Наиль Мелиханов

Наиль Мелиханов

Четвёртое измерение № 33 (345) от 21 ноября 2015 года

Саквояж с ненужными вещами

Петанк

 

Ветер, несущий просторное имя,

из моря, из мифов, непереводимое,

взбил пенку теней, клёкот листьев и сбражил

пахучие краски

дичка-мандарина, золы, кофе, спаржи,

отринутой с миной малым. В битой чашке

местечка без глянца, на куцей площадке

шесть белых персон, запечённых в фаянсе,

играют в петанк в ритме старого вальса.

Прищур, жест тигриный – с руки медный шар

летит гипербольно. Почти не дыша,

следят человеки как медь в высшей точке

кольнёт точно память лучом и всё проще

приходят основы наук, войн, историй –

законы сыпучего и траекторий.

Малой мой, отвергший изысканность спаржи,

на радужки ловит обрывки спирали.

 

Расчёты окончены. Шестеро чинно

садятся. Затих тут же ветер учтивый,

и стынет молчанье в зауженных джезвах

забытого в креслах-веках человечества.

 

метакса кофе перье сигареты

петанк на корфу бессмертные

 

Жалость

 

жалость – маслянисто-дрожащая гадость

булькает в трубах

рвёт резервуары

едкая –

клинит задвижки клацают датчики

сквозь клапаны дымящимися бороздками

от уголков к обезволенному подбородку.

 

жалость – раздолбанный перфоратор

с визгом близящейся электрички –

по жилам по ливеру

ломает кости

спаси – отстукивает – прости.

 

жалость – взбесившийся зверёныш

за пазухой под рубахой –

цапает в пах грызёт пуповину

хватаю за хвост его и за шкирку

Фас – захлёбываюсь – Пли, скотина.

 

Картонный дом

 

…в дощатом воздухе мы с временем соседи…

Осип Мандельштам

 

Из бессердечного – имбирное печенье.

Наталья Чекова

 

Я буду думать: зёрна

несут омега-муравьи

по топтаному желобку тропы

в картонный дом,

раскрывшийся из Бёрнса.

 

Замешкаюсь, смущённый, у порога –

дощатый воздух золотист

и тонкой лепки дзета-кисть

из Мейсена, и пахнет датским

грогом.

 

Под локоть с собственною тенью

войду – триоль японских птиц

на квинту – скрипа половиц

под «каппа-кап»

за потаённой дверью.

 

Всё хлипко в доме:

сквозняки прощаний,

ремонт, богема, неуют,

недо- нере- в прозрачном брют,

и саквояж с ненужными вещами.

 

Но я-то помню: зёрна

здесь мелют в белую муку,

крошат в имбирную строку

в пси-ночь

иголкой тёрна.

 

Не золотое – белое сеченье –

не мять, не комкать чистый лист,

пробелы с буквами спеклись

до нежного –

имбирного печенья.

 

Толстая Берта

 

Я выгрызаю яблоко.

В яблоке много железа –

это полезно.

Ты упиваешься тыблоком.

В тыблоке много свинца –

революция.

 

Толстая-толстая Берта,

язычком поправляя брекеты,

обсасывает сливы.

Она такая красивая!

И сплёвывает косточки.

Очень красивая. Очень.

 

Эту пухлую гретхен

в полосатом платьице с бантом

я непременно встречу.

У бара.

Железным обрезком врежу

в левое полушарие и её,

такую красивую, –

изнасилую.

 

Пессимистичный марш

 

Погуляй-погудбай по слогам.

Помолчи-постучи по ночам

по чугунке, по тёплому стопу,

полюби по лебяжьему стону,

посчитай «раз-три-дцать» поросят,

раздари неразменные пять

золотых (тики-таки) минут,

оглянись – не тебя ли манкурт

только что позабыл. Итог:

сверху спустится крепкий – кто?

 

Иркутск

 

Ир-кутск! –

летит истошный взвизг

от паха ввысь

казацкой сабли –

рана

безликого Бурхана.

 

Иркутск и Нерчинск –

вьюжный путь –

благослови и позабудь…

Свинцовый кашель

за стеной урмана.

 

Иркутск – зима,

а снег как мел –

скрипуч и пачкает –

расстрел –

и выдох замерзает:

– Анна…

 

Какая встреча!

 

Подковой счастья горы. Берег –

кисель и сахарок – ешь не хочу!

О, Рио-Рио, – сбыча мечт, Америк

леденец! Не стану лицемерить –

свечусь, как идиот! – к врачу

не надо.

 

Под посвист рака «Магдалена»

в четверг уходит в Ливерпуль.

Как угри вёртки гуинплены –

монетный звон под «макарену»

трясут из mein Lieber дур

так славно.

 

Округлы попы, жесты, смачный

(не мне!) воздушный поцелуй.

Здесь даже Солнце – пляжный мячик,

подкрученный курчавым мачо.

Подзуживаю: – Потанцуй! –

мулатку.

 

Стоит и мерит нас аршином

своим рыбак гладкобородый.

Зря! – ангелов, овец паршивых

здесь нет, и катят на машинах,

как на ландо,

седые негры. Им работать? –

да ну.

 

Бразильский кофе с кориандром

январской ночи – в смоль – под стать.

Стул скрипнул. – Вы, я вижу, франтом

– ботинка жёлт мысок – и бриллиантом

мне правым подмигнул Остап

вот так.

 

Слова любви

 

Сначала слова были – пёстрые зяблики –

клевали сорные зёрна с ямки на подбородке.

«Мягонькие, – жмурилась, – «мягонькие».

«Кошка», – я знал. Потом на короткой

лоснящейся шлейке ты выгуливала их в Летнем –

сворку терьеристых моих беспородок.

