

на всё рукой безжизненной махну.

Но кроткому и крохотному зверю

ладонь открою, сердце распахну.

 

Лети, лети сквозь жизни амальгаму

туда, туда, за тридевять земель,

где милого его земная мама

небесную качает колыбель.

 

* * *

 

Было просто и легко

обнимать за плечи.

А теперь ты далеко,

близкий человечек.

 

Приходил в заветных снах

мне с шестого класса.

И опять тобой грустна,

сокол синеглазый.

 

Душу греют на столе

красные тюльпаны.

Где бы ни был на земле –

помнить не устану.

 

У меня какой-то страх

вновь тебя не встретить.

Пусть хранит тебя в горах

православный крестик.

 

В булочной

 

Старушка шептала, купюры считала.

Совсем ей немного на хлеб не хватало.

Я быстро ей сунула денежку в руку,

чтоб только не видеть старушечью муку,

 

и тут же смешалась с толпой магазинной.

Но глянула мельком – и сердце пронзило:

так губы дрожали, и дрожь её била –

ведь я той подачкой её оскорбила!

 

Как стыд меня жёг, я себя проклинала!

И долго потом её взгляд вспоминала.

Промчалась зима, а за нею и лето.

Я снова иду мимо булочной этой.

 

Смотрю – у дверей притулилась старушка

в дырявом пальтишке с облезлой опушкой,

и жалко на хлеб у прохожих просила:

«За ради Христа... С вами крестная сила...»

 

Та самая. Встретиться взглядом не смею.

Но что же судьба за год сделала с нею?!

Та нищая гордость и глаз её холод –

всё съел, обглодал унижающий голод.

 

И голос смиренный в привычных моленьях

уже не умел различить оскорбленья.

В натруженных пальцах тщедушно, неловко

сжимала она, как цветок, сторублёвку.

 

И, встретившись взглядом, глаза опустила.

Узнала? Прочла мои мысли? Простила?..

 

 

* * *

 

В игру «замри» играет жизнь со смертью.

Где клик застал – в дороге? У плиты?

Всё только что мелькало круговертью,

и вдруг застыл в нелепой позе ты.

 

Каким же в этот миг пребудешь сам ты,

смешон, быть может, жалок или плох?

Как надо жить, чтобы приказ внезапный

отныне не застал тебя врасплох?

 

Дай замереть, не разделив обоих,

в объятии, в полёте, на бегу.

Жизнь, застолби на фоне – не обоев,

а строчек, без которых не могу.

 

* * *

 

В моём Ничто, где я с тех пор живу,

где нестираем каждый штрих былого,

мой каждый день похож на дежавю,

где как цветок выращиваю слово.

 

Там крутится обшарпанный винил,

и вновь в твоих объятиях легка я.

Не выцветает синева чернил,

и голос твой звучит, не умолкая.

 

Не тает снег давно минувших лет,

рыдают отзвучавшие аккорды.

Там всё ещё действителен билет

в страну, которой возрасты покорны.

 

* * *

 

В небе загорелись три звезды,

словно над стихом, что без названья...

Может быть, его читаешь ты,

нежась в своей облачной нирване?

 

Как-нибудь по-своему, без слов,

считываешь боль мою и нежность.

Я об этом узнаю из снов...

Знаю, это только так, конечно…

 

Будущее кутается в шаль,

прикрывая контуры стыдливо:

«Это оттого, что мне вас жаль,

чтобы испугаться не могли вы…»

 

Будущее страшное моё,

где тебе тягаться с нашим прошлым.

На стене висит твоё ружьё,

но ему не справиться с хорошим.

 

Сколько можно на небо смотреть,

пока утону в нём и исчезну?

Столько, чтобы отступила смерть,

чтобы оступилась в эту бездну.

 

Ночь взбивает облачный коктейль

и в одну сливает наши речи.

Вижу твой трёхзвёздочный отель,

что ты заказал для нашей встречи.

 

* * *

 

В стихах живу я в полный рост, 

а в жизни так не смею. 

Душой тянусь до самых звёзд, 

а телом не умею. 

 

Обломки строф, как корабля – 

свидетельства крушенья. 

Не даст ни небо, ни земля 

мне самоутешенья. 

 

А шар земной – Содом, дурдом, 

вращается в угаре. 

Я балансирую с трудом, 

как девочка на шаре. 

 

* * *

 

В эту дырявую насквозь погоду

я как под душем бродила одна,

в улицу, словно в холодную воду,

погружена, никому не видна.

 

Жизнь потемнела, всё кончено будто.

Встали деревья, дома, чтоб уйти.

Дождь моросящий следы мои путал

и зеркала расставлял на пути.

 

Всё приводил он собою в движенье,

правдою жеста зачёркивал ложь.

Дождь с необычным воды выраженьем,

чистым и синим сверканием луж.

 

И открывались мне улиц улики,

встречной улыбки несмелый цветок...

Блики на лицах, пречистые лики,

капелек хлебет и струй кровоток.

 

В лунную глубь человеческой ночи

падало с неба как в руки ранет,

противореча, переча, пророча –

влажное да – пересохшему нет.

 

* * *

 

Верила иль полуверила в Бога,

но иногда он стоял за плечом,

словно надежда или подмога,

и мне о чём-то шептал горячо.

 

И, убаюканное, уснуло –

что порывалось куда-то и жглось.

Всё, что мелькнуло и обмануло,

всё, что когда-то мною звалось.

 

Знаю, что много выйдет мне боком,

дудочкой сладкой в небо маня...

Так ли уж важно – верю ли в Бога,

главное – он бы верил в меня.

 

* * *

 

Весна ещё совсем слаба,

нетвёрдые шажки.

Трещит по швам моя судьба,

расходятся стежки.

 

Окно открою поутру,

и слышу, не дыша,

как сжалась на ночном ветру

продрогшая душа.

 

Пойми меня как зверя зверь,

как мать своё дитя,

и целиком себя доверь,

навеки, не шутя.

 

Люблю тебя в мерцанье бра,

в обличии любом.

Нет завтра, нынче и вчера,

есть вечность в голубом.

 

Коснись рукой горячей лба,

прижми к своей груди.

Весна уже не так слаба.

И лето впереди.

 

 

* * *

 

Взметнулась стая птиц и скрылась в облаках.

Как мудрый сфинкс, недвижим кот на крыше.

Мир с нами говорит на стольких языках,

что лишь профан их может не расслышать.

 

Читаю не с листа – с зелёного листа,

где с полросинки всё понятно сердцу.

И речь ручья проста, прозрачна и чиста,

не нужен перевод единоверцу.

 

Не лезьте в словари, тетради теребя.

Всё в воздухе висит, чего уж проще.

Я слышу мир людей. Я слушаю себя.

Читаю с губ и двигаюсь на ощупь.

 

* * *

 

Волшебный отсвет фонаря,

в окне мне ветку серебря,

наверно, дан мне был не зря,

а для чего-то...

О кто ты, чью слепую власть

сегодня ощущаю всласть?

А день, когда я родилась,

была суббота.

 

Всю жизнь была не ко двору.

Вся жизнь была не по нутру –

по прописям, словам гуру,

по светофорам...

Но кто-то, прячущийся вне –

в окне, на облаке, в луне,

шептал мне о моей вине,

глядел с укором.

 

За что мне это или то,

в слезах просила я – за что?

Душа уже как решето,

мне не по силам!

Но вновь навстречу январю

в окно спасибо говорю

заре, ночному янтарю,

за всё, за всё благодарю,

за всё спасибо...

 

* * *

 

Вроде ты ещё тут, далеко от меня не ушёл,

на расстояньи письма и звонка, только голос всё глуше,

и трамваи идут в депо, и цветочек завял в кашпо,

и глаза на снимке больше не смотрят в душу.

 

Мы как будто жители разных с тобой планет.

Твои лайки как будто от холода посинели,

поредели, а после и вовсе сошли на нет.

Я не знаю толком, что по твоей, по моей вине ли,

 

и не знаю, насколько вправду ты одинок,

или просто тебе по большому счёту никто не нужен.

Я теперь тебя вижу в перевёрнутый будто бинокль.

Диалог наш не сближен, он просто предельно сужен.

 

И душа разучилась как прежде с тобой летать.

А была раньше бурной, на цыпочках, на котурнах..

Она может кладбищенской урной когда-нибудь стать,

но я ей никогда не позволю стать уличной урной.

 

Твой кораблик отчалил от берега нашей реки.

Постараюсь прожить без этой печали бумажной,

не смотреть в пустое пространство из-под руки...

Я люблю тебя так же, только это уже неважно.

 

* * *

 

Всего лишь жизнь отдать тебе хочу.

Пред вечности жерлом не так уж много.

Я от себя тебя не отличу,

как собственную руку или ногу.

 

Прошу взамен лишь одного: живи.

Живи во мне, живи вовне, повсюду!

Стихов не буду стряпать о любви,

а буду просто стряпать, мыть посуду.

 

Любовь? Но это больше чем. Родство.

И даже больше. Магия привычки.

Как детства ощущая баловство,

в твоих объятий заключусь кавычки.

 

Освобождая сердце от оков,

я рву стихи на мелкие кусочки.

Как перистые клочья облаков,

они летят, легки и худосочны.

 

Прошу, судьба, не мучь и не страши,

не потуши неловкими устами.

В распахнутом окне моей души

стоит любовь с наивными цветами.

 

* * *

 

Всё лишнее прочь, на земле как придётся,

чем хуже – тем лучше судьбе.

Чем меньше земного во мне остаётся –

тем выше взлетаю к тебе.

 

Закон гравитации будет нарушен

во имя небесной зари.

И чем холодней год от года снаружи –

тем мне горячее внутри.

 

Пусть бабочки снова слетятся на слово

и крылья себе обожгут.

А я буду жить ради высшего лова,

взлетая на каждом шагу.

 

Мой внутренний компас давно туда метил,

хотя я земная до пят,

но тронулся лёд мой и пепел мой светел,

и звёзды мне в руки летят.

 

Звонок

 

Всё не идёт из головы

звонок, что был на той неделе.

А в трубке словно ветер выл

и слышно было еле-еле.

 

Сначала ты кричал: «Алло!»,

пожав плечами: «Чья-то шутка?»

А я застыла за столом,

и отчего-то стало жутко.

 

Опять звонок. Я подхожу,

чтоб, наконец, поставить точку,

и сквозь далёкий гул и шум

вдруг слышу слабенькое: «Дочка...»

 

Ошибка? Продолженье сна?

Иль чей-то розыгрыш безбожный?

А вдруг возможно то, что нам

всегда казалось невозможным?!

 

Поверить в воскрешённый прах?

Слыть мракобесом и невеждой?

Но до сих пор во мне тот страх,

перемешавшийся с надеждой.

 

* * *

 

Всё умерло. И только память

прокручивает ленту дней.

О, как она умеет ранить,

высвечивая, что больней.

 

Оно всегда, всегда со мною –

в груди залитое свинцом,

твоё прощальное, родное,

твоё смертельное лицо.

 

И, равнодушны, как природа,

чужие лица плыли прочь,

когда ты так бесповоротно,

непоправимо канул в ночь.

 

О, если бы какой-то выход, –

шальная мысль явилась мне –

пусть это бред, безумье, прихоть, –

счастливый лаз в глухой стене,

 

забитый наскоро, небрежно

заложенный кривой пролом,

куда влетает ангел нежный

и аист шелестит крылом...

 

О, если б время заблудилось,

споткнулось, сбилось бы с пути,

как Божья шалость или милость,

и где-то там, в конце пути,

 

в какой-то путанице рейсов –

вагон забытый, сам не свой,

который бы умчал по рельсам

туда, где ты ещё живой...

 

И окликают нас могилы,

и обступают всё тесней.

Я снова слышу голос милый

и вижу словно в полусне:

 

бессмертным символом разлуки,

весь мир навеки породня, –

крестов раскинутые руки,

которым некого обнять.

 

 

* * *

 

Всё, что накопила на чёрный день –

вот он наконец настал –

любимый голос, родная тень –

прочнее чем драгметалл.

 

Всё что припасла на худой конец

(конец – он всегда худой) –

любви моей золотой телец,

омытый живой водой.

 

Пытаюсь расслышать сквозь шум и фон,

держась за каркас стропил, –

вот строки, что ты читал в микрофон,

вот музыка, что любил.

 

Пишу тебя и держу в уме

и умножаю на ноль,

и получаю солнце во тьме

и сладкую в рёбрах боль.

 

Твои слова в сокровенный час,

портреты над головой –

вот мой НЗ, золотой запас,

что держит ещё живой.

 

Звонит мобильник лишь по тебе,

теперь это мой смертфон,

где все номера ведут к тебе,

а смерть – это только фон.

 

* * *

 

Глаза твои неба сейчас голубее,

сердце как губы навстречу вытяну…

Как я от счастья слабею, глупею,

но всё равно заклинаю, чтоб быть ему.

 

И никогда о том не пожалею,

нежась в лучах небожительских глаз твоих.

Горы сверну и всё преодолею,

если ты рядом – тёплый и ласковый.

 

* * *

 

Глаза, что были бездонными –

стали теперь бездомными.

Сиротскими и бесхозными…

А были – лунными, звёздными.

 

И руки, тебя обнимавшие –

как крылья лежат опавшие,

ненужные, безутешные…

А были такие нежные.

 

Щека, что с твоей ключицею

срослась голодной волчицею,

на камень гранитный клонится,

где счастье моё хоронится.

 

А голос «Tombe la neige» нам

поёт о том, что всё те же мы,

и сколько бы зим ни минуло –

всё так же нужны мы милому,

 

невидимому, уплывшему,

но всё ещё не забывшему

в каких-то слоях озоновых

ни губ, ни волос, ни слов моих…

 

* * *

 

Гляжу в окна распахнутое око,

а между рам колотится оса.

И выход близок – форточка под боком,

но недоступны глупой небеса.

 

Вот так и я с безумием де Сада

бьюсь головой, не ведая пути,

а Бог со стороны глядит с досадой:

ну вот же  выход, дурочка, лети!

 

Большое видится на расстояньи.

Вблизи ты неразумен, как дитя.

Мы тратим жизнь на противостоянье,

а ларчик открывается шутя.

