Михаил Яснов

Михаил Яснов

Все стихи Михаила Яснова

1951

 

…комната, где кресла

в чехлах на босу ногу, словно дети

в ночных рубашках, шествуют из спальни

на кухню; где в пожухлые газеты

обёрнуты старинные гравюры

на стенах; где гардинным полотном

укрыт диван – все валики, подушки

и пуфик в изголовье; где на окнах

задёрнуты – сначала занавески,

за ними тюль, а после тяжкий бархат,

спустившийся на тоненьких верёвках,

подобно парашюту; под стеклом

забытые невидимые книги

покрыты жёлтым крафтом, и рояль

стоит, как лошадь чёрная, в попоне,

и дверь в другую комнату закрыта

на внутренний замок и на висячий, –

так возвращались после долгих трёх

огромных летних месяцев, и детство

вдыхало мятный запах нафталина,

и сердце замирало, будто знало,

что осень – лишь метафора беды.

 

1989

 

* * *

 

Былое не выкинуть. Как бы опрятно

ни выглядели пустые полки,

оно с помойки ползёт обратно –

все эти платья, брюки, футболки.

 

Они опять заполняют память,

они приказывают оглянуться.

Так и хочется их напялить,

и к сердцу прижать, и назад вернуться.

 

О продранные мои одёжки –

как в ваших дырках судьба свистела!

Где, расскажи мне, ещё найдёшь ты

то, что и вправду так близко к телу?

 

Эти свидетели давних бедствий,

пота, крови… О как вы прытки!

Старость – это предательство детства.

По углам расползаются даже нитки.

 

 

В начале мая

 

По радио гоняли Галича,

и этот рокот сверху вниз,

как бы резвяся и играючи,

из репродуктора повис.

 

По улице с дождем и с лужами

прохожие, умерив прыть,

скользили и нет-нет да слушали,

разматывая эту нить.

 

Флажками город у Невы играл,

как будто, вопреки судьбе,

переходящий кубок выиграл

у ветреного КГБ.

 

1989

 

Вильнюс. Триптих

 

1.

Песни гетто.

Сквозь колючую проволоку идиша

проступают

пулевые отверстия нот.

 

2.

На замшелых камнях

полустёртые буквы иврита.

Похороны алфавита.

 

3.

Вдоль синагоги

по ручью

бумажный кораблик,

удвоенный отраженьем,

плывёт

как Звезда Давида.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

…башмаки, подбитые ветром.

Из Верлена

 

Вот и поредели наши стаи,

вот и обмелели наши реки.

Фильмы нашей молодости стали

фильмами из фондов фильмотеки.

 

Постепенно умерли кумиры

и маячат там, на горизонте,

наши и не наши – как Курилы,

на своем, литературном, фронте.

 

Постепенно впали мы в немилость

то ли к божеству, то ли к природе,

все настолько в мире изменилось,

что пророчеств и не нужно, вроде.

 

Лишь на смену продранным подошвам

не приходит то, что пригодится.

Трудно договариваться с прошлым, –

собственно, нельзя договориться.

 

* * *

 

Вот лезвие ножа, как сгусток водной глади:

в пучине дремлет смерть и назревает тьма.

А буковки плывут, вослед друг другу глядя, –

бессонные пловцы, заложники клейма.

 

Плыви, мой друг, плыви: я за тобою следом –

в который раз рискнём отчаянно посметь.

И там, где горизонт заведомо неведом,

я вынырну на свет и оглянусь на смерть.

 

* * *

 

Где могилы предков – там и корень:

истина банальна и проста.

Отчего ж так горько тянет горем

от пустого белого листа?

 

И опять, как строчку из романа,

вымеряю прошлое на глаз.

Жили трудно. Умирали рано.

Это про кого? Про них? Про нас?

 

День рожденья лужи

 

Ушла пора пурги и стужи,

Сегодня –

День рожденья лужи!

 

И ветер стих,

И полдень ярок,

И в сердце лужи всё светлей.

А небо сделало подарок

И подарило тучку ей.

 

У тучки

Розовое брюшко,

Она лежит в воде, как хрюшка…

Нет, в луже – всё наоборот:

У тучки

Розовая спинка,

Она лежит в воде, как свинка,

А может быть, как бегемот.

 

Но как её ни назови,

Лежит и тает –

От любви!

 

Дразнилка

 

– Ты нечестный...

– Сам ты вруша!

