Михаил Смирнов

Михаил Смирнов

Новый Монтень № 22 (550) от 1 августа 2021 г.

Люди-птицы

Алёшка потёр воспалённые глаза и поёжился. Солнце пригревает, а потянет ветерок и знобит. Осень на дворе. Он вздохнул. Который день не спит. Закроет глаза, а сон не идёт. Бабу Шуру вспоминает. Баба Шура забрала его к себе, когда родители померли. Одна жила. Дед Василий давно пропал. Вышел на двор и исчез. Долго искали, но не нашли. Разное говорили в деревне, но чаще дурачком называли, а баба Шура никого не велела слушать. Говорила, что дед Василий хорошим мужиком был. Пусть мозги набекрень, но люди такие же, как дед, и ничем не лучше, а может и похуже. Алёшка слабенько в школе учился. Бог ума не дал, как говорили. Учителя махнули рукой, что толку тратить время, если в одно ухо влетает, а из другого со свистом выскакивает. На уроках ворон считает. А бывало по осени, когда птицы собирались в стаи, Алёшка выскакивал из класса и начинал кружить по двору, словно взлететь пытался. Девчонки смеялись, а мальчишки лупили его, а он не обижался. Он смотрел на всех и улыбался – широко и радостно. Учителя говорили бабе Шуре, что намучается с ним, а когда помрёт она, вовсе пропадёт паренёк. Советовали, чтобы сдала его в детдом или в специальный интернат, где такие же живут, как он. Убогие, одним словом. Баба Шура хмурилась, что живого человека хотят на погибель отправить, а она костьми ляжет, но не отдаст родного внучка. Пусть мозги набекрень, но он же человек – это главное! Как можно родную кровиночку в интернат отдать? И грозила скрюченным пальцем…

Баба Шура показала внука врачам. Таблетки или микстуру дайте, чтобы умишка прибавилось. Всего капельку, а больше и не нужно. Жалко внучка, к жизни неприспособлен. Врачи руками развели. Если ума нет, чужого не добавишь. Хворобу в башке нашли. Какое-то наследство передалось, как баба Шура всем говорила и смеялась, что богатым будет внук-то, справки показывала, а что написали врачи, чёрт ногу сломает. Махнёт рукой баба Шура и засмеётся, прикрывая беззубый рот. А потом пристроила Алёшку в мастерские. Пусть людям помогает, чем сиднем сидеть дома. Глядишь, копеечку заработает. Алёшке понравилось. Радовался, если разрешали в кабине посидеть. Алёшка в мастерской пропадал до вечера. А в посевную или уборочную каждая пара рук на вес золота, даже руки убогонького. Вернётся домой, а сам носом клюёт. Не успеет улечься, уже засопел. И всегда один и тот же сон, будто баба Шура стоит возле калитки и ладошкой машет, словно подзывает, чтобы поторопился, а сама светлая-светлая. Родители не снились. И деда Василия не видел. А баба Шура во сне приходила. Скучал за день. А баба Шура расстраивалась, как он будет жить с птичьими мозгами, если она помрет. Всё ждала, что старшая дочка приедет и Алёшку к себе заберёт. Не дождалась. Померла. Тихо ушла, незаметно…

Осень на дворе. Солнце не яркое и тёплое, но согревает, а ветер прохладный. Задует, аж знобит. Осень, ничего не поделаешь… Вон дед Ефим на лавочку подался, где солнца побольше. На улицу вышел, чтобы на лавочке старые кости погреть, покуда солнышко тёплое. Сидит в зимнем пальто с потёртым воротником, в шапке, очки на кончик носа сползли. Пригрелся и уснул. Сидит старик, посыпохивает...