 

* * *

 

Дар вселенной, души пожива,

равнодушный бесценный друг!

Как догнать твою душу живу,

ускользающую из рук?

 

Как позвать, чтобы ты услышал

стук сердечного каблучка?

Если капает дождь по крыше

иль луна не сводит зрачка,

 

если тополя громче речи

иль в окне мелькнёт воробей –

то душа моя ищет встречи.

Ты услышь её, не убей!

 

* * *

 

Даю обет наутро, как проснусь -

жить надо независимо и гордо...

Но лишь к бумаге ручкой прикоснусь -

и нежность перехватывает горло.

 

Ну что мне делать с нею, чтоб унять?

Отдать портным на меховую шапку,

чтоб голову твою могла обнять,

чтоб грела и ласкала лисья лапка.

 

А может лучше высадить в кашпо,

чтоб вырос нежный аленький цветочек…

На что её ещё?… Да ни на что.

Запрятать незаметно между строчек.

 

Окончен день и даль черна как смоль.

Напрасная звезда в ночи светилась.

Цветок засох, а шапку съела моль.

И нежность никому не пригодилась.

 

* * *

 

День старится к ночи, он жил на износ,

очки фонарей нацепляет на нос,

чтоб лучше увидеть прохожих.

Он очень устал и лицом потемнел

от мысли, что столько всего не успел,

и уж не успеет, похоже…

 

Цветы и деревья под вечер не те –

их ночь растворяет потом в темноте,

как время – любимые лица.

Но я научилась глядеть сверх голов –

приманивать радость на удочки слов,

чтоб сердцу не дать запылиться.

 

День умер, оставив нам песни и сны.

И юность уходит до новой весны,

на круги своя возвращаясь.

Мы были когда-то с тобою на мы,

и я выкликаю твой образ из тьмы,

навеки с тобой не прощаясь.

 

 

Доброе утро

 

Утро. Разинуты горлышки птиц.

Хлебные крошки небесною манной.

Солнце без края. Любовь без границ.

Взор высоты голубой, безобманный.

 

Душем прохладным смываю следы

ночи. (Поэзия – «простыни смяты»!)

Маслом янтарным политы плоды.

Каша поспела. Заварена мята.

 

Губы цветам увлажняю слегка.

Над разноцветным салатом колдую.

Сырникам свежим румяню бока,

и у них вкус твоего поцелуя.

 

Пикает компик. Письмо от друзей.

Чайник бурлит. Телевизор бормочет.

Господи! Дай мне прожить этот день

так, как нога моя левая хочет.

 

Ветка в окошке кивнёт на ветру.

Ты улыбнёшься, как в прежние годы.

Вот и собака – живая, не «ру» –

в полной готовности мнётся у входа.

 

Доброе утро. Ни ссор, ни измен.

Цепь Гименея, где спаяны звенья.

Я не хочу никаких перемен.

Пусть остановится это мгновенье.

 

Домик

 

Ко дню рожденья домик мне прислали.

Спасибо, Лен, за этот щедрый дар!

Как он хорош! Ну что ж, что в виртуале.

И сразу вспыхнул памяти радар:

 

Снесённый дом. Уплывший в Лету дворик.

Я – средь давно потерянных подруг.

В панамке детской – сгинувшем уборе –

я раньше всех запрыгиваю в круг:

 

«Чур-чур я в домике!» Успела от погони!

Не страшен мне ни волк, ни тёмный лес.

Укрыли мела милые ладони...

Мне детский крик мой слышится с небес:

 

«Чур-чур я в домике!» И за чертой – напасти.

Перескочив спасительный порог,

неуязвима я для смертной пасти,

всех неприкосновенней недотрог!

 

Чур-чур меня, страна и государство!

Я мысленно очерчиваю круг,

где мне привычно расточает дар свой

домашний круг и круг любимых рук.

 

Там чёрная нас не коснётся метка –

укроет крыша, небо и листва,

грудная клетка, из окошка ветка...

Мой домик детства, радости, родства.

 

* * *

 

Друзей, которых нет уже нигде –

гашу следы, стираю отпечатки.

И привыкаю к этой пустоте,

как к темноте на лестничной площадке.

 

Дороги развивается клубок.

Уверенно вслепую ставлю ногу.

Я будущее знаю назубок –

оно короче прошлого намного.

 

Мой сквер, я столько по тебе хожу,

тебя как книгу старую листая,

что, кажется, тебе принадлежу

частицей человечье-птичьей стаи.

 

Присаживаюсь на твою скамью,

твоею укрываюсь пышной кроной.

Давно меня здесь держат за свою

деревья, клумбы, дворники, вороны.

 

Людей роднят метели и дожди.

Как беззащитны слипшиеся прядки.

Прохожий, незнакомец, подожди!

Как дети, мы с собой играем в прятки.

 

Но представляю выраженье лиц,

когда бы то в реальности скажи я.

Как зыбки очертания границ

меж теми, кто свои, и кто чужие.

 

* * *

 

Если я не там сейчас и не с теми –

это только временный сбой в системе,

и не важно, что происходит вне,

если ты – во мне, в глубине, во сне.

 

Ты везде, где тепло, трепетанье, щебет,

лишь к тебе – моё бормотанье, лепет.

Над твоей могилой снега, дожди, –

это я тебе азбукой морзе: жди!

 

Но однажды что-то вокруг очнётся,

что-то сдвинется и навсегда начнётся.

Круг замкнётся, сольётся в мы ты и я.

И вернётся всё на круги своя.

 

А пока я держусь за свою увечность

и слагаю задумчиво слово «Вечность»

из застрявших в бритве твоих волосков,

носовых платков, шерстяных носков.

 

* * *

 

Жизнь без быта, со множеством без –

без удачи, добычи, улова.

Отделяет её от небес

волосок или честное слово.

 

Было счастьем, звездою, мечтой,

стало участью, жребием, роком.

Млечный путь по дороге ночной –

указатель в пути одиноком.

 

Но ценить и беречь, словно крохи,

то, что тянет нас вниз, а не ввысь:

и малейший цветок у дороги,

и любую весёлую мысль.

 

Если холодно в небе бесстрастном

и дорога ослепла от слёз –

не чурайся того, что прекрасно

по-земному, легко, не всерьёз.

 

Как чудесны простые напевы,

золотистый струящийся мёд...

Пусть Лилит не стесняется Евы,

а Татьяна и Ольгу поймёт.

 

Если звёздного шифра не видно –

опускайте глаза свои вниз.

Это лёгкий такой, безобидный,

безопасный с собой компромисс.

 

* * *

 

Жизнь держит на коротком поводке.

На длинном я могла б не удержаться.

Руке, что не лежит в другой руке,

легко слабеть и в холоде разжаться.

 

Согрей меня, прижми к себе тесней.

Любви нагой сиамское обличье,

что оживёт в заждавшейся весне,

нас снова без стеснения покличет.

 

Плечом к плечу под стареньким зонтом,

под абажуром, небосводом синим,

мы будем жить и не тужить о том,

что поводок у жизни так недлинен...

 

* * *

 

Жизнь не отоваришь –

Хлопоты бесплодные.

Варишь, варишь, варишь...

Глядь – опять голодные.

 

Только с плеч гора лишь –

Вновь в быту погрязла я.

Моешь и стираешь,

Смотришь – снова грязное.

 

А порой отступишь

От постылых правил сих –

Любишь, любишь, любишь…

И опять понравился!

 

 

* * *

 

За пределами любви – мрак и холод.

За пределами любви – беспредел.

Там Наташи первый бал правит Воланд.

Там безрыбье добрых дел, душ и тел.

Там по ласковым словам вечен голод.

Одуванчик их давно облетел.

 

За пределами стиха – пусто-пусто.

За пределами стиха – жизнь глуха.

Там неведома летальность искусства

и шестое чувство там – чепуха.

Там не смог бы говорить Заратустра.

У души б не развернулись меха.

 

* * *

 

Залежались стихи в закромах,

и теперь уже даже не вспомню я,

что так пело, сияло впотьмах,

а потом позасыпало комьями.

 

Их нашла через много я лет,

и глядят они в душу с обочины,

словно адрес, кого уже нет,

словно пропуск на небо просроченный.

 

Унесла свои воды река…

Я не помню… хоть ты помяни меня.

Лишь к обеду она дорога –

ложка с вензелем милого имени.

 

Звонок себе в 20 век

 

Я звоню ей по старому номеру в вымерший век

(убираясь, нашла в телефонной заброшенной книжке).

И встаёт, проступая сквозь темень зажмуренных век,

всё, что было со мной, отсечённое жизнью в излишки.

 

Ни работы-семьи, не волшебник, а только учусь...

Неумеха, оторва, влюблённая девочка, где ж ты?

Ненадолго себя покидая, в тебя отлучусь –

подышать свежим воздухом детства и глупой надежды.

 

В этом городе юном, где нету снесённых домов,

а все улочки прежних названий ещё не сменили,

всё свершалось бездумно по воле нездешних умов –

по какой-то волшебной нелепой всевидящей силе.

 

Непричёсаны мысли, расхристаны чувства и сны.

Два сияющих глаза из зеркала с жаждой блаженства.

Это я – то есть ты – в ожидании первой весны,

в предвкушении самого главного взгляда и жеста.

 

Там витало рассветное облачко радужных грёз,

облачённых не в слово ещё, а в бурлящую пену.

Много позже подступят слова, что из крови и слёз,

и свершат роковую в тебе и во мне перемену.

 

Лишь порою напомнят бегущей строкою дожди,

как потом было поздно, светло и безвыходно-больно.

«Не туда ты идёшь, не тому ты звонишь, подожди!» –

я кричу сквозь года, но не слышит за толщей стекольной.

 

И не слушает, как и тогда – никогда, никого,

выбегая к почтовому ящику десять раз на день.

И мне жаль той тоски, за которой потом – ничего.

И мне жаль этих слов в никуда, этих слёз-виноградин.

 

Я шепчу ей бессильно, что будет иная пора,

будут новые улицы, песни и близкие лица.

«Это лишь репетиция жизни, любви и пера,

это всё никогда, никогда тебе не пригодится!»

 

Только что им, с руками вразлёт, на беду молодым,

различить не умеющим в хмеле горчинки и перца!

А излишки ушедшего, жизнью отсеянных в дым,

ощущаешь сейчас как нехватку осколочка сердца.

 

Натянулись, как нервы, незримые нити родства,

сквозняком нежилым – из неплотно захлопнутой двери...

Почему-то мне кажется, девочка эта жива,

только адрес её в суматохе отъезда утерян.

 

Коль замечу, что почву теряю, в тревоге мечусь,

наберу старый номер в тоске ожиданья ответа.

Оболочку покинув, в былую себя отлучусь –

подышать чистым воздухом детства, надежды и света.

 

* * *

 

И не понять, свои беды итожа,

как мог чужой стать ближайших дороже?

Нас разделяет, как пропасть, лишь шаг.

Но моего ты не просишь участья...

Как ты обходишься в жизни без счастья?

Без моей жизни обходишься как?

 

Я из окошка гляжу на дорогу.

Вдруг ты пришёл и уже у порога?

Кроме тебя мне не нужно гостей.

Всё, что вещают – хотела б забыть я,

кроме твоих драгоценных событий,

я не хочу никаких новостей.

 

Разные судьбы и разные будни…

Я у себя буду спать до полудня,

ну а тебе собираться к восьми...

Жду тебя вечно, как с фронта солдата.

Помнишь, у Чехова: если когда-то

жизнь моя будет… приди и возьми…

 

* * *

 

...И небрежно, как манто,

скину жизнь на руки Богу.

Всё, спасибо и за то.

Дальше я на босу ногу.

 

Не имела я авто,

не бывала за кордоном,

а зато, зато, зато

выпал путь родимым домом.

 

Было так – как никому.

Вспоминаю – и не верю...

Низко кланяюсь Тому,

кто стоит уже у двери.

 

* * *

 

И тихо теплится окно,

чуть освещая жизнь,

что положила под сукно,

сказав ей: отвяжись.

 

Но даже в холоде и мгле

найдётся уголёк,

и будет снова на земле

светиться огонёк.

 

Светай, светай в моём окне,

пусть разойдётся тьма.

Как глубоко ты нужен мне –

не знала я сама.

 

И трубка пусть заворожит,

молчание поправ,

и доказав, что дальше – жизнь,

что был Шекспир не прав.

 

* * *

 

Ива, иволга и Волга,

влажный небосвод.

Я глядела долго-долго

в отраженье вод.

 

И казалось, что по следу

шла за мной беда,

что перетекала в Лету

волжская вода.

 

Словно слово Крысолова

вдаль зовёт, маня...

Мальчик мой седоголовый,

обними меня.

 

Мы с тобой – живое ретро,

серебро виска.

В песне сумрачного ветра

слышится тоска.

 

Я не утолила жажды,

годам вопреки

мы войдём с тобою дважды

в оторопь реки.

 

Мы ещё наговоримся

на исходе дней,

до того, как растворимся

в тёмной глубине.

 

 

* * *

 

Как божественную оплошность,

я лелею в свой час земной

драгоценную невозможность

быть с тобою и быть иной.

 

Только то и другое вместе

мне явило бы чудный миг

ликования адских бестий

или ангелов грустный лик.

 

Но привязана я к личине,

своей сути служа рабой.

И по этой простой причине

мне иною не быть с тобой.

 

Но в какой-то другой вселенной,

на орбитах иных планет

сладко пестует дух мой пленный

невозможность любого нет.

 

* * *

 

Как ты вышел тогда на звонок из подъезда,

словно ты уже Там...

Исхудавший, родной, беззащитный, болезный,

я тебя не отдам!

 

Я люблю тебя сквозь, вопреки, курам на смех,

всё равно, всё равно!

Твои впадины щёк, кашель твой или насморк -

всё мне озарено.

 

Хоть душа каждый год тренировками в смерти

закалялась как сталь,

но болит как и встарь, и завидует тверди,

и молит: не ударь!

 

Пусть тебя сохранят мои вздохи и охи,

и стихи, и звонки,

пусть тебя защитят всемогущие боги

их щиты и клинки.

 

Пусть тебя оградят эти чёртовы маски,

и молитвы без слов,

и в перчатках слова, и неловкие ласки

из несбыточных снов.

