Михаил Яснов

Михаил Яснов

Все стихи Михаила Яснова

1951

 

…комната, где кресла

в чехлах на босу ногу, словно дети

в ночных рубашках, шествуют из спальни

на кухню; где в пожухлые газеты

обёрнуты старинные гравюры

на стенах; где гардинным полотном

укрыт диван – все валики, подушки

и пуфик в изголовье; где на окнах

задёрнуты – сначала занавески,

за ними тюль, а после тяжкий бархат,

спустившийся на тоненьких верёвках,

подобно парашюту; под стеклом

забытые невидимые книги

покрыты жёлтым крафтом, и рояль

стоит, как лошадь чёрная, в попоне,

и дверь в другую комнату закрыта

на внутренний замок и на висячий, –

так возвращались после долгих трёх

огромных летних месяцев, и детство

вдыхало мятный запах нафталина,

и сердце замирало, будто знало,

что осень – лишь метафора беды.

 

1989

 

В начале мая

 

По радио гоняли Галича,

и этот рокот сверху вниз,

как бы резвяся и играючи,

из репродуктора повис.

 

По улице с дождем и с лужами

прохожие, умерив прыть,

скользили и нет-нет да слушали,

разматывая эту нить.

 

Флажками город у Невы играл,

как будто, вопреки судьбе,

переходящий кубок выиграл

у ветреного КГБ.

 

1989

 

 

Вильнюс. Триптих

 

1.

Песни гетто.

Сквозь колючую проволоку идиша

проступают

пулевые отверстия нот.

 

2.

На замшелых камнях

полустёртые буквы иврита.

Похороны алфавита.

 

3.

Вдоль синагоги

по ручью

бумажный кораблик,

удвоенный отраженьем,

плывёт

как Звезда Давида.

 

* * *

 

…башмаки, подбитые ветром.

Из Верлена

 

Вот и поредели наши стаи,

вот и обмелели наши реки.

Фильмы нашей молодости стали

фильмами из фондов фильмотеки.

 

Постепенно умерли кумиры

и маячат там, на горизонте,

наши и не наши – как Курилы,

на своем, литературном, фронте.

 

Постепенно впали мы в немилость

то ли к божеству, то ли к природе,

все настолько в мире изменилось,

что пророчеств и не нужно, вроде.

 

Лишь на смену продранным подошвам

не приходит то, что пригодится.

Трудно договариваться с прошлым, –

собственно, нельзя договориться.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Где могилы предков – там и корень:

истина банальна и проста.

Отчего ж так горько тянет горем

от пустого белого листа?

 

И опять, как строчку из романа,

вымеряю прошлое на глаз.

Жили трудно. Умирали рано.

Это про кого? Про них? Про нас?

 

День рожденья лужи

 

Ушла пора пурги и стужи,

Сегодня –

День рожденья лужи!

 

И ветер стих,

И полдень ярок,

И в сердце лужи всё светлей.

А небо сделало подарок

И подарило тучку ей.

 

У тучки

Розовое брюшко,

Она лежит в воде, как хрюшка…

Нет, в луже – всё наоборот:

У тучки

Розовая спинка,

Она лежит в воде, как свинка,

А может быть, как бегемот.

 

Но как её ни назови,

Лежит и тает –

От любви!

 

* * *

 

Е. Г. бывал досадлив, въедлив, взвинчен,

Г. С. – высокомерно-ироничен,

Э. Л. гневлива, и В. Д. бывал

елейно-добр, что значило: провал…

 

Как выжать мне из старенькой тетрадки

всю эту боль, досаду, весь елей?..

О, сладостные недостатки

моих учителей!

___

Упоминаются Ефим Эткинд, Глеб Семёнов,

Эльга Линецкая, Валентин Берестов.

 

* * *

 

Жил-был еврей рассеянный

во всей красе и силе.

Жил-был, как все, – рассеянный

почти по всей России.

 

Средь улиц и завалинок

жил при своём достатке:

на пятки вместо валенок

натягивал перчатки.

 

Бродил своей походкою

от Вятки до Анапы

порой со сковородкою

надетой вместо шляпы.

 

В вагончике отцепленном

так сладко просыпаться!..