– Ты чумазый...

– Сам ты хрюша!

– Ты лохматый...

– Сам ты веник!

– Ты ленивый...

– Сам вареник!

 

 

Дюны

 

Здесь, как герой в античной драме,

песок склонялся под ветрами.

Теперь на берегу лагуны

застывшее движенье – дюны.

Овраги, впадины, ложбины –

всё это жесты, лица, спины.

А время здесь обнажено,

как корни и былое дно.

.

И то, кем стать мы норовили,

и те слова, что говорили,

когда ещё мы были юны, –

застыли, превратились в дюны.

Зыбучий склон порос кустами,

а память – зыбкими устами:

они, далёкие, как миф,

застыли, прошлое скрепив.

.

Иссяк рассвет, внезапный, ранний,

в Стране Щемящих Ожиданий.

И все начала, все кануны

застыли, превратились в дюны.

Как было лихо и огромно!

Как стало тихо и укромно.

Следы теряются в песках,

а море бьётся в двух шагах…

 

1979

 

* * *

 

Е. Г. бывал досадлив, въедлив, взвинчен,

Г. С. – высокомерно-ироничен,

Э. Л. гневлива, и В. Д. бывал

елейно-добр, что значило: провал…

 

Как выжать мне из старенькой тетрадки

всю эту боль, досаду, весь елей?..

О, сладостные недостатки

моих учителей!

___

Упоминаются Ефим Эткинд, Глеб Семёнов,

Эльга Линецкая, Валентин Берестов.

 

* * *

 

Жил-был еврей рассеянный

во всей красе и силе.

Жил-был, как все, – рассеянный

почти по всей России.

 

Средь улиц и завалинок

жил при своём достатке:

на пятки вместо валенок

натягивал перчатки.

 

Бродил своей походкою

от Вятки до Анапы

порой со сковородкою

надетой вместо шляпы.

 

В вагончике отцепленном

так сладко просыпаться!..

Теперь в золе и пепле нам

приходится копаться.

 

Всё выскоблено дочиста

и выгорело начисто –

осталось только творчество

по имени чудачество.

 

Чудачество! От мира ведь

куда ему деваться?

В Чудетство эмигрировать

и загримироваться.

 

Кати в своём вагончике,

нелепый, бесполезный,

по лезвию, на кончике,

над этой страшной бездной.

 

Глядишь, и карта выпадет,

и вытянется фант...

Ну, что ещё нам выпадет,

еврейский музыкант?

 

* * *

 

Жить на ощупь и наугад –

этот жребий давно загадан.

Жизнь не столько идет на лад,

сколько дышит на ладан.

 

Просто жить, замыкая круг,

на последнюю свечку дунув,

накануне больших разлук,

на излуке канунов.

 

* * *

 

Задержим вдох, отложим выдох –

а вдруг судьба войдёт в искус?

Как говорят на панихидах,

у смерти – безупречный вкус.

 

И я подумал: неспроста ведь

загадку эту не решить:

любовь и смерть нельзя представить,

их можно только пережить.

 

Мои дела, как видно, плохи –

боль в голове и в сердце чад.

Синдром сопутствует эпохе,

как психиатры говорят.

 

Мы не искали соответствий

на глобусе или в судьбе:

поэту нужен воздух бедствий –

я это знаю по себе.

 

Мне не поможет заграница,

я к чуждой речи не привык.

Как ниточке ни алфавиться –

всего сильней родной язык.

 

И как бы ни был он неистов,

напор цитат, набор похвал,

стихи для западных славистов

я, слава богу, не писал.

 

 

Заклинание

 

Усни на моём плече посреди зимы,

которую так давно торопили мы,

чтоб снег невидимкой сделал укромный дом –

усни поскорей, я счастлив твоим теплом.

 

Усни на моём плече посреди страны,

в которой мы все заложники той шпаны,

что напрочь забыла про детскую боль и грусть –

усни поскорей, я так за тебя боюсь.

 

Усни на моём плече посреди беды,

в которой мы так бесславны и так тверды,

что только вдвоём сумеем её прожить –

усни поскорей, нам утром опять тужить.

 

Усни на моём плече посреди любви,

которой так мало надо: одной любви,

любви при одной звезде, при одной свече –

усни поскорей, усни на моём плече.

 

Из детства

 

Ко мне старичок подошёл у дверей.

Спросил:

– Ты еврейчик?