 

Все раскручены гайки, развинчены скрепы,

жилы отворены.

Я тебя защищаю грешно и свирепо,

до последней стрелы.

 

До последнего хрипа в туннельных потёмках,

не пущу на убой.

Как птенца, как ребёнка, слепого котёнка

я укрою собой.

 

Сохрани его сила, лесная, земная,

в потаённом тепле...

Над тобою кружу, ворожу, заклинаю, -

уцелей на земле!

 

* * *

 

Как хлопьям снега, радуюсь стихам.

Я их тебе охапками носила.

И мир в ответ задумчиво стихал,

поверив в их бесхитростную силу.

 

Был каждый день – как новая глава.

Мне нравилось в шагах теряться гулких

и близко к сердцу принимать слова,

что бродят беспризорно в переулках.

 

Их мёрзлый бред отогревать теплом

единственно нашедшегося слова,

и дальше жить, мешая явь со сном,

во имя драгоценного улова.

 

* * *

 

И льнянокудрою, каштановой волной,

 его звучаньем – умывался...

                                    О. Мандельштам

 

Каштановою веткою качая,

шепнёшь, превозмогая немоту,

как жил всегда, во мне души не чая,

протягивая руки в пустоту.

 

И я живу у совести в опале,

слезами обливая каждый час.

Так вышло, что в любви мы не совпали –

ты так любил тогда, а я – сейчас.

 

Услышь меня средь лиственных оваций,

где сквозь времён распавшуюся связь

к тебе мне вечно тщетно прорываться,

каштановой волною умываться,

наивнее и чище становясь.

 

* * *

 

Кладбище Новое Городское.

Участок сорок один.

Там хоронят бомжей, изгоев,

тех, кто остался один.

 

Тех, кого некому было оплакать,

некому хоронить.

В общую яму, в сырую слякоть

их опускают гнить.

 

Я не видала страшнее груза –

как в свежевырытый ров

их грузовик привёз полный кузов –

грубо сколоченных роб.

 

Вонь выбивалась сквозь швы и щели…

Всем был один надел –

в этой клоаке, в одной пещере,

в общей могиле тел.

 

Мёртвые, к счастью, не имут срама

жизни, прожитой зря.

Им не учуять этого смрада,

всё им до фонаря.

 

Тянутся в поле ряды-обезлички,

только вороны кричат.

И из земли лишь одни таблички,

словно ладони, торчат.

 

* * *

 

Кончался дождик. Шёл на убыль,

Последним жертвуя грошом.

И пели трубы, словно губы,

О чём-то свежем и большом.

 

Уже в предчувствии разлуки

С землёй, висел на волоске

И ввысь тянул худые руки.

Он с небом был накоротке.

 

О чём-то он бурчал, пророчил,

Твердил о том, что одинок...

Но память дождика короче

Предлинных рук его и ног.

 

Наутро он уже не помнит,

С кого в саду листву срывал,

Как он ломился в двери комнат,

И что он окнам заливал.

 

Копилка

 

Дождь. Туман. Заветная строка.

Вот мои несметные богатства.

Скажешь, что казна невелика?

Не спеши выказывать злорадство.

 

Вот сюда внимательно гляди:

это чей-то взгляд, запавший в душу.

Фраза, что однажды из груди

ненароком вырвалась наружу.

 

Вот напиток из полночных муз,

голоса любимого оттенок.

Я всё это пробую на вкус.

Я знаток, гурман, сниматель пенок.

 

Что это? Попробуй назови.

Так, пустяк. Души живая клетка.

Тайная молекула любви.

От сердечных горестей таблетка.

 

Тёплых интонаций нежный след –

словно ласка бархата по коже.

Я им греюсь вот уж сколько лет,

он ничуть не старится, такой же.

 

И, скупее рыцарей скупых,

от избытка счастья умирая,

словно драгоценности скупив,

я твои слова перебираю.

 

Скажет пусть какой-нибудь осёл:

ничего же не было, чудило!

Но душа-то знает: было всё.

Больше: это лучшее, что было.

 

Каждый волен счастье создавать,

разработать золотую жилку.

Надо только миг не прозевать,

подстеречь и – цап! – себе в копилку.

 

Я храню в душе нездешний свет,

свежесть бузины и краснотала.

И живу безбедно много лет

на проценты с этих капиталов.

 

Как алмаз, шлифую бытие,

собираю память об умершем.

Я – самовладелица. Рантье.

Баловень судьбы, миллионерша.

 

Взгляд души и зорок, и остёр.

Он – спасенье от тщеты и тлена.

Никому не видимый костёр,

огонёк мой, очажок вселенной.

 

Что бы там ни уготовил рок –

настежь я распахиваю сердце:

все, кто беден, болен, одинок, –

заходи в стихи мои погреться!

 

 

* * *

 

Куда уместней было б умереть,

чем от твоих объятий обмереть,

когда осталось жизни уж на треть,

когда по волосам уже не плачут.

Но снова о весне кричат грачи,

и сердцу не прикажешь: замолчи,

хоть нежность обречённая горчит,

и что с того, что я грешна иначе.

 

Да, я странна, но это мне идёт.

А кто не странен? Только идиот.

Нормальных нет, сказал Чеширский кот,

и это было, в сущности, нормально.

Да, я стара, но ведь любовь старей,

старее всех церквей и алтарей...

Твоё лицо при свете фонарей...

И счастье было, кажется, в кармане.

 

Хотя я до сих пор не поняла,

что это было – глаз ли пелена,

или душа и впрямь опалена

божественным огнём из преисподней.

Что это было – прихоть и каприз,

или небес таинственный сюрприз,

и я кружусь с тобой под вальс-каприс,

и всё уже исполнится сегодня.

 

* * *

 

Кукушка-выскочка в часах

не обещает жизни долгой.

Оно понятно, не в лесах.

Кукукнет пару раз – и в щёлку.

 

Почти живое существо.

Вещунья, пифия, сивилла...

Я не боялась ничего,

не верила и не просила.

 

Но вот тебя прошу сейчас,

боюсь и верю в это чудо –

о, накукуй мне лишний час,

моя домашняя пичуга!

 

О, наколдуй мне лишний день

и юных нас, от счастья пьяных,

и всех любимых мной людей,

что скрылись в норках деревянных.

 

Кукушка, стой, не уходи!

Но мне за нею не угнаться...

О, знать бы, что там впереди,

когда сердца пробьют двенадцать.

 

* * *

 

Лебеди вы мои адские,

мой лебединый стан:

Рильке, Блаженный, Анненский,

Хлебников, Мандельштам...

 

До ваших перьев падкого, –

взвившихся в небосклон, –

вам от утёнка гадкого

через века поклон.

 

Я обожаю каждого.

Чувствую неба вкус.

Как я всегда их жаждала,

этих волшебных уз!

 

И, захлебнувшись в лепете,

пробую голосок...

Белые мои лебеди,

киньте перо с высот!

 

* * *

 

Люблю я эти пасмурные дни

за то, что так нерадостны они,

за то, что ничего не обещают –

ни солнышка, ни ласки, ни весны,

за то, что с нами так они честны

и лень нам снисходительно прощают.

 

Ну здравствуй, хмурый серенький денёк!

Присяду на тебя, как на пенёк,

и отдохну от бега и прогулок.

А ты, не обманя и не маня,

свернись клубочком в доме у меня,

найдя там поуютней закоулок.

 

Себя на домоседство обреку

и вспомню Саши Чёрного строку:

«Ну сколько вас ещё осталось, мерзких?

Все проживу!» И этот тусклый день,

любя его застенчивую тень,

его туман и слабый свет нерезкий...

 

Спасибо, день, что ты хотя бы есть,

что позволяешь быть такой как есть,

что можно пред тобой не притворяться,

как тот, кто так же хмур и одинок,

кого хотелось взять бы в свой денёк,

и сбросить с сердца маску и наряд свой.

 

* * *

 

Любовь застенчиво молчит,

себе не позволяя сбыться.

Не каждый разглядит лучи

в её серебряном копытце.

 

Быть может в ней все пять пудов,

хотя на вид тонка как льдинка,

укрытая под слоем льдов,

она жива, но невидимка.

 

Не разрешает быть собой,

не отпускает в область рая,

и палец держит над губой,

как птицу в клетке запирая.

 

* * *

 

Любовь – не когда прожигают огнём, –

когда проживают подолгу вдвоём,

когда унимается то, что трясло,

когда понимается всё с полусло...

 

Любовь – когда тапочки, чай и очки,

когда близко-близко родные зрачки.

Когда не срывают одежд, не крадут –

во сне укрывают теплей от простуд.

 

Когда замечаешь: белеет висок,

когда оставляешь получше кусок,

когда не стенанья, не розы к ногам,

а ловишь дыханье в ночи по губам.

 

Любовь – когда нету ни дня, чтобы врозь,

когда прорастаешь друг в друга насквозь,

когда словно слиты в один монолит,

и больно, когда у другого болит.

 

* * *

 

Меня никто не сможет убедить,

что разделила нас с тобой могила.

И чтобы в реку дважды не входить,

я из неё ещё не выходила.

 

Куда несёт меня моя река,

любовь моя, отрада и отрава,

где мы с тобой сцепились на века,

река Забвенья, Плача, Переправы…

 

Держусь за память, словно за буёк,

на Переправе не сменю коня я.

Тут всё уже последнее, моё,

я ни на что его не променяю.

 

Здесь будет всё, как было при тебе –

твои кассеты, книги и пластинки.

И за улыбку в будущей судьбе

я ни единой не отдам грустинки.

 

Я удержу всё, что смогла сберечь,

и сохраню твой образ на века я.

Моя река, моя родная речь,

что о тебе течёт, не умолкая…

 

 

* * *

 

Метельный мир, в тумане всё плывёт,

и я одна на свете этом белом.

Мы жили, жили счастливо, и вот –

всё, что осталось, выглядит пробелом,

 

пунктиром от тебя и до меня,

мостом воздушным, звёздным коромыслом,

что виснет, удлиняясь и маня

недостижимым, плавающим смыслом.

 

Ну как тебе живётся одному,

мой запредельный, вечный, незабвенный?..

Когда же вновь тебя я обниму,

отняв у этой вечности мгновенной…

 

* * *

 

Мир создан из простых частиц,

из капель и пыльцы,

корней деревьев, перьев птиц...

И надо лишь концы

 

связать в один простой узор,

где будем ты и я,

земной ковёр, небесный взор –

разгадка бытия.

 

Мир создан из простых вещей,

из дома и реки,

из детских книг и постных щей,

тепла родной щеки.

 

Лови свой миг, пока не сник,

беги, пока не лень.

И по рецепту книги книг

пеки свой каждый день.

 

* * *

 

Мир, оставь меня в покое!

Я – отрезанный ломоть,

но не дам себя легко я

молоху перемолоть.

 

Как лицо твоё убого,

руки жадные в крови,

купола, где нету Бога,

и дома, где нет любви,

 

где законы волчьи рынка,

сгинь, отринь меня, гуляй!

Только ты, моя кровинка,

не покинь, не оставляй.

 

Перед смертью мы как дети,

страшно ночью одному.

Нужен кто-то, чтоб приветил,

обнял, не пустил во тьму.

 

У меня в душе такое –

без тебя не потяну.

Не оставь меня в покое,

не оставь меня одну.

 

* * *

 

Мне больнее весна, чем зима,

как глазам от нежданного света,

потому что не знаю сама,

для чего эта роскошь аскету.

 

В преисподней искать благодать,

Ярославне прикинуться Сольвейг –

что на гуще кофейной гадать,

где выходит кладбищенский холмик.

 

Это храм, что стоит на крови,

стержень, сердце надевший на вертел.

Это жизни моей черновик,

репетиция будущей смерти.

 

О весна, вековая тщета!

Узнаю тебя жизнь, принимаю!

Только нет ни копья, ни щита.

Беззащитна стою перед маем.

 

* * *

 

Мне нравится, что я тебя зову

так, как никто тебя не называет.

Воочию, в реале, наяву,

(хотя земля, бывает, уплывает).

 

Хотя я и люблю весь алфавит,

есть буквы, что любимчиками стали.

Как будто бы как все они на вид,

но есть у них особые детали -

 

невидимы на посторонний взгляд,

они законам общим не подвластны.

Там гласные так нежно голосят,

согласные не очень-то согласны.

 

«Что в имени тебе моём» — да всё,

огонь костра и тихая лампада,

всё, что в себе лелеем и несём

и что спасём от тлена и распада.

 

Ему уютно у меня во рту,

чуть вылетев — обратно залетает,

и кажется порою, что к утру,

как леденец, на языке растает.

 

Оно во мне как в доме прижилось.

В нём лёгкость и наполовину — шалость.

Мне с ним гулялось, елось и спалось,

(я не могу назвать — какая жалость!).

 

Я говорю не для ханжей и клуш,

скорее, с облаками и богами,

что имя мне твоё в любую сушь

напомнят звуком хлюпающих луж

иль ложечкой, звенящею в стакане.

 

* * *

 

Мне снилось, что разгадан шифр,

с каким я дверь к тебе отверзну:

слова без букв, число без цифр –

и вход свободен в эту бездну.

 

Проснулась – всё его ищу,

ведь так к нему была близка я…

А я тебя не отпущу!

Да, я тебя не отпускаю!

 

Подумала, что если вскрыть

мозги и сердце чем-то острым –

фонтаном бы метнулся вскрик,

ночные вылетели б монстры.

 

Жизнь со свету меня сживёт...

Как мне её тебе отдать бы?

А рана к свадьбе заживёт.

У нас же не было той свадьбы.

 

Стою у берега реки,

где небо манной осыпало...

Но нет единственной руки,

той, на которой засыпала.

 

Она зарыта в ров земной,

и на неё навален щебень.

Но я прорвусь к тебе весной

сквозь неразборчивую темень.

 

И будут улыбаться мне

цветы на земляной подушке,

когда тебе в той тишине

шепну я что-нибудь на ушко,

 

и грабли будут драить дол,

чтоб слой меж нами стал бы тоньше,

репьи – цепляться за подол,

чтоб побыла с тобой подольше.

 

Плетусь у жизни на хвосте.

Кручу мистическое блюдце...

Я поняла, что ты везде.

И нужно только оглянуться.