Теперь в золе и пепле нам

приходится копаться.

 

Всё выскоблено дочиста

и выгорело начисто –

осталось только творчество

по имени чудачество.

 

Чудачество! От мира ведь

куда ему деваться?

В Чудетство эмигрировать

и загримироваться.

 

Кати в своём вагончике,

нелепый, бесполезный,

по лезвию, на кончике,

над этой страшной бездной.

 

Глядишь, и карта выпадет,

и вытянется фант...

Ну, что ещё нам выпадет,

еврейский музыкант?

 

* * *

 

Жить на ощупь и наугад –

этот жребий давно загадан.

Жизнь не столько идет на лад,

сколько дышит на ладан.

 

Просто жить, замыкая круг,

на последнюю свечку дунув,

накануне больших разлук,

на излуке канунов.

 

 

* * *

 

Задержим вдох, отложим выдох –

а вдруг судьба войдёт в искус?

Как говорят на панихидах,

у смерти – безупречный вкус.

 

И я подумал: неспроста ведь

загадку эту не решить:

любовь и смерть нельзя представить,

их можно только пережить.

 

Мои дела, как видно, плохи –

боль в голове и в сердце чад.

Синдром сопутствует эпохе,

как психиатры говорят.

 

Мы не искали соответствий

на глобусе или в судьбе:

поэту нужен воздух бедствий –

я это знаю по себе.

 

Мне не поможет заграница,

я к чуждой речи не привык.

Как ниточке ни алфавиться –

всего сильней родной язык.

 

И как бы ни был он неистов,

напор цитат, набор похвал,

стихи для западных славистов

я, слава богу, не писал.

 

 

Заклинание

 

Усни на моём плече посреди зимы,

которую так давно торопили мы,

чтоб снег невидимкой сделал укромный дом –

усни поскорей, я счастлив твоим теплом.

 

Усни на моём плече посреди страны,

в которой мы все заложники той шпаны,

что напрочь забыла про детскую боль и грусть –

усни поскорей, я так за тебя боюсь.

 

Усни на моём плече посреди беды,

в которой мы так бесславны и так тверды,

что только вдвоём сумеем её прожить –

усни поскорей, нам утром опять тужить.

 

Усни на моём плече посреди любви,

которой так мало надо: одной любви,

любви при одной звезде, при одной свече –

усни поскорей, усни на моём плече.

 

Из детства

 

Ко мне старичок подошёл у дверей.

Спросил:

– Ты еврейчик?

Я тоже еврей!..

И грустный какой-то, неловкий,

погладил меня по головке.

 

За что, не пойму, он меня пожалел,

чужой старичок с бородою, как мел,

и в шляпе с большими полями –

живущий на пятом, над нами?

 

Я вышел из дома. Скамейки. Цветник.

Но шёл старичок, приподняв воротник,

и, словно споткнуться боялся,

всё время к стене прижимался.

 

* * *

 

Когда расцвёл осенний куст,

и тишина созрела в злаках,

глаза восприняли на вкус

всё, что рука взяла на запах.

 

Шли поколенья лет и зим,

но стал их круг неузнаваем,

и каждый звук был осязаем,

и каждый цвет – произносим.

 

И восприятие слилось,

перемешалось, завертелось,

и в центр поставило, как ось,

души обманчивую зрелость.

 

Но искушённый мир в ответ

стоял, как встарь ему стоялось:

был звуком звук и цветом цвет,

и сердце сердцем оставалось.

 

* * *

 

Меня всё больше окружают вдовы,

оставшихся друзей – наперечёт,

и если заезжаю в Комарово,

дорога сразу к кладбищу влечёт.

 

Те умерли в Москве, а те – в Париже,

но всё теснее родственный союз:

мои учителя всё ближе, ближе,

ещё чуть-чуть – и с ними я сольюсь.

 

* * *

 

Мне поздно просыпаться знаменитым.

Речь выбрана, как почва, до корней.

Специалисты по могильным плитам

пренебрегут неведомой моей.

 

К желаемой любви не приневолишь,

лежи себе хоть навзничь, хоть ничком.

И прочерк между датами – всего лишь

соринка вежду веком и зрачком.