Я тоже еврей!..

И грустный какой-то, неловкий,

погладил меня по головке.

 

За что, не пойму, он меня пожалел,

чужой старичок с бородою, как мел,

и в шляпе с большими полями –

живущий на пятом, над нами?

 

Я вышел из дома. Скамейки. Цветник.

Но шёл старичок, приподняв воротник,

и, словно споткнуться боялся,

всё время к стене прижимался.

 

 

* * *

 

Как кинолента, порвана судьба –

какие-то ошмётки на экране,

а слышимость невнятна и слаба,

скрежещут, заикаются слова

и обнажают плоскости и грани.

 

Всё можно склеить – снова прокрутить

и вид пригожий, и пейзаж прекрасный

и дальше потянуть живую нить,

и только слов уже не возвратить,

тех самых слов, где клей прошёл по гласной.

 

* * *

 

Когда расцвёл осенний куст,

и тишина созрела в злаках,

глаза восприняли на вкус

всё, что рука взяла на запах.

 

Шли поколенья лет и зим,

но стал их круг неузнаваем,

и каждый звук был осязаем,

и каждый цвет – произносим.

 

И восприятие слилось,

перемешалось, завертелось,

и в центр поставило, как ось,

души обманчивую зрелость.

 

Но искушённый мир в ответ

стоял, как встарь ему стоялось:

был звуком звук и цветом цвет,

и сердце сердцем оставалось.

 

Кто у нас делает литературу

 

Уцелевшие двадцатых,

обречённые тридцатых,

перемолотые сороковых,

задушенные пятидесятых,

надеющиеся шестидесятых,

исковерканные семидесятых,

разобщённые восьмидесятых,

нищие девяностых –

 

уцелевшие, обречённые, перемолотые, задушенные, надеющиеся,

      исковерканные, разобщённые, нищие...

 

Мама

 

У прохожих на виду

Маму за руку веду.

 

Мама маленькою стала,

Мама сгорбилась, устала,

 

Мама в крохотном платке –

Как птенец в моей руке.

 

У соседей на виду

Маму в комнату веду.

 

Подведу её к порогу,

Покормлю её немного,

 

Уложу поспать в кровать.

Будем зиму зимовать.

 

Ты расти, расти во сне –

Станешь ласточкой к весне,

 

Отдохнёшь и отоспишься,

Запоёшь и оперишься,

 

И покинешь тёплый дом,

И помашешь мне крылом…

 

У прохожих на виду

Маму за руку веду.

 

Мама медленно идёт,

Ставит ноги наугад…

Осторожно, гололёд!

Листопад…

Звездопад…

 

* * *

 

Меня всё больше окружают вдовы,

оставшихся друзей – наперечёт,

и если заезжаю в Комарово,

дорога сразу к кладбищу влечёт.

 

Те умерли в Москве, а те – в Париже,

но всё теснее родственный союз:

мои учителя всё ближе, ближе,

ещё чуть-чуть – и с ними я сольюсь.

 

* * *

 

Мне поздно просыпаться знаменитым.

Речь выбрана, как почва, до корней.

Специалисты по могильным плитам

пренебрегут неведомой моей.

 

К желаемой любви не приневолишь,

лежи себе хоть навзничь, хоть ничком.

И прочерк между датами – всего лишь

соринка вежду веком и зрачком.

 

1999

 

Москварики и невырики

 

Вдоль Москва-реки ходят москварики –

всё начальники ходят, очкарики.

Вдоль Невы-реки ходят невырики –

всё молчальники ходят, всё лирики.

 

Едет поезд, мигая фонариком –

едет в гости невырик к москварикам

и садится, блаженствуя, в скверике,

где гуляют сплошные холерики.

 

Вдоль Москва-реки ходят москварики,

всё грызут пирожки да сухарики.

Вдоль Невы-реки ходят невырики,

с пивом хрупают рыбьи пузырики.

 

И глядят поминутно москварики

кто на часики, кто в календарики.

И неспешно взирают невырики,

как ползут под мостами буксирики.

 

Не годится невырик в историки –

он гуляет, мечтая, во дворике,

и блажные его каламбурики

охраняют лепные амурики.

 

А тем временем вертятся шарики –

это думают думы москварики.

И за это их любят невырики

и москварикам шлют панегирики.

 

1985

 

 

Московское посвящение

 

Александр Михайлович Ревич –

переводчик и старый пиит,

выставляя на стол бутылевич,

говорит, говорит, говорит.