 

* * *

 

Моим стихом опять заговорила ночь.

Вот месяц воспарил, что как крыло у чайки.

Прислушайтесь ко мне. Молчать одной невмочь.

Лишь стих мой скажет Вам всю правду без утайки.

 

Мой тайный, мой чужой, роднее нет тебя!

Не верь дневным словам и закруглённым фразам.

Любовь упразднена в системе бытия.

И уз не разорвать, и не совпасть по фазам.

 

Во сне мы видим то, что в жизни не дано.

Мой вымысел, мой сон, не дай мне Бог очнуться!

Волшебное кино, души двойное дно...

Не встретиться никак, но и не разминуться.

 

...Не слушайте меня. И снова до утра

ссылает стих меня на гауптвахту ночи.

Невольнице окна, тетради и пера,

мне бредить и творить, и верить, и пророчить.

 

Я сделаюсь строга. Не лащусь и не льщу.

А может, зря от Вас я нежность утаила?

Внутри своей беды блаженство отыщу,

и будет мне сиять созвездье Альтаира.

 

Прощайте, дорогой. Я затворю балкон.

Вы догадались, да? Я говорю не с Вами,

а с Тем, кто сотворил и нравственный закон,

и звёзды, что горят у нас над головами…

 

 

* * *

 

Мой бедный мальчик, сам не свой,

с лицом невидящего Кая,

меня не слышит, вой не вой,

меж нами стужа вековая.

 

Но жизни трепетную треть,

как свечку, заслоня от ветра,

бреду к тебе, чтоб отогреть,

припав заплаканною Гердой.

 

И мне из вечной мерзлоты

сквозь сон, беспамятство и детство

проступят прежние черты,

прошепчут губы: наконец-то.

 

Благодарю тебя, мой друг,

за всё, что было так прекрасно,

за то, что в мире зим и вьюг

любила я не понапрасну,

 

за три десятка лет с тобой

не остужаемого пыла,

за жизнь и слёзы, свет и боль,

за то, что было так, как было.

 

* * *

 

Мой дом – почти фантом, где хлипко и нелепо,

где звёзды за окном зовут на рандеву.

Мне дорого всё то, что поднимает в небо,

а ты живёшь в быту, в реале, наяву.

 

Ты делаешь ремонт, ты потолок навесил.

Но опыт твой ни в чём меня не убедил.

Ахматова ж в стихах воспела в стенах плесень,

и Фландрию паук Марине выводил.

 

А у меня на стол слетает штукатурка,

похожая на снег, на стихотворный сор.

Я чувствую свой мир твореньем демиурга…

Пусть в трещинах душа, зато какой узор!

 

* * *

 

Мой ноябрь обознался дверью

и стучится дождём в апрель.

Неужели и я поверю

в эту нежную акварель?

 

В эту оттепель заморочек,

в капли датского короля?

Соберу лучше хворост строчек,

холод с голодом утоля.

 

Мне весна эта – не по чину.

Неуместны дары её,

словно нищему – капучино

иль монашке – интим-бельё.

 

Не просила её грозы я

и капелей её гроши.

Ледяная анестезия

милосерднее для души.

 

Я привыкла к зиме-молчунье,

её графике и бинтам.

Но куда-то опять лечу я,

неподвластная всем летам.

 

Обольстительная бездонность,

отрезвляющий с неба душ,

неприкаянность и бездомность

наших нищих сиротских душ...

 

* * *

 

Молчанье Бога на моё алло,

молчанье сердца, ставшего мало,

мир, потерявший слово, что вначале,

гол как сокол, как осень без листвы,

зима без снега, речка без плотвы,

бесслёзный плач, молитва без печали.

 

Молчанье рыб, воды набравших в рот,

молчанье, что внутри наоборот,

как крик у обезумевшего Мунка,

глас вопиющих в мировой дыре,

и даже рак не свистнет на горе,

поскольку бессловесна эта мука.

 

Молчанье от простого, как му-му,

которое я запросто пойму,

уютное и тёплое, как в норке,

до высшего, что райское гнездо,

звучащее высокой нотой «до» –

силентиум от Тютчева и Лорки.

 

Пусть радость – это будущая грусть,

и так хрупка, что только тронешь – хрусть!

но пусть хотя бы по сердцу погладит…

Но ты же не Молчалин, а молчун...

Я воду в ступе истово толчу

и вилами пишу на водной глади.

 

А ты не слышишь, как тебя люблю,

стихами тормошу и тереблю,

как ватою заложенную, душу.

Молчат слова за вечность до весны,

их мучат летаргические сны,

кошмары их увиденные душат.

 

Но в них тебе постигнуть не дано

двойное заколдованное дно,

тебе видна лишь только оболочка.

Царевна не жива и не мертва,

пробудят ли сакральные слова?

Смертельная по сути проволочка.

 

А дальше-то молчание ягнят,

о коем будет фильм однажды снят,

а дальше – тишина, как у Шекспира…

И не поможет никакой айкью,

когда стоишь у бездны на краю,

где поразит безмолвия рапира.

 

Не думать больше, быть или убить,

тебя по умолчанию любить,

да, мир богат и с каждым часом краше,

но всех сильнее будет меж людьми

единственная капелька любви,

молчанья переполнившая чашу.

 

* * *

 

Мы с тобою ведь дети весны, ты – апреля, я – марта,

и любить нам сам Бог повелел, хоть в него и не верю.

А весна – это время расцвета, грозы и азарта,

и её не коснутся осенние грусть и потери.

 

Мы одной с тобой крови, одной кровеносной системы, –

это, верно, небесных хирургов сосудистых дело.

Закольцованы наши артерии, спаяны вены.

Умирай, сколько хочешь – у нас теперь общее тело.

 

У меня жизни много, и хватит её на обоих.

Слышишь, как я живу для тебя? Как в тебя лишь живу я?

Нет тебя, нет меня, только есть лишь одно «мыстобою», –

то, что свёрстано намертво, хоть и на нитку живую!

 

* * *

 

Мёртвый голубь под моим балконом,

ветка вяза, бившая в окно...

О себе напомнило уколом

что-то позабытое давно.

 

Выхожу из дома, как из комы,

и брожу, рисунок дня лепя.

Я с собою будто незнакома.

Я так мало знаю про себя.

 

Всё носила, как цветок в петлице,

на губах заветное словцо.

Так оно хотело в мир излиться,

даже проступало сквозь лицо.

 

То ли ангел райский, то ли кондор

душу нёс в объятиях, когтя,

в небесах очерчивая контур,

за которым всё, что до тебя.

 

Если бы когтями было можно

в прошлое вцепиться посильней

и втащить сюда его безбожно,

вырвав из кладбищенских камней!

 

Что-то мне привиделось сегодня.

Что-то засветилось над травой.

О судьба, бессмысленная сводня!

Мёртвый голубь, ангел неживой.

 

Но сквозь все запреты и потери

я в ночи твой облик сторожу

и держу распахнутыми двери,

окна все раскрытыми держу.

 

И поскольку ты во мне отныне

так сияешь радугой в тиши,

я должна лелеять как святыню

оболочку тела и души.

 

* * *

 

На остановке я сойду

на нет, что ты мне дал –

подарок твой, что и в аду

сияет, как кристалл.

 

Ни дождь меня не отрезвил,

ни взгляд твой ледяной,

и всё, что ты отнял, убил –

по-прежнему со мной.

 

Со мною мой самообман

под звуки аллилуй, –

то не зима, не смерть сама,

а вьюги поцелуй.

 

 

* * *

 

На стене висела карта мира,

закрывая старые обои.

Сколько мест для зрелищного пира,

где ещё мы не были с тобою!

 

И уже, наверное, не будем...

Нам не плыть по тем морям и рекам.

Карта наших праздников и буден

на стене застыла оберегом.

 

Карта улиц первых поцелуев,

перекрёстков рук переплетённых...

Может быть, когда в минуту злую

мне укажут путь они в потёмках.

 

Комната парит над спящим миром.

У неё в ночи своя орбита...

И пока живём родным и милым,

наша карта всё ещё не бита!

 

* * *

 

На чёрный день копила радость,

в надежде, что ещё не он,

что есть ещё чернее гадость,

которая возьмёт в полон,

 

а этот – временной полоской

уйдёт, дав ночи полчаса,

как пуля, не затронув мозга,

как туча, прячась в небеса.

 

Ещё не он, ещё не скоро,

и всё на чёрный день коплю

крупинки слов, и крохи спора,

и каплю сладкого «люблю».

 

Когда же он придёт однажды –

тот свет, накопленный в углу,

сверкнув улыбкою отважной,

испепелит любую мглу.

 

* * *

 

Надо мною плывут облака, тяжелея от нежности,

изливая в дождях вековую печаль по тебе.

Что-то есть в облаках от твоей ускользающей внешности,

перемен, что могли бы, но не совершились в судьбе.

 

О волшебные блики мне с детства знакомого облика,

колдовство очертаний родного до боли лица.

Я пытаюсь увидеть в рисунке летящего облака

профиль мамы живой, побелевшие кудри отца.

 

Вот он – хлеб для души в виде свеженебесного ломтика,

освещаемый солнцем, омытый в слезах и дожде.

И рождается в мире какая-то новая оптика,

когда видишь насквозь то, чего не увидеть нигде.

 

* * *

 

Наша жизнь уже идёт под горку.

Но со мною ты, как тот сурок.

Бог, не тронь, когда начнёшь уборку,

нашу норку, крохотный мирок.

 

Знаю, мимо не проносишь чаши,

но не трожь, пожалуйста, допрежь,

наши игры, перебранки наши,

карточные домики надежд.

 

В поисках спасительного Ноя

не бросали мы свои места.

Ты прости, что мне плечо родное

заменяло пазуху Христа.

 

Будем пить микстуры, капать капли,

под язык засунув шар Земной,

чтоб испить, впитав в себя до капли

эту чашу горечи земной.

 

...Мы плывём, как ёжики в тумане,

выбираясь к свету из потерь.

Жизнь потом, как водится, обманет,

но потом, попозже, не теперь!

 

Небо льёт серебряные пули,

в парусах белеют корабли,

чтобы подсластить Твою пилюлю

в небеса обёрнутой земли.

 

* * *

 

Наша связь следов не оставляет,

как звезда дневная не видна.

Но дорогу всё же высветляет,

если в темноте иду одна.

 

То, что никогда не станет былью,

растворяя в сумерках лицо,

оседает на столетьях пылью

и на крыльях бабочек пыльцой.

 

То, что не случится – будет завтра,

соловей исполнит вокализ...

Примой погорелого театра

я растаю в зарослях кулис.

 

Пусть я виртуальна, интровертна

и цепляюсь за пустой рукав, –

солнечные зайчики бессмертны,

им не страшно вечное пиф–паф.

 

Если так и тянет оглянуться,

бесы догоняют или кысь,

вверх глядите, чтобы не споткнуться.

Чтобы не упасть, глядите ввысь.

 

* * *

 

Наша связь следов не оставляет,

как звезда дневная не видна.

Но дорогу всё же высветляет,

если в темноте иду одна.

 

То что никогда не станет былью,

растворяя в сумерках лицо,

оседает на столетьях пылью

и на крыльях бабочек пыльцой.

 

То, что не случится — будет завтра,

соловей исполнит вокализ...

Примой погорелого театра

я растаю в зарослях кулис.

 

Пусть я виртуальна, интровертна

и цепляюсь за пустой рукав, -

солнечные зайчики бессмертны,

им не страшно вечное пиф-паф.

 

Если так и тянет оглянуться,

бесы догоняют или кысь,

вверх глядите, чтобы не споткнуться.

Чтобы не упасть, глядите ввысь.

 

* * *

 

Не бояться зеркал и своих запоздалых прозрений,

отцеплять от себя якоря и чужие клише.

И уверенно «нет» говорить, не скрывая презренья,

и свободное «да» не таить в отворённой душе.

 

Пусть струится весна, унося, как щепу, в самотёке.

Пусть холодная осень не сводит безжалостных глаз.

Всюду жизнь, даже в самой тоскливой глухой безнадёге.

Надо лишь не мертветь, пока что-нибудь теплится в нас.

 

Сохранить то тепло за душой, распихать по карманам,

прислониться к единственным в мире плечам и губам,

и питаться как манной бесхитростным самообманом,

предпочтя его правде, свободе и вольным хлебам.

 

 

* * *

 

Не их, а что-то через них,

за ними любим мы,

над ликом воссиявший нимб,

сверкнувший нам из тьмы.

И потому так вечен миг,

связавший слепо, напрямик

и души, и умы.

 

* * *

 

Не надо мне «Карету-мне-карету!»,

а дайте жить единственному бреду,

всему, что есть во мне, а не вовне.

Мне зеркало – пречистый лист бумаги,

куда могу глядеться без отваги,

душа живёт, когда она в огне.

 

Покой и воля – счастию замена,

ушла за Ладой следом Мельпомена,

оставив незапахнутою дверь.

И вот стою на сквозняке вселенной,

как под мечом дамокловым, – селеной,

под светом нескончаемых потерь.

 

У строчек не бывает обесточек.

Восходит в сердце аленький цветочек,

весною, летом, осенью, зимой,

слезами счастья щедро поливаем,

он никогда во мне незасыхаем,

поскольку знает, что навеки мой.

 

Мне опахалом над балконом ветки,

под ним цветы весёленькой расцветки

и птицы назначают рандеву.

Раскрытая страница на коленях…

Объятая задумчивою ленью,

тиха как тень, я всё-таки живу.

 

Казавшийся крюком когда-то месяц

сейчас в окно заглядывает, весел,

раздвинув рот в улыбке до ушей.

И небо цвета радости и горя

опять со мною побеждает в споре

и всё даёт, что надобно душе.

 

* * *

 

Не там, не здесь, а где-то между

жду, как гирлянды фонарей

зажгут во мне огни надежды,

и мир покажется добрей.

 

Намёки ангелов так тонки,

так звонки птичьи голоса.

В колясках детские глазёнки

впервые видят небеса.

 

Вплету в венок кружащих улиц

цвет своих глаз, волос, одежд

и затеряюсь среди умниц,

упрямиц, модниц и невежд,

 

чтоб притвориться, раствориться

в водовороте бытия

и стать счастливою частицей

чего-то большего, чем я.