 

1999

 

Московское посвящение

 

Александр Михайлович Ревич –

переводчик и старый пиит,

выставляя на стол бутылевич,

говорит, говорит, говорит.

 

И, входя потихоньку под градус,

переводчик и старый пиит,

с ним Анисим Максимыч Кронгауз

говорит, говорит, говорит.

 

Допоздна не пустеют стаканы,

день рабочий летит кувырком, –

это лечатся старые раны

говорком, говорком, говорком.

 

И дымит фронтовая траншея,

и ракета, как в песне, горит –

пьют без умолку, пьют не хмелея

переводчик и старый пиит.

 

Их в застолье поди, объегорь-ка, –

до краёв наполняют стакан!

И становится стыдно и горько

от того, что я молод и пьян…

 

О московское гостеприимство!

Я в долгу у него, я готов

помянуть его ныне и присно,

а случись – и вовеки веков.

 

И когда я, разлукой ведомый

под медлительный говор колёс,

возвращаюсь в мой город, знакомый –

ведь иначе не скажешь! – до слёз,

 

всё мне слышится этот туманный,

этот мирный московский содом,

исцеляющий рану за раной

говорком, говорком, говорком...

 

1980

 

 

* * *

 

Мы пришли к блокаднице,

Вынули тетрадку:

– Расскажите, бабушка,

Всё нам по порядку –

Как вы голодали,

Как вы замерзали,

Как на вас фугасы

По ночам бросали...

 

Придвигает бабушка

В вазочке конфетки,

Предлагает бабушка:

– Угощайтесь, детки!

Здесь берите пряники,

А вот здесь – помадку...

Я на белой скатерти

Разложил тетрадку:

– Кто лечил вас, бабушка,

Если вы болели?

Как же вы работали,

Если вы не ели?..

 

Отвечает бабушка,

Угощая чаем:

– А пирог с капустою

Мы не покупаем,

Я сама пеку его –

Кушайте, касатки!..

Я вожу рассеянно

Ручкой по тетрадке:

– Правда ли, что воду

Из Невы носили?

Сколько же народу

Вы похоронили?..

 

Отвечает бабушка:

– Что ж вы не едите?

Может быть, оладушков

Вы ещё хотите?

Ой, совсем забыла –

Ешьте шоколадку!..

Мне девчонки шепчут:

– Закрывай тетрадку!..

 

Съели мы оладушки

И пирог с капустой...

– До свиданья, бабушка,

Было очень вкусно!

 

* * *

 

Не от того мне страшно,

что за окном беда,

а от того мне страшно,

что это навсегда.

 

Не знаю, отчего так –

всё грустно и вразброд.

Каких-то главных ноток

душе недостаёт.

 

И оттого так скуден,

так тих и полужив

привычных этих буден

заезженный мотив.

 

* * *

 

Откуда этот странный счёт,

откуда эти заморочки,

когда тебя вовсю трясёт

от только что рождённой строчки?

 

Откуда этот странный звук,

высокий – чуть с ума не спятишь! –

когда сорвавшуюся с губ

ты грифелем её подхватишь?

 

Откуда этот дикий драйв

(жаргон и не такое слепит!)

с утра, едва глаза продрав,

уткнуться во вчерашний лепет?

 

Откуда подступает муть

аллюзий каверзных, и – нате! –

откуда этот страх и жуть

поймать себя на плагиате?

 

Откуда пафос и успех

в пылу домашних репетиций,

попытка говорить за всех

и на премьере провалиться?

 

Откуда этот разнобой –

насилье славы, власть подвоха,

и убежденье, что тобой

сегодня говорит эпоха?

 

Откуда эти чудеса,

верней, единственное чудо?

Он посмотрел глаза в глаза:

– Да наплевать тебе, откуда!

 

* * *

 

Отслужили своё маяки –

им пожить бы ещё, постараться,

но от сцены они далеки

и задвинуты в глубь декораций.

 

Их спасательный пыл не у дел –

паруса позабыты и снасти,

и смотритель своё отсмотрел

в геральдической бездне династий.

 

Вот и тот, кто служил маяком,

по безжалостной воле прогресса,

тоже гаснет, уходит на слом –

никакого к нему интереса.