Алёшка вздохнул, посмотрел вдаль. Желтел лес, опушка покрылась пятнами: где-то зелёные мелькают, в других пожухлая трава, а там чернью отдаёт. Донёсся птичий гомон. Алёшка взглянул вверх и не удержался. Вскочил и завертелся на одном месте, размахивая руками, словно крыльями и засвистел, будто с птицами разговаривал и так тоскливо, так больно, словно жаловался, что баб Шура померла, что один остался... Птицы закружились над ним, загомонили, за собой звали, а потом скрылись за лесом. Следом потянулась огромная стая. Полнеба закрыли. Гомонят и гомонят… Осенью Алёшка места не находил. Закружат птицы, и тут же словно душу в кулак сжимают. Непонятная тревога охватывала, тоскливо становилось и неуютно, но в то же время был необъяснимый восторг, и хотелось разбежаться, вытянуться в струнку, взмахнуть руками, закричать громко и протяжно, взлететь и помчаться вслед за птицами…

– Алёшка, упадешь! – крикнула баба Шура, когда он, раскинув руки, метался на краю обрыва, а над головой кружились птицы. – Уйди, пока не отлупила! Весь в деда уродился. Таким же был – мозги набекрень. Замуж выдали, а потом сказали, будто у Васьки с головой не в порядке. В деревне потешались, когда он в птицу превращался, – и опять закричала. – Кыш отсюда! Ишь, разлетались! Мало, один пропал, так и внука за собой тащите. Летите отсюда, летите, – и повернулась к Алёшке. – Твой дед Василий начинал чудить, когда осенью птицы в стаи собирались. Он следом за ними рвался. Говорил, что душа мается. Встанет посередь улицы, задерёт бошку и смотрит, как птицы кружат, а сам квохчет, словно с ними разговаривает. И птицы опускались, криком исходили.  А дед Василий раскинет руки, словно крылья и начинает кружиться, потом взмахнёт руками, тоненько вскрикнет, словно прощается с ними, и птицы выше поднимались, круг делали над двором и улетали. А дед усядется посередь дороги и с тоской глядит вслед. И так до следующей стаи. И так, пока последние птицы не улетят... А потом дед Василий пропал. Вышел на двор. Всё на крылечке курил и прислушивался, как птицы летели. Я выглянула – он кружится по улице, руками машет. Позвала, а он не слышит, на небо смотрит, и отовсюду птицы кричали, словно за собой звали. И так мне тоскливо стало на душе, аж в груди защемило. Вышла, гляжу, на крылечке папироски лежат, спички, а деда Василия нет. Думала, к кому-нить подался. Всё ждала, что вернётся, ан нет, так и пропал, и до сей поры не могут найти. Может птицы забрали с собой, а может рассудок потерял, и теперь лежит в больнице с решётками и даже имени своего не помнит. Никто не знает, где он, и я – тоже…

И баба Шура посмотрела на тёмное небо…

Алёшка поднялся. Потоптался на крылечке и зашлёпал в избу. Сегодня снесли на мазарки бабу Шуру. Она лежала в гробике, как принято, три дня в избе, и каждый раз, когда свечи догорали, неслышно поднимались старушки, зажигали новые, и присаживались на лавку, горестно покачивая головами. Это дядька Кондратий смастерил гробик. Небольшой. Лёгонький, как сама бабка Шура. Алёшка хотел помочь ему, но дядька Кондратий прогнал. Велел возле двора сидеть. Соседки приходили, обмыли, переодели в смертную одёжку, что хранилась в старом сундуке – это бабка Шура ему велела, ежели она преставится, отдать соседкам, а они разберутся. Так и получилось…

Бабка Шура неприметно прожила свою жизнь. И ушла тихо. Правда, последние дни твердила, как Алёшка останется один. Он не знает жизнь, не приспособлен к ней. Он живет своей жизнью, где чужим не место. Ему легче с птицами разговаривать, чем быть с людьми, которые прогоняли и смеялись над ним – убогоньким. А если баба Шура помрёт, Алёшка пропадет без неё, как когда-то исчез дед Василий. Вон птицы кружат над двором – его высматривают, как бы с собой не забрали. И тыкала пальцем в потолок. Расстраивалась. И в последний день, всё возле Алёшки ходила и печалилась, что один останется на белом свете и норовила по плечу или голове погладить, а он хмурился. Не нравилось, словно маленького гладит, а он же большой. За окном темно было, когда они собрались спать. Бабка Шура сидела на кровати, глядела на него, что-то шептала, а может, молилась, потом перекрестила его, спящего, и задёрнула занавеску.