 

* * *

 

Невнятный дождик моросил,

каштан дрожал, в окошко пялясь,

а листья из последних сил

за ветви отчие цеплялись.

 

Ноябрь, не помнящий родство,

живое отделял пилою.

Холодный день и голый ствол –

как плата за тепло былое.

 

О, встреча осени с зимой –

дуэль, дуэт, и ветер пел им...

А как красиво, боже мой –

желто-зелёное на белом.

 

* * *

 

Неразличима наша связь,

чужее не бывает друга.

Но всё пряду узоров вязь,

надежды нить ещё упруга.

 

Мил и без милого шалаш.

Любовь ведь индивидуальна.

Я домик нарисую наш

и буду жить в нём виртуально.

 

Из воздуха иль из песка,

из карт ли вознесётся стенка -

там будет прятаться тоска,

не вырываясь из застенка.

 

Никто не обнаружит лаз,

все бури, слёзы канут мимо,

но будет радовать ваш глаз

сюжет, рисунок, пантомима.

 

Не будет мук, разлук, потерь

и панихиды на погосте.

Порой ты постучишься в дверь

и я приму тебя как гостя.

 

И минет много-много лет,

когда скажу из райских веток:

какой изящный менуэт

жизнь станцевала напоследок.

 

* * *

 

Ничего не ждут уже, не просят

на последнем жизни этаже.

Неба просинь заменила проседь.

Это осень подошла к душе.

 

Город гол и сер, как дом аскета.

Вечер стылый. Сердце растоплю.

Жизнь свелась к одной строке анкеты:

Родилась. Любила и люблю.

 

Узкий круг привычного пространства.

Шелест книг в домашней тишине.

Не хочу ни празднеств и ни странствий.

Всё что нужно мне – оно во мне.

 

Радоваться, что ещё живые.

Пробовать вино и сыр дор-блю.

Говорить неловко, как впервые,

это слово тёплое «люб-лю».

 

Нищий

 

Стоит он, молящий о чуде.

Глаза источают беду.

Подайте, пожалуйста, люди,

на водку, на хлеб и еду!

 

И тянет ладонь через силу,

и тупо взирает вокруг.

Да кто же подаст тебе, милый?

Россия – в лесу этих рук.

 

Я еду в троллейбусе тёплом.

Луч солнца играет в окне.

Но бьётся, колотится в стёкла:

«Подайте, подайте и мне!

 

Подайте мне прежние годы,

уплывшие в вечную ночь,

подайте надежды, свободы,

подайте тоску превозмочь!

 

Подайте опоры, гарантий,

спасенья от избранных каст,

подайте, подайте, подайте...»

Никто. Ничего. Не подаст.

 

 

* * *

 

О выводи меня, Нездешнее,

в чарующую флейту дуя,

из повседневного, кромешного

в мир праздника и поцелуя.

 

Как радугою в небо вхожее,

как звёзд ночное поголовье,

на наши речи непохожее

и не нуждавшееся в слове...

 

И музыка листа упавшего,

и эти дивные длинноты

аккорда, душу всю отдавшего

за  эту маленькую ноту...

 

Ты не приснился, ты всё тут ещё,

они по-прежнему со мною, –

воспоминания о будущем,

переодетые в лесное...

 

От туч, нахмуренных опасливо,

от снов злопамятных – подальше,

и непрерывно будешь счастлива,

одета в музыку без фальши,

 

от постоянного сопутствия

обдутых жизней, снятых с полок,

от постоянного присутствия

мечты, застрявшей как осколок.

 

Изъять –  останется зияние,

норой безрадостной, безвестной.

Пусть лучше танец и сияние,

душекружение над бездной!

 

* * *

 

О сирень четырёхстопная!

О языческий мой пир!

В её свежесть пышно-сдобную

я впиваюсь, как вампир.

 

Лепесточек пятый прячется,

чтоб не съели дураки.

И дарит мне это счастьице

кисть сиреневой руки.

 

Ах, цветочное пророчество!

Как наивен род людской.

Вдруг пахнуло одиночеством

и грядущею тоской.

 

* * *

 

Обиды – на обед,

на ужин – униженья.

Коловращенье бед

до головокруженья.

 

Но помни, коль ослаб,

про мудрое решенье:

про лягушачьих лап

слепое мельтешенье.

 

Вселенной молоко

мучительно взбивая,

спасёт тебя легко,

вздымая высоко,

душа твоя живая.

 

* * *

 

Обошла весь город – себя искала,

свою радость прежнюю, юность, дом.

Я их трогала, гладила и ласкала,

а они меня признавали с трудом.

 

Многолюден город, душа пустынна.

Всё тонуло в каком-то нездешнем сне...

Я скользила в лужах, под ветром стыла

и искала свой прошлогодний снег.

 

Увязала в улицах и уликах,

и следы находила твои везде...

Годовщину нашей скамейки в Липках

я отметила молча, на ней посидев.

 

И проведала ту батарею в подъезде,

у которой грелись в морозный день, –

мы тогда ещё даже не были вместе,

но ходила всюду с тобой как тень.

 

Я нажала – и сразу открылась дверца,

и в душе запели свирель и фагот...

Ибо надо чем-то отапливать сердце,

чтоб оно не замёрзло в холодный год.

 

Однова

 

Сломалась жизнь – я смастерю другую,

отпилим хлам, а нужное прибьём!

Ту, что сейчас – и злейшему врагу я...

Мы однова вдвоём с тобой живём!

 

Ах жили, жили… Однова теперь я,

я однова, любимого вдова.

Летят души растрёпанные перья,

и в перлы не слагаются слова.

 

Как хочется единственного чуда,

тепла плеча родного до утра...

Пошли мне снова весточку оттуда,

пусти меня погреться во вчера.

 

Коплю в душе все памятки и метки.

О кто-нибудь, прошу, умилосердь...

И бьют в окно поломанные ветки,

крест-накрест перечёркивая смерть.

 

* * *

 

Оскал бытия улыбкой

сменился в борьбе с судьбой.

Пусть призрачно, робко, зыбко –

оно улыбнулось тобой.

 

О, знала я – что ни делай –

вселенная за меня,

и чёрную кошку белой

в дороге нам заменя,

 

и знаков рассыпав манну –

мол, всё это неспроста –

к тебе, мой давно желанный,

вела за верстой верста.

 

Вещала, что будешь вскоре –

уроки, душа, готовь!

Из слов, что учили в школе,

осталось одно: любовь.

 

И слышала я всё чище

сквозь шум и людской галдёж:

– Найдёшь ты не там, где ищешь,

и встретишь, когда не ждёшь.

 

И вот он, тот миг заветный:

с мешком за спиной, седой,

явился мой князь пресветлый,

серебряный, золотой.

 

О сколько же надо было

сапог сносить до него,

чтоб начисто всё забыла

в объятии огневом,

 

чтоб ты соскочил с подножки,

с катушек слетел, со скал,

судьбы поменяв обложку,

улыбкой сменив оскал.

 

* * *

 

Ошалев от любви и обиды,

я пишу по горячим следам.

Не подам ни руки Вам, ни виду,

ни надежды я Вам не подам.

 

Лишь одно я скажу напоследок,

отрясая Ваш прах с моих ног:

этот стих – словно памятный слепок,

маска смерти с любви, эпилог.

 

Это слабость была или прихоть –

не заманит вовек западня.

Я о Вас и не вспомню! Но Вы хоть,

иногда поминайте хоть лихом,

хоть на миг вспоминайте меня.

 

 

* * *

 

Перед зеркалом красуясь,

От тебя я слышу: «Рубенс!»

 

Огорчилась: неужель?

А мне мнилось – Рафаэль!

 

Вот истаю, словно воск, –

Будет Брейгель или Босх!

 

* * *

 

Печаль моя жирна...

              О. Мандельштам

 

Печаль жирна, а радость худосочна.

И вот её чем бог послал кормлю,

не пожалев последнего кусочка.

Как это слово лакомо – «люблю»...

 

Всё подлинное тихо и неброско,

не в замке, а в зелёном шалаше.

А это ведь и вправду так непросто –

большую радость вырастить в душе.

 

 Вздохну над строчкой, над бутоном ахну,

 погреюсь у случайного огня...

 А то ведь я без радости зачахну,

 или она зачахнет без меня.

 

* * *

 

Поговорить бы, но с кем, и не о чем…

Шлёшь мне фото, и не одно.

Тучку надвинь на глаза, как кепочку, -

помнишь, в том ролике про окно?

 

Очень жарко, глаза усталые.

Ты на даче, глядишь в смартфон.

С твоим видео не расстанусь я.

Всё остальное же — просто фон.

 

Ну, улыбнись же… намокли волосы.

Кепку от солнца скорей надень.

А для меня твоим тёплым голосом

заговорил одинокий день.

 

* * *

 

Под знаком рыб живу и ног не чую.

Плыву навстречу, но миную всех.

В миру не слышно, как внутри кричу я.

Одеты слёзы в смех как в рыбий мех.

 

Вот так-то, золотая  моя рыбка,

всё золото спустившая в трубу.

Кому отдашь последнюю улыбку,

когда крючок подденет за губу?

 

Но разве лучше мучиться на суше,

глотая воздух злобы и измен,

когда в стихии обретают души

покой и волю счастию взамен.

 

 * * *

 

Подальше, подальше, подальше

от кланов и избранных каст,

от глянцевой славы и фальши,

от тех, кто с улыбкой предаст.

 

Поближе, поближе, поближе

к тому, кто под боком живёт,

к тому, кто поймёт и услышит,

кто сердце тебе отдаёт.

 

Покрепче, покрепче, покрепче

прижми к себе родину, дом,

и станет воистину легче

на этом, а может, на Том.

 

* * *

 

На ложе моем ночью искала я того,

которого любит душа моя,

искала его и не нашла его.

Встану же я, пойду по городу,

по улицам и площадям,

и буду искать того,

которого любит душа моя;

искала я его и не нашла его...

Песня Песней, 3 глава

 

Пойду по городу, по площадям и улицам

искать того, к кому душа моя притулится,

он в вечном розыске давно уже без роздыха,

а без него мне не хватает воздуха…

 

Его уж нет, но я ищу его неистово,

такого любящего, светлого и чистого.

Ищу то в комнате, то в чьём-то дальнем облике,

то в звёздном омуте, то в лебедином облаке.

 

Спрошу прохожих: вы нигде его не видели?

Ищу похожих: в вещих снах, в любой обители.

Ищу следы его, улыбки, очертания,

как будто ангелами послано задание –

 

пока не встретятся два сердца во единое,

писать мне эту песню песней лебединую…

 

* * *

 

Помнишь, была в небесах кутерьма -

птицы над нами летели...

Я уж теперь и не знаю сама -

было ли то в самом деле…

 

Это был вальса бесчисленный тур,

мы с тобой замерли в трансе -

редкое зрелище птичьих фигур,

в страстном кружащихся танце…

 

Чистое поле и в нём ни аза -

словно всё в мире сначала...

Ты опустил от смущенья глаза,

я потрясённо молчала.

 

И по каким бы дорогам судьба, -

вспомнится вдруг мимолётно:

крыльев тех замысловатые па,

шоу большого полёта…

 

Как они пили небес молоко,

самозабвенно шалея...

Как объясниться им было легко!

Наши слова тяжелее…

 

Часто туда устремляю я взгляд,

в бездну бескрайних просторов -

вдруг они вновь надо мной пролетят…

Но не бывает повторов.

 

Помнит его как в расплывчатом сне

этот, а, может быть, тот свет...

Как отраженье, чего уже нет,

как отголосок и отсвет.

 

 

* * *

 

Помнишь, как друг другом угощали,

как было насытиться невмочь,

как упрямо утро превращали

в сказочную святочную ночь.

 

Огоньков мерцанье в хвойных ветках,

блёстки новогоднего дождя...

Глаз твоих волшебную подсветку

унесу я в сердце, уходя.

 

Обещанья ложны, судьбы ломки,

невозможно повернуть их вспять.

Жёстко жизнь стелила без соломки,

но как мягко, сладко стало спать...

 

* * *

 

Помнишь, как мы пошли с тобой в то воскресенье осеннее в Липки?

Старых лип там уж нету почти, ну а новые – низки и хлипки.

 

Помнишь, ели мороженое, рифму искали к орешкам кешью.

И её подсказало над деревом небо синеющей брешью.

 

Шли по Взвозу мы к Волге, зашла я в бывший отцовский дворик,

где листва всё пышнее, а запах каштанов горяч и горек.

 

А у самой беседки застали свадьбы: невесты, платья.

Крики «горько», лобзанья, хмельные объятья, все люди братья.

 

«Офигительная!» – орал тамада за большие деньги.

«Сногсшибательная!» – вторил ему, надрываясь, подельник.

 

Лоскутками цветными обвешан был памятник «всем влюблённым»,

что глядели из вороха тряпок озлобленно, оскорблённо.

 

Словно знали, что их прозвали в народе: «двум педерастам».

Да вот так этот мир и построен, где всё на контрастах.

 

Шли и шли мы по Набережной под пьяные свадьбины вопли.

Начал дождик накрапывать и мы ненадолго промокли.

 

Пустовали кафе и лежали бомжи, как на лаврах, на лавках.

О театр абсурда, весь мир подшофе, нестареющий Кафка!

 

Нас укрыли зонты от дождя, а быть может от божьего рока.

Ах, веди нас, дорога, веди, доведи до родного порога!

 

Поскорей бы согреться, и чаю поставить, и хлеба, и сала...

Моё глупое сердце, ответь, для чего и кому я всё это писала?

 

Просто – всем невдомёк – наша жизнь – мотылёк, ветерка дуновенье.

Просто – этот денёк захотелось спасти, уберечь от забвенья...

 

Попрыгунья

 

«Вот это облако кричит», –

заметил ей художник Рябов.

В искусстве разбираясь слабо,

она глядит влюблённой бабой,

и осень на губах горчит.

 

«Да, это облако кричит», –

она кивает головою.

Оно кричит, о чём молчит

луна в чахоточной ночи,

о чём ветра степные воют.

 

Оно кричит, пока он спит,

о чём капель по крышам плачет,

о чём душа её вопит

от первой боли и обид...

Она грешна не так – иначе.