 

Только птицам теперь благодать,

оттого-то и крик спозаранок –

птицам есть от чего умирать

и без этих смертельных обманок.

 

Жить и жить им года и века

в той земле, на романтику бедной,

где становится сладкой легендой

птичья гибель в огне маяка.

 

* * *

 

Светало. Я пошёл домой.

Кругом была разлита магия

ночной беседы. Под луной

светился купол Исаакия.

 

Со мною рядом, в двух шагах,

шли сопечальник и насмешник.

Вдруг я увидел на ветвях

прибитый некогда скворечник.

 

Прогнил, скривился птичий дом,

но гостю был он интересен,

и кто-то копошился в нём,

хоть было явно не до песен.

 

Он пережил мороз и тьму,

а может, прилетел откуда?

Как школьник, свистнул я ему.

И он ответил…

Вот ведь чудо!

 

2019

 

* * *

 

Снова пахнет разором и кровью,

и у нынешних бед на краю,

как высокое средневековье,

я культурой себя сознаю.

 

Это значит: готовься к недоле,

репетируй, как варваров ждать.

Да они уже, собственно, в доме:

стулья сдвинуты, смята кровать.

 

2006

 

* * *

 

Хочу в девяностые годы

вернуться хотя бы на миг.

Глоток неумелой свободы

поймать пузырьком на язык.

 

Какая-то сущая малость,

всё вкривь получалось и вкось…

А вот ведь дышалось, дышалось,

дышалось, дышалось – жилось!

 

 

Читая Шаламова

 

Мы все побывали в лагере,

хотя и не той концентрации.

Нам нечего делать под флагами

детей новейшей формации.

 

И то отрицание опыта –

проклятие и апатия –

и нами немного добыто,

подобно добыче радия.

 

Чудетство

 

В Чудетство откроешь окошки –

Счастливень стучит по дорожке,

Цветёт Веселютик у речки,

И звонко поют Соловечки,

А где-то по дальним дорогам

Бредут Носомот с Бегерогом...

Мы с ними в Чудетство скорее войдём –

Спешит Торопинка под каждым окном,

Зовёт нас глядеть-заглядеться:

Что там за окошком?

           Чу!.. Детство!

 

* * *

 

Я думаю стихи ногами,

моя дорога далека.

И птичий гам, подобно гамме,

разучивают облака.

 

Отголосили, откричали

ольха, берёза и ветла.

И всё полно такой печали,

что жизнь становится светла.

 

* * *

 

Я зачах на харчах домочадца.

Вот бы мне подфартило опять

до реки, словно в детстве, домчаться,

до звезды, как во сне, домечтать.

 

Что родится, не раз повторится.

Если с горней взглянуть высоты –

что есть жизнь? Перемена позиций

детской грёзы и взрослой мечты.

 

* * *

 

Андрею Чернову

 

«Я слепну и глохну», – сказал мне поэт

смешных по сравнению с вечностью лет.

Я выглядел рядом мальчишкой –

но другу ответил одышкой.

 

На улице было светло и грешно,

и музы порхали неслышно,

и прошлое в нас незаметно вошло,

и тут же грядущее вышло, –

как будто двоих не приветит Господь

под ветхою крышей по имени плоть.

 

Мы пили, как то повелось на веку,

а выпивши, в кои-то веки

мы кинули нищему по медяку

под песню о вечном калеке,

и вновь пировали в кругу доходяг,

втроём пропивая последний медяк.

 

Крутилась монетка, нам судьбы кроя,

пока мы сидели, сутулясь.

И время вернулось на круги своя,

а может быть, круги вернулись,

когда мы сбирались в неведомый путь

в заветную щёлку на волю взглянуть.

 

Мы вновь оказались в былом забытьи

надёжной, проверенной пробы:

здесь левой рукою сошьют нам статьи,

а правой – тюремные робы.

В застенке, где разве что нюх не отбит,

лишь пёс выживает – и тот инвалид.

 

Всё громче звенит молодая броня

в предчувствии скорого гона.

И некто, похожий на череп коня,

сверкнув чешуёю погона,

нас свяжет узлом, как последнюю кладь.

Не видим. Не слышим. И нечем дышать.

 

2004