 

И, входя потихоньку под градус,

переводчик и старый пиит,

с ним Анисим Максимыч Кронгауз

говорит, говорит, говорит.

 

Допоздна не пустеют стаканы,

день рабочий летит кувырком, –

это лечатся старые раны

говорком, говорком, говорком.

 

И дымит фронтовая траншея,

и ракета, как в песне, горит –

пьют без умолку, пьют не хмелея

переводчик и старый пиит.

 

Их в застолье поди, объегорь-ка, –

до краёв наполняют стакан!

И становится стыдно и горько

от того, что я молод и пьян…

 

О московское гостеприимство!

Я в долгу у него, я готов

помянуть его ныне и присно,

а случись – и вовеки веков.

 

И когда я, разлукой ведомый

под медлительный говор колёс,

возвращаюсь в мой город, знакомый –

ведь иначе не скажешь! – до слёз,

 

всё мне слышится этот туманный,

этот мирный московский содом,

исцеляющий рану за раной

говорком, говорком, говорком...

 

1980

 

* * *

 

Мы выросли на лагерном жаргоне,

и куклам телеотроческих грёз –

Телевичку, Гурвинеку, Жаконе

нас перевоспитать не удалось.

 

Уже с утра дворовые словечки

вздымали пыль, замешивали грязь,

и деревянный чижик на дощечке

взлетал, на всю округу матерясь.

 

Родная речь – чердачная воровка

пихала в сумку стибренную кладь.

Чернильная вросла татуировка

в измученную школьную тетрадь.

 

Мы, как слепцы, указкой в карту тыча,

шагали вдоль лесов, полей и рек,

и низкое, как старт, косноязычье

нас отправляло в праздничный забег.

 

Беги, беги под стук секундомера

по дантовым кругам родной страны,

где речи пионера и премьера

в своей беспечной скудости равны.

 

Беги, беги, рассчитано толково:

мы все такие – я и сам такой! –

чтоб от одышки не сказать ни слова,

лишь на бегу махнуть на всё рукой.

 

1989

 

Мы и птицы

 

Мы птиц проходим.

Всё, как есть, –

Строенье, оперенье,

И что, и сколько могут съесть,

Полёт их и паренье.

 

Мы птиц проходим.

А они –

Они нас пролетают,

Глядят на школьные огни

И знать про нас не знают.

 

Живут среди ветвей густых,

Своих птенцов выводят,

Покуда школьники про них

Каракули выводят.

 

Вот если бы наоборот –

Летали мы на воле,

Тогда они бы круглый год

Нас проходили в школе:

 

О чём болтаем, что зубрим,

Что в переменку съели,

С кем подрались...

А мы бы им

Чирикали и пели!

 

* * *

 

Мы пришли к блокаднице,

Вынули тетрадку:

– Расскажите, бабушка,

Всё нам по порядку –

Как вы голодали,

Как вы замерзали,

Как на вас фугасы

По ночам бросали...

 

Придвигает бабушка

В вазочке конфетки,

Предлагает бабушка:

– Угощайтесь, детки!

Здесь берите пряники,

А вот здесь – помадку...

Я на белой скатерти

Разложил тетрадку:

– Кто лечил вас, бабушка,

Если вы болели?

Как же вы работали,

Если вы не ели?..

 

Отвечает бабушка,

Угощая чаем:

– А пирог с капустою

Мы не покупаем,

Я сама пеку его –

Кушайте, касатки!..

Я вожу рассеянно

Ручкой по тетрадке:

– Правда ли, что воду

Из Невы носили?

Сколько же народу

Вы похоронили?..

 

Отвечает бабушка:

– Что ж вы не едите?

Может быть, оладушков

Вы ещё хотите?

Ой, совсем забыла –

Ешьте шоколадку!..

Мне девчонки шепчут:

– Закрывай тетрадку!..

 

Съели мы оладушки

И пирог с капустой...

– До свиданья, бабушка,

Было очень вкусно!

 

* * *

 

Не от того мне страшно,

что за окном беда,

а от того мне страшно,

что это навсегда.

 

Не знаю, отчего так –

всё грустно и вразброд.

Каких-то главных ноток

душе недостаёт.

 

И оттого так скуден,

так тих и полужив

привычных этих буден

заезженный мотив.