Утром Алёшка проснулся. В доме тишина. Ходики отсчитывали секунды, муха колотилась в окне, потом притихла. Он поднялся. Вышел на улицу. Птицы кружились над двором. На него пикировали и опять взмывали, а на их месте другие появлялись и снова взлетали, а сами криком исходили, словно что-то рассказывали. Алёшка встрепенулся, опять появился непонятный восторг. Хотелось взмахнуть руками, словно крыльями, закричать протяжно и… И следом навалилась тоска, словно к земле придавила, аж дышать тяжело стало. Он оглянулся. Куры бросились к нему, думали, корм насыплет, а он нахмурился, взглянул на небо, махнул рукой птицам, чтобы прочь летели, и скрылся в избе. Зашёл в горницу. Отдёрнул занавеску, где стояла кровать бабы Шуры, и уселся на табуретку, что рядом стояла. Казалось, баба Шура спит. Морщинистые руки на груди сложены, лицо светлое и спокойное, по щеке муха ползала, а она лежала и не прогоняла её. Алёшка несколько раз окликнул бабу Шуру, дотронулся до руки и отдёрнул. Холодная она – рука-то…

– Баб, вставай, баб, – забубнил Алёшка. – Дай хлеба…

Баба Шура не шевелилась.

Алёшка завздыхал, закрутил лохматой башкой, не зная, что делать. Опасливо прикоснулся к бабе Шуре и опять отдёрнул руку. Потом поднялся и поплёлся к соседке, которая частенько его подкармливала, то яблочко сунет, то пряник.

– Это… – он затоптался возле порога. – Бабака не встаёт. Я кушать хочу.

И замолчал.

– Давно утро, а она… Неужели померла, – соседка заметалась. – Я ж вчера с ней виделась. Она за тебя тревожилась, и старшую дочку ругала, что не приезжает, а потом взяла молочка, чтобы кашу сварить и ушла. А сейчас…

И замолчала.

– Она лежит, – повторил Алёшка. – Я проснулся. Подошёл, а она лежит. Холодная. Одеялку поправил. Бабака замёрзла.

Сказал и зябко передёрнул плечами.

– Ой, божечка, беда пришла, – запричитала тётка Зина и закачала головой, потом повернулась к мужу, который сидел за столом. – Петь, накорми паренька. Чать маковой росинки во рту не было. Налей вчерашних щец. Вкусные – страсть! – она причмокнула, подтолкнула Алёшку к столу, сама подалась к дверям. – Петька, обойди мужиков. Пусть могилку копают. Я в правление сбегаю, потом бабок покличу и за монашкой зайду. А ты, Алёшка, когда покушаешь, посиди на лавке. Не входи в избу, не путайся под ногами – не мужицкое дело покойницей заниматься. Сами управимся. Тебя покличем, когда понадобишься.

И умчалась, хлопнув дверью.

Алёшка изредка подходил к двери, прислушиваясь к тихим голосам, но войти, не решался. Тётка Зина ругать начнёт, ежели заметит. Заскрипела дверь. Вышел дядька Кондратий, сунул складной метр в карман. Потом коряво написал цифры на клочке бумаги, посмотрел на Алёшку, хотел что-то сказать, но махнул рукой и заторопился со двора. Алёшка подался за ним. Посмотрел вслед, как дядька Кондратий хромал, подтягивая ногу с протезом, и размахивал руками, когда оступался.  Взглянул на занавешенные окна, потом уселся на лавку. Ждал, когда позовут. Он смотрел на старух, которые заходили в избу, а некоторые норовили погладить по голове, как делала баба Шура, но Алёшка отдёргивал голову и хмурился. Не любил, когда его гладили, как маленького. Старухи уходили, а он продолжал сидеть. Услышав птичий гомон, Алёшка с тоской смотрел на птиц, которые проносились над головой. Поднимался и, размахивая руками, начинал кружиться на траве, криками подзывая птиц, и рассказал им, что произошло, а они метались над головой, за собой звали. И Алёшке хотелось разбежаться, взмахнуть руками и полететь вслед за птицами. Он бы полетел, да нельзя, как же бабу Шуру оставит одну-одинёшеньку. Алёшка встрепенулся и взглянул на птиц. Баба Шура говорила, что птицы – это души людские. Его ругала, что с ними разговаривает, а сама вслед ушла. Видать, правду говорила бабака, что души людские – это птицы…

– Врёшь ты, бабака, – отмахнулся Алёшка, когда она взялась ругать его, что кружился на краю обрыва, – что птицы – это души. Птички маленькие, а люди большие. Обманываешь…

Сказал и тут же получил подзатыльник.