 

* * *

 

Поскрипывает мебель по ночам.

Судьбы постскриптум...

Как будто ангел где-то у плеча

настроит скрипку...

 

Как будто лодка с вёслами сквозь сон

по водной зыби...

Тьма горяча, смешай коктейль времён

и тихо выпей.

 

И выплыви к далёким берегам

из плена тлена...

Сам Сатана не брат нам будет там,

Стикс по колено.

 

Скрипач на крыше заставляет быть,

взяв нотой выше.

Ведь что такое, в сущности, любить?

Лишь способ выжить.

 

* * *

 

Постучись мне в сердце, я открою

и ключи доверю от души,

как романа моего герою,

как герою, что сошёл с вершин.

 

Я же не звезда и не комета,

и не эдельвейс из Красных книг.

Я гора, что любит Магомета

и сама идёт на встречу с ним.

 

Знаю, эти руки золотые

могут всё – чинить, паять, клепать.

Но важнее стало мне отныне,

как они умеют обнимать…

 

* * *

 

Привыкать к стезе земной

пробую, смирясь.

То, что грезилось весной – 

обернулось в грязь.

 

На душе – следы подошв,

слякотная злость.

И оплакивает дождь

всё, что не сбылось.

 

Тот застенчивый мотив

всё во мне звучит,

что умолк, не догрустив,

в голубой ночи.

 

Что хотел он от меня,

от очей и уст,

как в былые времена

от Марины – куст?

 

Неужели это миф,

сон сомкнутых вежд, – 

тот подлунный подлый мир

в лоскутах надежд?

 

В предрассветном молоке

жизнь прополощу,

и проглянет вдалеке

то, чего ищу.

 

* * *

 

Просила ты шампанского в тот день.

И это вовсе не было капризом, –

судьбе обрыдлой, въевшейся беде

бросала ты последний дерзкий вызов.

 

Пила напиток праздных рандеву

через соломинку... Рука дрожала...

Соломинка держала на плаву.

Но надломилась, но не удержала.

 

Шампанского я век бы не пила.

Как жить, тебе не нужной, бесполезной?

Ведь ты моей соломинкой была

над этой рот разинувшею бездной.

 

 

* * *

 

Пусть всё пройдёт, развеется как дым,

забвением покроется седым,

пусть обглодает жизнь меня как липку,

а я иду по нашему мосту,

где ожидала, чуя за версту

твои шаги и слабую улыбку.

 

Я из неясных линий и штрихов,

из слёз и недописанных стихов,

твоей судьбе и жизни не помеха.

Порежу душу всю на лоскутки,

на носовые для тебя платки,

но не для плача только, а для смеха.

 

Мне всё равно, что скажет мир честной,

я истине не верю прописной,

забыты все законы и приличья,

остался только этот лес лесной,

осталось лишь осеннее весной,

осталось только солнечье и птичье.

 

* * *

 

Раз словечко, два словечко…

Только нету человечка.

И словечка не с кем молвить.

Он ушёл… совсем ушёл ведь.

 

Я сижу в своей пещере,

подхожу к скрипящей двери,

на твою подушку лягу,

исчеркаю всю бумагу…

 

Нет тебя, ушёл как дымка,

нелюдимка, невидимка,

догорел, как эта свечка...

Прошепчи хоть пол-словечка.

 

Я стихи тебе малюю,

чтоб услышал, как люблю я.

Обними во сне за плечи,

чтоб немного стало легче.

 

Подхожу всё время к двери...

Нет тебя, а я не верю.

 

Рыбье

 

Когда-то в постановке драмкружка –

о детство! отыскать к тебе ходы бы! –

мне в сказке о мышонке Маршака

досталась роль поющей молча рыбы.

 

Поскольку голос был и вправду тих,

никто не мог меня расслышать в школе, –

в то время как другие пели стих,

я разевала рот в немом приколе.

 

Досадный самолюбию щелчок,

забавный штрих, безделка, в самом деле.

Но что-то подцепило на крючок,

заставив чуять чешую на теле.

 

Когда мне криком раздирает рот,

как на картине бешеного Мунка,

то кажется, что всё наоборот –

невидима и бессловесна мука.

 

И что пишу, и что в себе ношу –

для всех глухонемой абракадабры,

и как я вообще ещё дышу,

подцепленная удочкой за жабры, –

 

глас вопиющих в мировой дыре...

И даже на безрыбье нету рака,

что свистнул бы однажды на горе

за всех, хлебнувших жизненного краха.

 

Взгляд отвожу от губ, что просят пить,

от судорог их, выброшенных в сушу.

И никогда бы не смогла убить,

почувствовав в них родственную душу.

 

Не верю в гороскопов дребедень,

в то, что пророчит месяц мой весенний.

Но каждый рыбный день – как Судный день,

и пятницы я жду, как воскресенья.

 

* * *

 

С тех пор как мои руки опустели

и отпустили жизнь твою с постели

в ночную нежиль, в наволочь небес,

где ангелы судьбу нашу листают,

и звёзды хладнокровные блистают,

любви нам демонстрируя ликбез,

 

с тех пор я разучилась быть счастливой,

изнеженной, весёлой и смешливой,

и под собой не чую бытия,

с тех пор как улетело наше счастье,

и наше мы рассечено на части,

на равные друг другу ты и я.

 

Как изменилось всё за это время,

и жизнь не удержать уже за стремя,

другое племя вижу я в тоске.

Душа в ответ молчит, глухонемая.

Я этих слов уже не понимаю.

Мы на другом общались языке.

 

* * *

 

Свежий ветер влетел в окно,

распахнул на груди халат.

Бог ты мой, как уже давно

не ломали мы наш уклад.

 

Те года поросли быльём,

где бродили мы в дебрях рощ...

Свежевыглаженное бельё,

 свежесваренный в миске борщ.

 

Наши ночи и дни тихи.

Чем ещё тебя удивлю?..

Свежевыстраданные стихи,

свежесказанное «люблю».

 

* * *

 

Сквер, конечно, не райские кущи,

но когда он был выше и гуще

и без этих обрубков и пней –

проводила в нём много я дней.

 

Фонари – не небесные рампы,

но пока на диодные лампы

не заменены были они –

золотые сияли огни.

 

Потускнели весёлые краски,

вместо лиц – чёрно-белые маски,

ни улыбок не видно, ни глаз –

карантин, энтропия, коллапс.

 

Мир мой хрупкий, загубленный, нежный,

ты в душе незарубленно-прежний,

я иду наугад, на просвет,

к пункту «да» из пристанища «нет».

 

* * *

 

Сколько было всего – не забыла,

вспоминаю с улыбкой порой.

О вы все, кого я так любила –

рассчитайтесь на первый-второй!

 

Далеко это от идеала,

сознавала, и всё же – молчи, –

но лоскутное то одеяло

согревало в холодной ночи.

 

Со вселенной по нитке непрочной,

не морочась стыдом и виной, –

вот и голому вышла сорочка

и отсрочка от тьмы ледяной.

 

 

Смерть

 

Стучат к нам... Ты слышишь? Пожалуйста, не открывай!

Она постучит и уйдёт, так бывало и прежде.

Там что-то мелькнуло, как белого облака край...

Не верь её голосу, верь только мне и надежде.

 

Не слушай звонок, он звонит не по нам и не к нам.

Тебе только надо прижаться ко мне лишь, прижиться.

Смотри, как листва кружевная кипит у окна,

как пёрышко птичье в замедленном вальсе кружится.

 

Пусть будет всё то, от чего отдыхает Шекспир,

пусть будут страданья, рыданья, сраженья, лишенья,

но только не этот слепой и бессмысленный тир,

где всё, что ты любишь, беспомощной служит мишенью!

 

Прошу тебя, жизнь, подожди, не меняйся в лице.

Ночами мне снится свой крик раздирающий: «Где ты?!»

Судьбы не разгладить, как скомканный этот рецепт.

Исписаны бланки, исперчены все инциденты.

 

День тянется тоненько, как Ариаднина нить.

И стражник-торшер над твоею склонился кроватью.

О где взять программу, в которой навек сохранить

всё то, что сейчас я ещё укрываю в объятье!

 

* * *

 

Смерть кровавым зрачком

смотрит со светофора.

Опрокинет ничком

или даст ещё фору?

 

Переждать не хочу

желтоглазую морось,

я на красный лечу –

ничего, что мы порознь.

 

Твои знаки ловлю –

ты ведь знал, что поймаю.

Я всё так же люблю,

в тёплых снах обнимаю.

 

Жизнь как чьё-то авто

пусть проносится мимо.

Настоящее то,

что бесцельно и мнимо.

 

Из улыбок и слёз

нашу повесть сплетаю.

В титрах огненных звёзд

твоё имя читаю.

 

* * *

 

Снег идёт, такой же как всегда,

и опять до боли незнакомый.

Кружится ажурная звезда,

тайным притяжением влекома.

 

И её не жалко небесам

отдавать на волю, на удачу...

Узнаю снега по волосам,

по которым мы уже не плачем.

 

Не с чужого – с близкого плеча –

плечи свои кутаю одеждой,

теплотой домашнею леча

то, что ветхой не спасти надеждой.

 

Строю свой дворец-универсам,

как бы он ни выглядел убого,

и как в детстве верю чудесам,

что в мешке у ёлочного Бога.

 

Сон

 

Как мальчик детдомовский: «Где ты, мама?» – зовёт с экрана,

так я слова те шепчу пустоте, что тебя украла.

Сегодня приснилось: иду я ночью, пустынный город...

Тоска собачья, лютая, волчья берёт за горло.

Кругом чужое... чернеют тучи... ухабы, ямы...

Ищу повсюду, шепчу беззвучно: «Ну где ты, мама?»

И вдруг навстречу мне – ты, молодая, меня моложе.

Рыдая, к ногам твоим припадаю и к тёплой коже.

Ну где же была ты все дни, родная? Что это было?

А ты отвечаешь тихо: «Не знаю... Меня убило...

Меня убило грозою весенней... вот в эти бусы...»

И я проснулась. Сижу на постели. И пусто-пусто.

 

И я вспоминаю, как ты боялась молнии с детства.

И пряталась в ванной, а я смеялась над этим бегством.

Кругом грохотало, а я хохотала, а ты – не пикнешь...

Цыганка когда-то тебе нагадала: «В грозу погибнешь».

Ах, мама, мама, она обманула, не будет смерти!

Ты в тёмной ванной, наверно, уснула под звуки Верди.

Как ты эти бусы носить любила, как ты смеялась!

Ах, мама, мама, грозой не убило, ты зря боялась!

Границы сна между адом и раем размыты, нечётки...

Я бус костяшки перебираю, как будто чётки...

 

* * *

 

Сорвалось с языка – не поймаешь,

как какого-нибудь воробья.

И сама потом не понимаешь,

ну зачем это ляпнула я?

 

Не сдержалась – и нет мне покоя.

Буду впредь молчаливее рыб!

А стихи – это нечто другое –

помраченье, наитье, порыв...

 

Будьте сдержанны в жизни цивильной,

придержите любовь или злость.

А стихи – это то, что стихийно.

То, что с сердца сейчас сорвалось.

 

* * *

 

Стал как этот давно мне Тот свет.

Всё пронизано тьмою и светом.

Я не знаю, я есть или нет.

Только дерево знает об этом.

 

Звонким щебетом жителей гнёзд

наполняя домашнюю клетку,

подставляя для слов или слёз

мне свою кружевную жилетку.

 

То как мама окликнет впотьмах

утешительным шёпотом листьев,

то в нём брата мерещится взмах

искривлённой колёсами кистью.

 

Тень от вяза над старой плитой...

А с тенями отныне на «ты» я.

Я давно уже стала не той,

что любили мои золотые.

 

Сны свои сотворяя и для,

приручаю родимые выси.

Только дерево помнит меня,

осыпая сердечками писем.

 

* * *

 

Стираются грани меж миром и мною,

ношу в себе низкое и неземное,

и приступы боли чужой.

Такое безумное к миру доверье,

что вся его боль у меня в межреберье,

и неотделима межой.

 

А может быть, все мы лишь снимся друг другу,

и ходит тот сон, словно песня, по кругу,

держа наши души в тепле.

Но вздрогнет будильник в ином измеренье –

и я испарюсь в невесомом паренье,

проснувшись на этой земле.

 

А что если люди – слепцы и сновидцы –

не могут во снах своих остановиться,

играя в чудную игру...

Их грёзы влияют на нашу реальность,

на страсть её, странность, а может, астральность,

но всё исчезает к утру.

 

Пожмёте плечами вы: бред, не скажите,

вы сами ночами себе ворожите,

врываясь то в рай, то в аид,

пытаясь протиснуться между мирами,

нарушив неприкосновенные грани,

но цербер на страже стоит.

 

А впрочем, за зелье по древним рецептам,

за время, вернувшееся с процентом,

за замки любви из песка,

за то, что летает кто в небе кайфует –

за это уже не казнят, не штрафуют,

лишь пальцем крутнут у виска.

 

 

* * *

 

 «Так был ли мальчик иль не был?..» 

Ответ унесёт река… 

А ты мой журавлик в небе, 

что стал журавлём в руках.

 

Мои стихи на бумажке, 

к которым твой взгляд приник…

Как пахли твои ромашки, 

как нас породнил родник… 

 

Ты нёс надо мною зонтик,

и верилось, как во сне,

что счастья заветный ломтик

достался теперь и мне.

 

Пусть всё сгорит, словно в домне, 

под слоем других погод,

но я навсегда запомню 

июньский наш Новый год. 

 

Да будет высок и весел 

укроющий нас лесок…

Сегодня ведь ровно месяц 

той радости на часок.

 

 

* * *

 

Твой бедный разум, неподвластный фразам,

напоминает жаркий и бессвязный

тот бред, что ты шептал мне по ночам,

когда мы были молоды, безумны,

и страсти огнедышащий везувий

объятья наши грешные венчал.

 

Во мне ты видишь маму или дочку,

и каждый день – подарок и отсрочка,

но мы теперь – навеки визави,

я не уйду, я буду близко, тесно,

я дочь твоя и мать, сестра, невеста,

зови, как хочешь, лишь зови, зови.