 

Немое кино

 

Когда я уеду из мест,

где жил за полвека до смерти,

что вспомню? Я вспомню подъезд,

под аркой, на Невском проспекте.

 

Как давний пустяк, невзначай,

как кадры немых кинохроник,

я вспомню облупленный рай

размером в один подоконник,

 

оставшийся чудом витраж,

стеклянные ромбы, как соты,

цветной заоконный пейзаж –

былые края и красоты.

 

Всё помню – и ход на чердак,

и стены, седые от пыли,

и только не вспомнить никак,

о чём мы тогда говорили.

 

А было же! Точно игла,

кололо, вонзённое ловко,

словечко, и до смерти жгла

открытая настежь издёвка.

 

Как будто на стыке культур,

входили в словесные стычки

вершащий судьбу каламбур,

цитаты, отсылки, кавычки…

 

Нас громко гоняли жильцы,

качали вослед головами,

не зная, что эти юнцы

хмельны не вином, а словами.

 

Казалось, забыть мудрено –

останется с гаком на старость…

А вышло – немое кино.

Всё помню, но слов – не осталось.

 

1980

 

* * *

 

Откуда этот странный счёт,

откуда эти заморочки,

когда тебя вовсю трясёт

от только что рождённой строчки?

 

Откуда этот странный звук,

высокий – чуть с ума не спятишь! –

когда сорвавшуюся с губ

ты грифелем её подхватишь?

 

Откуда этот дикий драйв

(жаргон и не такое слепит!)

с утра, едва глаза продрав,

уткнуться во вчерашний лепет?

 

Откуда подступает муть

аллюзий каверзных, и – нате! –

откуда этот страх и жуть

поймать себя на плагиате?

 

Откуда пафос и успех

в пылу домашних репетиций,

попытка говорить за всех

и на премьере провалиться?

 

Откуда этот разнобой –

насилье славы, власть подвоха,

и убежденье, что тобой

сегодня говорит эпоха?

 

Откуда эти чудеса,

верней, единственное чудо?

Он посмотрел глаза в глаза:

– Да наплевать тебе, откуда!

 

 

Отрочество. Осень

 

Ненавижу прошлое за то, что

было всё не так, не там, не то,

ненавижу прошлое за тошно-

творное, топорное пальто,

 

за носки, стоящие под стулом,

за тупую нищенскую снедь,

за проклятье вечно быть сутулым,

лишь бы на соседей не смотреть,

 

за враньё, за стыд, за обжималки

по углам, за гонор взрослых «ты»,

за подлянку мелкую, за жалкий

детский бред, грошовые мечты –

 

эти байки, сказочки, конь о конь,

жажда бегства, пот и страх погонь…

Отрочество! Что это за погань!

Да пожрёт его святой огонь!

 

Чтоб о нём не ведая, не зная,

в детство наигравшиеся всласть,

прямо из младенческого рая

мы могли бы в молодость попасть, –

 

а тогда одуматься, проснуться

и себя догадкой ослепить,

что без этой боли и паскудства

настоящей жизни не слепить.

 

* * *

 

Отслужили своё маяки –

им пожить бы ещё, постараться,

но от сцены они далеки

и задвинуты в глубь декораций.

 

Их спасательный пыл не у дел –

паруса позабыты и снасти,

и смотритель своё отсмотрел

в геральдической бездне династий.

 

Вот и тот, кто служил маяком,

по безжалостной воле прогресса,

тоже гаснет, уходит на слом –

никакого к нему интереса.

 

Только птицам теперь благодать,

оттого-то и крик спозаранок –

птицам есть от чего умирать

и без этих смертельных обманок.

 

Жить и жить им года и века

в той земле, на романтику бедной,

где становится сладкой легендой

птичья гибель в огне маяка.

 

* * *

 

Помяну в этот вечер Елену,

Всё ждала, всё бродила одна…

Словно жгут наложили на вену,

Стынет память и речь холодна.

 

Ускакали троянские кони,

Руки сбиты уздечками дней –

Вот и помнится след на ладони,

Только след на ладони твоей.

 

Уподобясь на миг эрудиту,

Знатоку золотых повестей,

Помяну в этот час Афродиту

В мыльной пене до самых локтей.

 

Всё стирала, всё песенки пела,

Провожая в неведомый путь –

Вот и помнится мыльная пена,

Только пена, куда ни взглянуть.