Мокрогубые тёрлись меж узких коленей –

белки и стрелки ажурных колготок.

 

Но, как в элитном польском кино,

посыпались с неба хлопья извёстки –

слова без истин осели на дно

бутылки,

а зяблики сдохли: замёрзли.

 

Собакино сердце

 

Думал – сердце

покрылось шерстью,

лежит, поярковое,

в коробочке чёрной, лаковой.

Не спешит, не тукает.

Ан нет – застучало, загукало.

Тише, сердце моё, не части.

Видишь – маленький,

мой альфенький,

спит почти.

Спи, мой аленький,

сны то маковые, то радуговые.

Спи.

Сердце рвётся – бьётся в терцию

с сыном малым.

Рядом мама.

 

Поздний ребёнок

 

Блестят волосы, огнём вьются.

И кот за тобой – хвост трубой – коты так смеются.

Сына, сына, иди сюда – лестница высокая, скользкая,

иди ко мне на руки,

пойдём наверх.

Как ты сидишь хорошо, уверенно.

Прям как всадник –

ножки сложил, на Ты бегаешь по этажу румяный, рьяный,

глазки загривок мне бережно

руку поставил.

С таким умением будешь наездником смелым.

Давай в лунку посадим

в ночь полнолуния

древовидный пион,

пусть он

станет твой личный дракон,

китайский шпион,

будем летать на нём то в Пекин, то в Париж,

пока свои крылышки не отрастишь.

 

-------------------------

Ах, глазки, – звёздочки крапинные,

ресницы – бабочки – пушистые, мягкие, папины.

Как хорошо, что твоя мама была упряма:

– Рожу, рожу...

А я обескураженный смущённый мямля

баранки гну.

Бреюсь теперь и утром и вечером –

так я люблю

тебя потискать при каждой встрече,

целую в клюв.

Ласкаю тебя всеми нотками «ми»:

глаза-ми, рука-ми, губа-ми,

мой милый, всей гаммой.

 

-------------------------

Ты уже будешь другая обезьяна,

не такая дохлая, как папа и мама.

Трудно не поверить в теорию Дарвина,

каждый день видя такого парня.

Как колибри – то замрёшь, то носишься.

В такой маленькой попке – такая занозища.

Нет, не «индиго», индиго – синий, кроткий,

а ты – вон какой – огненный, вёрткий.

Вот так же у шимпанзе Лизы, наверное,

в древней Африке народилась девочка Ева.

Лиза глазами хлопала, удивлялась,

но любила свою бесхвостую, умилялась.

 

----------------------

Как хорошо, что твоя мама была упряма:

– Рожу, рожу...

Он вот тут у меня – под листиком капустным,

маленький ещё, грустный.

Не отдам. Никому.

 

–-------------------------

Ты набегаешься за день, попросишься спать в кровать.

Я сяду рядом на золотой скамеечке,

буду глядеть на два твоих темечка

и петь:

– Семечко моё, семечко,

спи.

Я всегда буду с тобой, всегда.

Над пропастью во ржи.

 

Косточка

 

Меж холмов, у развилки дорог

высадим косточку абрикосовую.

Розовым,

каплею упадёт

всхлип, вздох.

И в обозначенный срок –

дымом простеленной осенью –

разжав лубяной кулачок,

выклюнется росток –

родимый гостинец напрошенный.

Ветки раскинет в стороны

с выпуклыми плодами:

«Нате, белые вороны,

этот – тебе, этот – маме».

 

Поставим дом над большой рекой

в три голубых окна,

чтобы приятель солнце

заглядывало: «Как вы там?

И как там мой заяц крёстный?»

Вот пойдёшь, и вспорхнёшь рукой,

по крытому росой причалу…

Пароходы в белом и зов густой

туеров – забияк отчаянных.

 

Так пройдёт сто куда-то лет

Обоюдного одиночества…

Я окликну тебя: «…»

но нет –

я забыл твоё имя и отчество.

«Отвори, сумасшедший старик!»

«Нет, не жду, не могу, не хочется».

«Этот стук идёт изнутри,

это наше с тобой пророчество».

 

Сточится жизнь, сточится

каплями.

Розовым упадёт всхлип, вздох,

и в обозначенный срок

спустится кто-то рослый

и у развилки дорог –

косточку абрикосовую.

 

Апрель

 

Нынче день какой-то желторотый…

О. Э. М.

 

– Какой сегодня день?

– Седьмой творенья мира.

От Алексеевского равелина

взлетел тугой дымок и

– через вдох – хлопок.

Полуденный.

Сад Александровский заполнен до предела

густою пенкой патинных теней,

деревьев в чёрном, и корней,

и прелью

вчерашних листьев.

С острых аппарелей

срываются скворцы, отлаченные крылья,

а мостовой торцы так густо и обильно

усыпаны корпускулами света,

что нет сомненья – скоро лето.

Концерт «на раз» в динь-дон-мажоре

поют велосипедные звонки, щенки пузатые в фаворе

и толстощёкие мальцы,

а личные их мамки и отцы

целуются.

И шпоры (да!) звенят!

Перо на шляпе, плащ в руке,

и зонт, упругий точно шпага,

рисует знаки на дресве.

Свернуть на Невский в предвкушенье встречи

и углядеть (да-да!) невдалеке

слизнёт на Герцена А. И. бесёнок в алом,

беспечный,

и шагает налегке,

по левую, довольный Созидатель.

Толкнёт в ребро и шепчет: «Хорошо!».

 

Река

 

Только две собаки – белая и белая –

добрались до края земли.

Вытягивая носы, смотрели,

как за краем тяжко плещется бездна.

А им казалось, что это берег.

Реки.