 

Вот он, край света, на который я бы

шла за тобой по ямам и ухабам,

преграды прорывая и слои,

вот он – край света, что сошёлся клином

на взгляде и на голосе едином,

на слабых пальцах, держащих мои.

 

А дальше – тьма, безмолвие и амок...

Мне душен этот безвоздушный замок,

и страшен взгляд, не видящий меня,

но я его дыханьем отогрею,

ты крепче обними меня за шею,

я вынесу и всё преодолею,

так, как детей выносят из огня.

 

* * *

 

Тень моя стоит на остановке

в лёгком белокрылом пальтеце.

Как души движения неловки -

всё-то проступает на лице.

 

Словно в зазеркальной панораме -

мы сидим, болтая и резвясь...

Между параллельными мирами

существует призрачная связь.

 

Там теперь на месте пепелища

свищет ветер вместо соловья,

но под слоем снега и пылищи

невредима старая скамья.

 

Неподвластно Лете и обиде,

это место свято и пусто -

та неприхотливая обитель,

наше недворянское гнездо.

 

Взмах прощальный возле остановки,

дирижёрской палочки волшба…

Всё хранится в Божеской кладовке,

даже если это не судьба.

 

Стоит лишь смежить немного веки -

побежит тропинка в райский сад...

Это было в прошлогоднем веке,

это было жизнь тому назад...

 

* * *

 

Только на пушечный выстрел — не ближе.

Не прикоснусь ни рукой, ни мечтой.

Сердцу прикажешь, велев: «не боли же»,

ларчик легко открывая пустой.

 

Гайки заверчены все до упора,

хоть их никто не раскручивал впредь.

Да не узнаю я счастья позора,

что на груди доведётся пригреть.

 

Бабочке сердца — большого полёта,

пальцы за крыльями вслед не тяни,

ведь остаётся на них позолота,

бабочку сердца погубят они.

 

Пушечный выстрел пролёг между нами.

Пушечный выстрел — полёт на луну...

И прижимаю к губам я как знамя

слово, спелёнутое в плену.

 

* * *

 

Ты встречал меня без улыбки.

Был по-прежнему лес заклят.

И качались в душе, как в зыбке,

мёртвый жёлудь и мёртвый взгляд.

 

Я спешила на встречу с прошлым.

Где ты, прежнее, покажись!

Шли с тобой мы по тем дорожкам,

где когда-то дышала жизнь.

 

Я старалась, чтоб было просто,

незатейливо и смешно.

Облетала с обид короста,

лёд оттаивал снова, но…

 

Как под пальцами были хрупки

твои детские позвонки…

Я простила им холод в трубке

и несбыточные звонки.

 

Лес безмолвствовал Берендеев

в одиночестве вековом...

Безответнее и нежнее

не любила я никого.

 

* * *

 

Ты любил меня светлой, воздушной,

золотой, завитой, молодой.

Полюби меня старой, ненужной,

неказистой, больной и седой.

 

Отразясь в зеркалах, обижаюсь

на безжалостный времени след.

Я всё больше к тебе приближаюсь

по обшарпанной лестнице лет.

 

С каждым днём мы всё ближе и ближе.

Но любовь – не источник утех.

Полюби меня чёрненькой, слышишь?

Белоснежка завидна для всех.

 

Что ты скажешь, увидев морщины

и поблёкшие пряди волос...

Мы пред старостью все беззащитны,

если б встретиться нам довелось.

 

Но я знаю – осушишь мне щёки

поцелуями жарче весны,

и их будет без счёта, без счёта,

и объятия будут тесны.

 

Ты полюбишь как прежде – любую,

пусть я буду один лишь скелет.

И иду я наощупь, вслепую,

в твои руки по лестнице лет.

 

* * *

 

Ты мне снишься всё реже и реже…

Как мы часто самим себе врём.

Месяц ножиком сны мои взрежет,

осветит их своим фонарём,

 

все ложбинки, углы потайные,

всё, что мне тайный голос напел.

Не могу передать свои сны я,

эту музыку райских капелл.

 

Днём ещё закрываемся маской

и с опаской чураемся лиц,

а ночами спасаемся лаской

под трепещущей сенью ресниц.

 

Чем безумней, отчаянней, рваней –

тем вернее наш голос слепой.

Только там, в бестелесной нирване,

можем быть мы самими собой.

 

 

* * *

 

Ты – то, с чем я справилась. Сердца бойня

Закончилась – скоро год.

От первой листвы ещё чуточку больно,

Но это пройдёт, пройдёт.

 

Июль целебной травою залечит,

Сентябрь зальёт дождём.

Зима похоронит, увековечив

Своим ледяным литьём.

 

Я сердцу скомандовала: «хватит!»,

Стать смирным ему велев.

Теперь оно как оловянный солдатик,

Что утром нашли в золе.

 

* * *

 

У нас с тобою радость на часок –

целую нежно твой висок и веко...

От счастья отделяет волосок –

какие-то несчастные полвека,

 

что врозь прошли в неведомой дали,

но наш союз так радостен и тесен,

что кажется – лишь жажду утоли –

и тот часок все годы перевесит!

 

* * *

 

Угнездиться на лезвии бритвы,

на границе жива и мертва,

было–не было, блуда–молитвы,

как над бездной живут однова,

 

опираясь на посох иллюзий,

возвращаться, тропу торопя ,

и вращаться в замедленном блюзе

без тебя, без тебя, без тебя...

 

Мир – театр, только мы – не актёры,

жизнь не роль, а реальная боль.

Режиссёр – вседержитель матёрый –

нас на сцену ведёт на убой.

 

Не поверит слезам – вот уж срам–то,

и в груди раздираешь дыру...

Смерть сладка под небесною рампой

и кроваво–красна на миру.

 

* * *

 

Уйму и печаль, усталость…

Но что же осталось взамен?

Осталась великая жалость

без пауз и без перемен.

 

К любимым, к забытым, к болезным,

в слезах коротающим век,

кто в души негаданно влез к нам,

да так и остался навек.

 

Ко всем, за кого мы в ответе,

чьей не удержали руки.

Они беззащитны, как дети,

беспомощны, как старики.

 

Они как комета Галлея,

что скрыли от нас небеса...

Но в мыслях храню и лелею

улыбки, слова, голоса.

 

А жалость не может унизить,

как чья-то чужая слеза.

Она только может приблизить,

чтоб стали родными глаза.

 

О неба великая милость,

надежда, что кто-то нас ждёт...

Жалею о том, что случилось,

о том, что не произойдёт.

 

Жалею всё то, что сгорает

в закате прошедшего дня...

Пусть Бог не простит, покарает,

лишь ты пожалел бы меня.

 

* * *

 

Унылый дождика петит –

о том, чтоб оставалась дома...

Строка бегущая летит,

рукой небесною ведома.

 

Что ж, двери в мир не отворю,

я на цепи, как кот учёный,

то сказки сердцу говорю,

то звуки песни ниочёмной.

 

Запретен вправо – влево ход,

но знаю потайную дверцу,

там, где надземный переход,

там, где твоё порхает сердце.

 

Изнанку жизни обнажив,

ты мёртв не так как все, иначе,

а для меня ты просто жив,

и я поэтому не плачу,

 

и от любви не устаю...

Тебе, на облаке из шёлка,

я колыбельную спою,

как в сказке глупому мышонку.

 

Всё, что пугало, позади...

Спи, мой любимый, сладко-сладко.

Там, где дыра была в груди –

сияет звёздная заплатка.

 

Пусть ты со мной пока не весь,

пусть не на этом берегу я,

но всё, что мы любили здесь,

знай, как зеницу, берегу я.

 

* * *

 

Ущипни, чтоб поверить, хоть это уже не впервой –

вот стоишь ты как вылитый, как живой,

говоришь, ну что ж ты, а я тебя там искал!

Как давно я тебя не нежил и не ласкал.

Говорю, я ушла бы сразу тебе вослед,

но боялась, а вдруг там следов твоих вовсе нет,

и ждала тебя здесь, где смерть растащила нас,

на твоей подушке, вблизи твоих рук и глаз,

что глядят с портрета и греют меня теплом,

как бы зло кайлом ни пытало бы на излом.

Я хочу однажды уйти бы к тебе во сне.

Мы бы встретились в нашей общей с тобой весне.

А пока от тебя до меня тридевять земель –

за щекой сохраняю любви твоей карамель.

И в какой бы тине, в каком ни лежала б дне –

там любую горечь она подслащает мне.

 

* * *

 

Хоть всё, что есть, поставь на кон,

все нити жизни свей,

но не перехитрить закон

тебе вовек, Орфей.

 

Деревьев-церберов конвой

не проведёт туда,

и профиль лунный восковой

в ответ ни нет, ни да.

 

Рассвет поднимет белый флаг

как знак, что всё, он пас,

чтоб Тот, кто вечен и всеблаг,

не мучил больше нас.

 

 

Чучело

 

Среди подшивок с желтизной,

что я листала невнимательно,

я не могу забыть одной

истории душещипательной.

 

Как краеведческий музей

в селе – за неименьем лучшего –

в зал выставил – ходи, глазей! –

фазанье (мужеское) чучело.

 

Но залетела в то село

вдруг одинокая фазаниха

и стала биться о стекло...

В музее наступила паника.

 

Она разбила когти в кровь,

стремясь прорваться в зданье душное,

чтобы отдать свою любовь

возлюбленному равнодушному.

 

Застыли крылья на стекле.

От жажды вздрагивало горлышко...

Но на мужском его челе

в ответ не дрогнуло ни пёрышка.

 

Не в силах это перенесть,

она упала там, у здания...

О женщины! Во всех нас есть

частичка глупого, фазаньего.

 

Преданье памяти хранит

лицо, что так когда-то мучило.

Как билась о его гранит...

А это было просто чучело.

 

* * *

 

Эти ступеньки с лохматой зимы,

старые в трещинках рамы.

Как затыкали их весело мы,

чтобы не дуло ни грамма.

 

Наша халупа довольно нища.

Просто тут всё и неброско.

И далеко нашим старым вещам

до европейского лоска.

 

Но не люблю безымянных жилищ,

новых обменов, обманов,

пышных дворцов на местах пепелищ,

соревнованья карманов.

 

Там подлатаю и здесь подновлю,

но не меняю я то, что люблю.

 

Ближе нам к телу своя конура.

Как мы её наряжали!

Да не коснётся рука маляра

слов на заветных скрижалях.

 

Стены в зарубках от прошлого дня...

Только лишь смерти белила

скроют всё то, что любило меня,

всё, что сама я любила.

 

Чужд мне фальшивый гламур и бомонд.

Чур меня, чур переезд и ремонт!

 

* * *

 

Это не счастье пока, а тропинка к нему,

помнишь, как трудно взбиралась по ней на кудыкину гору?

Это ещё только луч, пробивающий тьму,

слепо ведущий меня по судьбы коридору.

 

Это ещё не стихи – лопухи, лебеда,

это ещё не любовь, не смертельно, не больно,

но если больше с тобою – нигде, никогда –

мне и того, что случилось – с лихвою довольно.

 

Хвойные ветки, фонарики, блёстки дождя, –

и не беда, что в тот день они не загорелись.

Я заберу этот праздник с собой, уходя,

мой новый год, мой часок, моя радость и прелесть!

 

* * *

 

Это ничего, что тебя – нигде.

Ты уже давно у меня везде –

в мыслях, в тетради и на звезде,

и в дебрях сна...

Это ничего, что не увидать.

Я всё равно не смогу предать

и ощущаю как благодать

каждый твой знак.

 

Бог не даёт гарантий ни в чём.

Выйдешь в булочную за калачом,

в карман потянешься за ключом –

а дома – нет...

Здесь больше нечем, некуда жить.

Мир разорвавшийся не зашить.

И остаётся лишь завершить

цепочку лет.

 

Невыносимо то, что теперь.

Неудержима прибыль потерь.

Недостижима милая тень.

Жизнь – на распыл.

Всё нажитое сведу к нулю,

прошлому – будущее скормлю,

но ты услышишь моё люблю,

где б ты ни был.

 

* * *

 

Это облако в профиль над головой…

Ты скажи по секрету, никто не слышит,

ты ведь там живой, всё равно живой?

То не ветер траву над тобой колышет?

 

Как легко тебе там надо всем парить…

Но тебя я узнала, признайся, – ты же?!

Даже можешь ни слова не говорить,

я тебя и так напрямую слышу.

 

То последнее слово, что не сказал,

что застывшие губы твои сокрыли,

я теперь читаю по небесам,

по твоим надо мной распростёртым крыльям.

 

* * *

 

Эту ночь осторожно пальпирует дождь.

Всё стучит, то порывист, то тих.

Словно там, в небесах, человечества Вождь

на машинке печатает стих.

 

Вот опять он бубнит над моей головой...

Что ты капаешь мне на мозги?

Я пытаюсь постигнуть язык дождевой

и загадку невидимой зги.

 

Продиктуй мне свои ключевые слова,

три заветные карты свои,

те, что знают деревья, песок и трава,

знают иволги и соловьи.

 

Мне откроется вещая тайна твоя

и подземные корни вещей...

Но уходит он, крадучись, в мрак бытия

в мелкокрапчатом сером плаще.

 

* * *

 

Я Сольвейг, Ассоль, Пенелопа.

Ждала тебя и дождалась.

А что-то иное дало бы

мне радость такую и сласть?

 

Но знать бы тогда на рассвете

в бесплодной с судьбою борьбе,

что все-то дороги на свете

не к Риму ведут, а к тебе.

 

 

* * *

 

Я была твоей няней и неотложкой,

а теперь встречаемся под обложкой,

где героев двое – она и он.

Как любовно ты выбирал расцветку,

как украсил титул вишнёвой веткой,

мой создатель, Мастер, Пигмалион.

 

Ты звонил в отчаянье из больницы:

я тебя не нашёл, всё чужие лица,

каждый врач казался тебе врагом.

Лунный луч на сердце моём как пластырь.

Где ты, мой небожитель, вожатый, пастырь,

лишь чужие лица опять кругом.

 

Привыкай потихоньку к ионосфере,

будет каждому воздано нам по вере,

вере в нашу встречу во мне и вне.

Млечный путь – один, мы не разминёмся

и однажды утром вдвоём проснёмся,

позабыв о смерти как страшном сне.