 

Наконец, помяну Антигону,

Чистый лоб, завитки у виска,

Всё бродила по тусклому склону

На границах воды и песка.

 

Всё смотрела на дальние кручи,

На измученный ветром залив –

Вот и помнятся горы и тучи,

Только горы и тучи до Фив.

 

О подруги, без вас мне не выжить!

И когда от меня далеки,

Как из камня, из сердца не выжать

Ни слезы, ни звезды, ни строки.

 

Всеми снами, надеждами всеми

Посреди городов и пустынь

Я ищу и ищу своё время –

Время ищет своих героинь.

 

После праздника

 

Фонари, шары, снежинки,

Дождь, подсвечник на пружинке,

Серпантин и конфетти –

Всё в коробке,

Взаперти.

Звёзды, бусы и хлопушки –

Всё в чулане!

Все игрушки!

Дверь закрыли на запор,

Ёлку вынесли во двор.

Ёлка старая, больная,

Ёлка стынет у сарая.

Ни кустов кругом, ни леса,

Ни звериной стёжки...

У неё иголки лезут,

Словно шерсть у кошки.

Ветер ниточки ветвей

Раскачал до скрипа.

И никто не скажет ей:

«Бабушка, спасибо!..»

Только Мурка из подвала

К ней погреться прибежала,

И под елью

Мурочка

Села,

Как Снегурочка.

 

* * *

 

Последнюю льдину уносит в залив,

А первая лодка навстречу

Летит по реке, и мотор говорлив,

Прибой обучая наречью

 

Гортанной и мерной своей воркотни,

Сквозь птичьи голодные вскрики.

И мечутся волны, и наверх они

Выносят зелёные блики.

 

Песчаная отмель к воде подалась,

И верх обмывает обновки.

На баржу ползёт из реки водолаз,

Как чудище после зимовки.

 

И мост перед тем, как его развести,

Чтоб вышел на сцену героем,

По-зимнему ходит ещё – травести,

Но учит заглавные роли.

 

А ветер окатит водой горожан,

И пушка ударит в двенадцать,

А если найдётся на свете изъян,

Так тот, что с весной не расстаться.

 

И в каждой примете из тысяч примет

Идёт без конца повторенье.

Там чайки и волны, там небо и свет,

Сверканье, дыханье, движенье.

 

1965

 

* * *

 

Призывая интуицию,

для всего найду антоним:

либо мы храним традицию,

либо мы её хороним.

 

Русская живопись

 

Что есть страна, в которой я живу?

Я век отвековал, а всё не верится,

что облачко витает наяву,

и тает, и сгущается, и перится.

 

Оно себе парит над полем ржи,

над этим островком, где жизнь рождается,

в недвижном море подлости и лжи,

в котором ничего не отражается.

 

 

* * *

 

Светало. Я пошёл домой.

Кругом была разлита магия

ночной беседы. Под луной

светился купол Исаакия.

 

Со мною рядом, в двух шагах,

шли сопечальник и насмешник.

Вдруг я увидел на ветвях

прибитый некогда скворечник.

 

Прогнил, скривился птичий дом,

но гостю был он интересен,

и кто-то копошился в нём,

хоть было явно не до песен.

 

Он пережил мороз и тьму,

а может, прилетел откуда?

Как школьник, свистнул я ему.

И он ответил…

Вот ведь чудо!

 

2019

 

* * *

 

Снова пахнет разором и кровью,

и у нынешних бед на краю,

как высокое средневековье,

я культурой себя сознаю.

 

Это значит: готовься к недоле,

репетируй, как варваров ждать.

Да они уже, собственно, в доме:

стулья сдвинуты, смята кровать.

 

2006

 

Старшая группа

 

Я встретил Диму Быкова!

– А ты кого?

– А вы кого?

– А мы Марину Москвину!

– А мы – Кружкова Гришу!

– А мы увидели весну –

Она пришла на крышу!

Вся наша группа вверх глядит –

У крыш такой нарядный вид!

Там снег не нужно убирать –

Сиди, сосулькой хрупай!

Там просто можно загорать

Всей нашей старшей группой!

На чистой крыше как во сне,

Там облачко пасётся...

Ура друзьям!

Ура весне!

Мы доросли до солнца!