 

Крестик к имени милому приплюсую,

и себя следом, юную и босую,

чтобы в скобки объятий меня вобрал

и укрыл от всего болевого мира...

Бог за пазухой выделит нам квартиру,

где звучит величавый ночной хорал.

 

* * *

 

Я в тебя ныряю, словно в омут,

не боясь разбиться на куски,

ибо сердце каждой клеткой помнит

свет тех лет у парты и доски.

 

Давний клад в душе своей отрою,

запоздалой щедростью даря.

Как нежданно поменялись роли...

Сколько лет мы потеряли зря!

 

Пусть хранит тебя твой камень яшма

там, во глубине кавказских гор,

я же тем жива, что дал и дашь мне –

нежность рук, сердечный разговор.

 

Чтоб любовь не с тяжестью кувалды –

с лёгкостью, играючи, шутя,

чтоб меня ласкал и целовал ты,

чтобы стих родился как дитя.

 

Пусть одною больше будет песней…

Не суди же нас, народ честной.

Может, мы в сто тысяч раз небесней

с этой грешной радостью земной!

 

* * *

 

Я гадаю на листьях каштана, влетевших в балкон:

любит или не любит – тот, кто ещё не знаком...

Я хочу, чтоб любили, я листья сдуваю с руки.

Мне обнять целый мир так легко поутру и с руки.

 

И воздушные те поцелуи я сверху вам шлю:

эй, прохожие, гляньте, я здесь, я дышу и люблю.

Пусть они разобьются, пусть втопчутся в грязь или в кровь,

но в остатке сухом всё равно остаётся любовь.

 

* * *

 

Я долго так тебя хранила в тайне,

как в тайнике, в запрятанной шкатулке...

Моё полуреальное созданье,

ютившееся в сердца закоулке.

Не требовало света и питанья

оно, и обходилось без прогулки.

 

Мои стихи служили колыбельной,

баюкая, чтоб спало крепко-крепко

то, что хранило крестиком нательным,

но радовало исподволь и редко.

Боли во мне недугом несмертельным,

расти во мне невытянутой репкой.

 

Живи во мне, от жизни отдыхая,

как в коконе, взлелеян и обласкан,

дыши во сне младенческим дыханьем,

нас не найдёт опасность и огласка.

Цвети во мне любовью и стихами,

как на болоте замершая ряска.

 

Хранимым будь мелодией метельной,

моим смятеньем, облаком из рая,

наивною мечтою самодельной,

реликвией в заброшенном сарае,

судьбой нерасторжимой и отдельной,

усни во мне, вовек не умирая.

 

* * *

 

Я жила как во сне, в угаре,

слыша тайные голоса.

А любила – по вертикали,

через головы – в небеса.

 

Бьётся сердце – должно быть, к счастью...

Сохраняя, лелея, для,

всё ж смогла у судьбы украсть я

два-три праздника, года, дня.

 

Умирая, рождалась вновь я,

поздравляя себя с весной,

с беспросветной своей любовью,

той, что пишется с прописной.

 

* * *

 

Я знаю в иное таинственный лаз,

где счастье и смех без причины,

подальше от денег, расчётливых глаз,

чинов, ветчины, мертвечины,

 

где речь, как промытое солнцем стекло,

как Слово, что было в начале,

где ивы распущены, плача светло –

молочные сёстры печали...

 

Там сердце ромашки цветёт на лугу,

душистая манит малина,

и звёзды срываешь легко на бегу,

с земного взлетая трамплина.

 

Там мама зовёт из окна нас домой,

там все мы богаты без денег,

во мраке вселенной на голос родной

летя через десять ступенек.

 

* * *

 

Я знаю, истина в вине.

Не в том, что плещется на дне –

в неискупаемой, нетленной.

Она лежит на дне души.

Ей тяжко дышится в тиши.

Она одна во всей вселенной.

 

Неутолимая печаль

меня терзает по ночам.

Кому поведать? Богу? Людям?

И я бреду в своём аду

и повторяю, как в бреду:

«О, как убийственно мы любим!»

 

Ночной звонок: «Алё! Алё!»

И мысль безумная мелькнёт:

а вдруг твой голос я услышу?

Раздастся в дверь тревожный стук,

и – сердца вздрог: а вдруг? А вдруг?!

Но это дождь стучит по крыше.

 

Плесну в бокал себе вино.

Но, словно кровь, оно красно.

Мы пьём и пьём хмельное зелье,

не понимая, что хмельны

не от вина, а от вины,

и будет ужасом похмелье.

 

Пройдёт сто лет, сто раз по сто...

Ничто не сгладится, ничто!

Она навек со мною слита,

как горб проклятый за спиной.

О, как в сравнении с виной

легка и сладостна обида!

 

Вина даётся нам сполна.

Её не вычерпать до дна.

И каждый день мой ею мечен.

Я от неё не излечусь.

Я с ней вовек не расплачусь.

Хотя платить уж больше нечем.

 

Я знаю истину: она

для понимания трудна,

пока не бьёшься в исступленье.

Я знаю, что такое Бог.

Бог – это боль, что он исторг.

И – искупленье, искупленье...

 

 

* * *

 

Я иду налегке по судьбе,

где-то ждёт меня замок воздушный.

Свою жизнь завещаю тебе,

целый ворох любви и скорбей,

мой далёкий смешной воробей,

хоть тебе это вовсе не нужно.

 

Наш трамвайный счастливый билет...

Сохрани его как обещанье

дней без горя, страданий и бед.

Затянулось на несколько лет

перманентное наше прощанье.

 

Суп в осколках и пальца порез

вижу издали внутренним зреньем.

Шёл трамвай нам наперерез,

а потом оторвался от рельс

и в иное свернул измеренье.

 

В этом мире, весёлом и злом,

ничего не вернуть, не поправить.

Но, наш дом отправляя на слом,

я судьбы моей битым стеклом

постараюсь тебя не поранить.

 

* * *

 

Я люблю прогулки под дождём,

слёз моих не разобрать прохожим.

Если мы ещё чего-то ждём –

это будет на туман похожим.

 

Крутится трамвайное кольцо,

как в уме навязчивая фраза.

У печали мокрое лицо

и улыбка кажется гримасой.

 

Дни всё холоднее и длинней,

а весны и радуги всё нетуть.

Небо, тебе сверху всё видней,

небо, что ты хочешь мне поведать?..

 

* * *

 

                                          Всё прочее – литература.

                                                                 Поль Верлен

 

Я не хочу стараться словом, –

на чём-то, родственном нулю,

неназываемом и новом,

молчать, как я тебя люблю.

 

На языке листвы и ветра,

певучих птах, летучих звёзд,

бездумно чувствовать и верить,

что смысл единственен и прост.

 

Они достались нам в наследство

и мучат памятью родства –

простые, чистые, как детство,

невыразимые слова.

 

Хочу не умствовать лукаво

и не закручивать хитро.

Как мысли азбучные правы,

где буки, веди да добро.

 

Душа – божественная дура.

Молчит, как девочка, светла...

Всё прочее – литература,

где нет ни жизни, ни тепла.

 

* * *

 

Я обнимаю мысленно тебя

и шлю тебе лишь поцелуй воздушный,

пока ещё не смея, не любя,

не зная, для чего мне это нужно.

 

Глядишь глазами горного орла

с повадками земного человека.

Та школьница ещё не умерла...

Спасибо, что пришёл через полвека.

 

* * *

 

Я отбилась от стаи,

заблудилась в былом.

Из себя вырастаю

угловатым крылом.

 

Жизнь, как старое платье,

узковата в плечах.

Чем мы только не платим

за сиянье в очах.

 

Старомодное счастье,

непошедшее впрок,

разберу на запчасти

отчеканенных строк.

 

Пусть не хлеб, а лишь камень

на ладони как шрам,

залатаем стихами –

что разлезлось по швам.

 

* * *

 

Я перешла с собой на «ты»

и пью на брудершафт –

не победитель суеты,

не соискатель правд,

 

я вся в своих былых летах,

как в лёгких кружевах,

душа беспечней певчих птах,

хоть дело её швах.

 

Понятна каждому ежу,

как эта пятерня,

с собою я теперь дружу,

сама себе родня.

 

Закрыты прежние фронты,

заштопаны все швы.

Я перешла с собой на «ты»,

а раньше шла на Вы.

 

* * *

 

Я плакала вчера весь вечер,

а ночью ты пришёл ко мне.

И было счастье нашей встречи,

но это было лишь во сне.

 

Я очень по тебе скучаю

ночами, вечером и днём,

я до сих пор души не чаю

в тебе одном, в тебе одном.

 

Быть может, ты – цветочек алый,

что так в глаза мои глядел?

Иль голубь странный и усталый,

что улетать не захотел?

 

Иль ветка надо мной каштана,

что так колышется легко?

Всё, что мне брезжит из тумана

и видится из облаков?

 

И снова слёзы, слёзы, слёзы

о тайне тающих следов,

о том, о чём стучат колёса

всех уходящих поездов,

 

о том, что с нами приключилось

на этой маленькой земле,

о том, что с нами не случилось,

о сердце, найденном в золе,

 

о том, чем мы с тобою были,

о том, чем мы могли бы быть,

о том, как мы с тобой любили,

о том, что больше не любить,

 

о том, что милого плеча нет,

что я теперь одна в одном...

Но слёзы жизнь не облегчают,

они как дождик за окном.

 

Ну что мне свечки и иконы,

все эти храмы на крови,

когда преступлены законы,

законы жизни и любви!

 

Какая глупая преграда

нас не даёт соединить?!

И одному я только рада –

тебе меня не хоронить.

 

Мы так стары, что снова дети,

где старый дворик, сад и пруд...

А выживать – такое дело,

такой неблагодарный труд.

 

И снова вечер... ветер... Вертер...

Как медленно плетутся дни...

И некого послать за смертью.

Ведь с нею мы теперь сродни.

 

Не видеть в будущем – Помпеи,

в закате – раны ножевой...

А без тебя я не умею,

я не умею быть живой.

 

Но кто же вспомнит, как тут жил ты,

пока не забрала беда?..

Но ты со мною – каждой жилкой,

ты – это радость навсегда.

 

 

* * *

 

Я по волчьим билетам пройду –

куда вам с пропусками не снилось.

В чёрном списке светло, как в аду,

и попасть в них – особая милость.

 

Чёрный список – что красный диплом,

что особые знаки ношенья

за пожизненный крах и облом,

за необщее лиц выраженье.

 

И окажется, это не зря –

что не трапеза, а затрапеза,

то, что надо всем – до фонаря,

то, что лишним зовут – до зарезу.

 

От любви и свободы балдей,

прорывайся сквозь рвы и турусы,

забывай имена у вождей

и не празднуй – чтоб ни было – труса,

 

и стихи и романы рожай,

коротай над страницею ночку.

Волчьи ягодки – мой урожай

с поля, что перейду в одиночку.

 

Я у вас ничего не брала

с барских плеч, по запискам и ксивам.

Чёрный список – что сажа бела,

а билет оказался счастливым.

 

* * *

 

Я по облаку гадаю, как по картам,

как по линиям Божественной руки,

и хмелею от невиданного фарта –

я читаю их рассудку вопреки.

 

Вот твой профиль на послании летучем,

вот сердечко вместо подписи в конце…

Солнце выглянуло робко из-за тучи,

как улыбка на заплаканном лице.

 

* * *

 

Я раздирала себе сердце до крови,

считая счастье выдумкой и фейком,

и засыпала со щеками мокрыми

в обнимку с Грином, Моэмом и Цвейгом.

 

Бродила ночью под твоими окнами,

в которые нельзя было стучаться.

А вот теперь стою под этим облаком,

стучусь к тебе: примите домочадца!

 

Пред этой роковою неизбежностью

я извлекаю юность из утиля

и старомодность шелковистой нежности,

не убоясь возвышенного стиля.

 

И все мои артерии бессонные

и на разрыв живущие аорты

натянуты как струны невесомые

в преддверии бессмертного аккорда.

 

А старый вяз, который нас укутывал,

и срубленный вандалами под корень,

вдруг вымахал неведомо откудова

в твоей ограде, обнимая горе.

 

И верится отныне только в доброе,

когда смотрю, как камень гладят ветки.

Мне кажутся они твоими рёбрами,

одно из них – моё в тебе навеки.

 

* * *

Я себя отстою, отстою

у сегодняшней рыночной своры.

Если надо – всю ночь простою

под небесным всевидящим взором.

 

У беды на краю, на краю...

О душа моя, песня, касатка!

Я её отстою, отстою

от осевшего за день осадка.

 

В шалашовом родимом раю

у болезней, у смерти – послушай,

я тебя отстою! Отстою

эту сердца бессонную службу.

 

* * *

 

Я столько раз хочу обнять,

что не хватает цифр.

Я так хочу тебя понять,

но не разгадан шифр.

 

Фотографирую себе

на память пару глаз.

Телеграфирую судьбе

заветных пару фраз.

 

Я у себя незваный гость,

а ты как дома будь.

Сама себе я в горле кость,

но ты не позабудь.

 

Смотрю с балкона сверху вниз,

но если вправду — ввысь,

и эта поза — как эскиз,

где даль и близь слились.

 

* * *

 

Я тебя не отдам пустоте заоконной,

пусть далёкий, не мой, неродной, незаконный,

только издали сердцу видней.

Ты ошибка моя, мой божественный промах.

Жизнь тонула в обломах и в пене черёмух,

и не знаю, что было сильней.

 

Твои беды вернутся и станут моими,

губы снова споткнутся о нежное имя,

о частицу холодную не.

Ты и я не равняется нам, к сожаленью,

но плывёт по волнам твой кораблик весенний

и во сне приплывает ко мне.

 

* * *

 

Я ёжик, плывущий в тумане

в потоке вселенской реки.

Мне звёзды мигают и манят,

мелькают вдали маяки.

 

– Плыви, ни о чём не печалясь, –

журчит мне речная вода, –

доверчиво в волнах качаясь,

без мысли зачем и куда.

 

Но только не спрашивай:"Кто я?"

Не пробуй, какое здесь дно.

Не стоит, всё это пустое,

нам этого знать не дано.

 

И лунный начищенный грошик

сияет мне издалека:

плыви по течению, ёжик,

и жизнь твоя будет легка.