 

Считалка

 

Тазик с дыркой для гвоздя,

фотография вождя,

старый дворик, новый дом,

утром – солнце за окном,

звон резиновых мячей,

запах елочных свечей,

Левитана грозный бас,

«А у нас в квартире газ!»,

россыпь кашки по лугам,

«Ба-ка-ле-я» по слогам,

шум, гудки, курантов бой,

линза с пробкой и водой,

промокашка, пресс-папье,

Пушкин, «Сказка о попе»,

Михалков, Житков, Маршак,

школа, парта, красный флаг,

«Рио-рита», патефон…

 

Детство, детство, – выйди вон!

 

1979

 

* * *

 

Талантливые мальчики конца пятидесятых –

уже по школам, как велось, портреты не висят их,

и свет медалей выпускных на бархате коробок

померк при серебре седин и золоте коронок.

 

Давно идёт печальный счёт дорогою истёртой:

спились и первый, и второй, и третий, и четвёртый,

и предал пятого шестой, как верный соглядатай,

и за бугром седьмой, восьмой, девятый и десятый.

 

Талантливые мальчики уходят без оглядки.

Я, слава Богу, уцелел: я во втором десятке.

Покинув старые дворы, подъезды, подворотни,

идёт десяток наш вперёд навстречу чёрной сотне.

 

Уже остались позади и трусы, и герои.

Уже осталось нас, как встарь, то ль четверо, то ль трое.

Но давний опыт не избыт и не забыты строчки, –

а это значит: как один, умрём поодиночке.

 

1988

 

* * *

 

Тоска по плоти переходит в блажь.

Точится кровью старый карандаш,

как деревянный лик в забытом храме.

Жара. Июль. Повсюду грязь и гнусь,

И если я чему-нибудь молюсь,

то разве что развязке в этой драме.

 

Что есть любовь? Порядок снов и слов.

Проснёшься утром, весел и здоров:

какой кошмар – вчерашние уловки!

Когда б не эти строки дневника,

когда б не эта кровь, чья ДНК

не требует особой расшифровки.

 

Утренняя песенка

 

Проснувшись, крикнул маме я:

– Прощай, моя Пижамия!

Да здравствует Туфляндия!..

А мама мне в ответ:

– По курсу – Свитерляндия!

Шляпляндии – привет!

– Ура Большой Пальтонии!

Шарфанции – виват!..

А если вы не поняли,

То я не виноват!

 

 

* * *

 

Хочу в девяностые годы

вернуться хотя бы на миг.

Глоток неумелой свободы

поймать пузырьком на язык.

 

Какая-то сущая малость,

всё вкривь получалось и вкось…

А вот ведь дышалось, дышалось,

дышалось, дышалось – жилось!

 

Читая Шаламова

 

Мы все побывали в лагере,

хотя и не той концентрации.

Нам нечего делать под флагами

детей новейшей формации.

 

И то отрицание опыта –

проклятие и апатия –

и нами немного добыто,

подобно добыче радия.

 

* * *

 

Что было предназначено,

назначено не мне.

Жизнь, начатая начерно,

кончается вчерне.

 

Рассыпались тетради, чьи

страницы – размело,

и только ты, не глядючи,

случилась набело.

 

Разобранные волосы,

в глазах темным-темно,

и снегом, словно с полюса,

лицо заметено,

 

расстёгнутые пуговки,

приспущенный чулок…

Нет, ни единой буковки

я б изменить не мог!

 

Чудетство

 

В Чудетство откроешь окошки –

Счастливень стучит по дорожке,

Цветёт Веселютик у речки,

И звонко поют Соловечки,

А где-то по дальним дорогам

Бредут Носомот с Бегерогом...

Мы с ними в Чудетство скорее войдём –

Спешит Торопинка под каждым окном,

Зовёт нас глядеть-заглядеться:

Что там за окошком?

           Чу!.. Детство!

 

Чучело-мяучело

 

Чучело-мяучело

На трубе сидело.

Чучело-мяучело

Песенку запело.

Чучело-мяучело

С пастью красной-красной –

Всех оно замучило

Песенкой ужасной.

Всем кругом от Чучела

Горестно и тошно,

Потому что песенка

У него про то, что

Чучело-мяучело

На трубе сидело.

Чучело-мяучело

Песенку запело.

Чучело-мяучело

С пастью красной-красной –

Всех оно замучило

Песенкой ужасной.

Всем кругом от Чучела

Горестно и тошно,

Потому что песенка

У него про то, что

Чучело-мяучело

На трубе сидело.

И так

Далее…

 

* * *

 

Я думаю стихи ногами,

моя дорога далека.

И птичий гам, подобно гамме,

разучивают облака.

 

Отголосили, откричали

ольха, берёза и ветла.

И всё полно такой печали,

что жизнь становится светла.

 

* * *

 

Я зачах на харчах домочадца.

Вот бы мне подфартило опять

до реки, словно в детстве, домчаться,

до звезды, как во сне, домечтать.

 

Что родится, не раз повторится.

Если с горней взглянуть высоты –

что есть жизнь? Перемена позиций

детской грёзы и взрослой мечты.

 

 

* * *

 

Я не хочу оглядываться – нет

тех мелочей, что создавали речь

из тьмы обмолвок, приносивших свет

внезапных узнаваний, жадных встреч.

 

Нет мелочей – особенно простых,

роившихся с изнанки ремесла:

копирка, окрыляющая стих,

на синих крыльях тайну унесла.

 

Замазка, лента – всё уже не в счёт,

все отыграли призрачную роль:

и серенький почтовый перевод,

и в десяти одёжках бандероль,

 

и штемпель, осенённый сургучом,

и никому не скажет ни о чём

тень Эвридики за моим плечом,

тень Эвридики за моим плечом…

 

* * *

 

Я пошёл на выставку Шагала,

чтобы встретить тех, кто не уехал.

Оказалось, их не так уж мало:

были там Наташа, Юля, Алла,

были Рабинович и Хаймович,

Саша, Маша, Вова, доктор Пальчик.

 

Алла говорит: «Мы послезавтра».

Юля говорит: «Мы на подходе».

«Там нельзя, – откликнулась Наташа, –

там нельзя, но здесь невыносимо».

«В Раанане, – отвечает Саша, –

тут, у нас, всё очень даже можно:

можно жить, работать можно дружно».

«А у нас, под Вашингтоном, душно, –

Вова говорит, – и нет работы».

Маша возражает: «Здесь прелестней –

швабский воздух, пиво, черепица...»

 

Доктор, доктор, надо ль плакать, если

Диделя давно склевали птицы?

 

Рабинович сел на стул при входе –

он в летах, и у него одышка.

А Хаймович – тот совсем мальчишка,

правда, он в Освенциме задушен

и скользит, как облачко, вдоль зала.

 

Я пошёл на выставку Шагала,

но тебя на выставке не встретил.

Только край оливкового платья

над зелёной крышей промелькнул.

 

* * *

 

Андрею Чернову

 

«Я слепну и глохну», – сказал мне поэт

смешных по сравнению с вечностью лет.

Я выглядел рядом мальчишкой –

но другу ответил одышкой.

 

На улице было светло и грешно,

и музы порхали неслышно,

и прошлое в нас незаметно вошло,

и тут же грядущее вышло, –

как будто двоих не приветит Господь

под ветхою крышей по имени плоть.

 

Мы пили, как то повелось на веку,

а выпивши, в кои-то веки

мы кинули нищему по медяку

под песню о вечном калеке,

и вновь пировали в кругу доходяг,

втроём пропивая последний медяк.

 

Крутилась монетка, нам судьбы кроя,

пока мы сидели, сутулясь.

И время вернулось на круги своя,

а может быть, круги вернулись,

когда мы сбирались в неведомый путь

в заветную щёлку на волю взглянуть.

 

Мы вновь оказались в былом забытьи

надёжной, проверенной пробы:

здесь левой рукою сошьют нам статьи,

а правой – тюремные робы.

В застенке, где разве что нюх не отбит,

лишь пёс выживает – и тот инвалид.

 

Всё громче звенит молодая броня

в предчувствии скорого гона.

И некто, похожий на череп коня,

сверкнув чешуёю погона,

нас свяжет узлом, как последнюю кладь.

Не видим. Не слышим. И нечем дышать.

 

2004

 

* * *

 

Я странный мир увидел наяву –

здесь ничему звучащему не выжить,

здесь если я кого и позову,

то станет звук похожим на канву,

но отзвука по ней уже не вышить.

 

Здесь если что порой и шелестит,

то струйка дыма вдоль по черепице,

здесь даже птица шёпотом свистит,

а ветер листья палые шерстит

беззвучно, будто им всё это снится.

 

Здесь камнем в основании стены

который век не шелохнётся время.

Здесь между нами столько тишины,

что до сих пор друг другу не слышны

слова, давно услышанные всеми.