– Не говори, ежели не знаешь, – баба Шура погрозила пальцем. – Ишь, умник выискался! Мне ещё отец твоего деда Василия говорил, что души переселяются в птиц. Ага… Каким был человек в жизни, его душа в такую же птицу перебирается. Не спорь со мной, Алёшка, потому что умишка в тебе – кот наплакал! Взять, к примеру, плохого человека. В какую птицу попадёт его душа? – бабка взглянула на Алёшку. – Правильно думаешь – в плохую птицу. Если человек обманывал в жизни, воровал и на других вину перекладывал за дела содеянные, его душа окажется у кукушки или в сороку-воровку переселится. Что смеёшься, злыдень! – и она намахнулась. – У чёрного человека, душегуба, душа попадёт в ворону-падальщицу и будет до скончания веков дохлятиной питаться. А ежели светлый человек был или, не дай Бог, ребёночек помер, а у них-то души всегда чистые, значит тому дорога к светлой птице.

– Ага… – недоверчиво протянул Алёшка. – А куда дядька Еремей попадёт, который стучит и стучит большим молотком в кузнице. Как же он в птицу залезет? – он засмеялся, плечики затряслись, потом затих, задумавшись, и сказал. – А наша деревня тоже в птичек заберётся, а куда артисты переселятся, которых по телеку показывают, а?

И Алёшка засмеялся, прыгал с пятого на десятое, задавая вопросы.

– Ишь, разговорился! То слово не вытянешь, а тут не остановишь. Куда… – бабка Шура задумалась. – Дык это… У души дядьки Еремея одна дорога – это птица, которая дятлом зовётся. Ну, ты видел дятлов, когда в лес ходили. Вот и Еремей привык по наковальне стучать, а помрёт, душа к дятлу отправится и опять-таки начнёт своим делом заниматься, как при жизни. Деревня, говоришь… Мы привыкли работать, каждый день землице-матушке в пояс кланяемся. Вот и получается, что переберёмся в грачей. Ты видел грача. Такие важные весною ходят по полям. Тоже кланяются, корм добывают. Наши душеньки к ним отправятся, и опять начнём поклоны отбивать, как при жизни было. Что касаемо артистов… – бабка Шура нахмурила и без того морщинистый лоб. – Одни в соловьёв перебираются, другие в дроздов, в общем, кто куда, а самые знаменитые и голосистые – эти в жаворонков. Ты, Алёшка, не гляди, что жаворонок – птичка-невеличка, зато её вон как с небес слыхать. Звенит голосочек-то! И людям радость несёт, и к Боженьке поближе. Поэтому и говорю, что у каждого человека своя птица, и у тебя – тоже.

И утвердительно ткнула пальцем в потолок.

– Баб, а где твоя птичка? – Алёшка долго молчал, стараясь понять, о чём говорила бабака. – Где она?

И поглядел на сухонькую бабу Шуру.

– Моя-то? – усмехнулась баба Шура. – Я стану курочкой Рябой. Яички буду нести. Ты ж из избы не выйдешь, пока парочку не скушаешь, а с улицы возвернёшься, с пяток можешь умять за один присест, и глазом не моргнёшь. Наши курочки не успевают нестись для тебя. Хочу или не хочу, а придётся в несушку превращаться, чтобы ты с голодухи не помер.

И тоненько засмеялась.

Следом засмеялся Алёшка, представляя баб Шуру несушкой…

Сегодня снесли бабу Шуру на мазарки. Остался небольшой холмик и неуклюжий крест, да ещё веночек и маленькие букетики осенних цветов. Соседки поплакали возле могилки, а Алёшка смотрел на неё, задирал голову, чтобы взглянуть на стаи птиц и ему хотелось взмахнуть руками, взлететь и помчаться вслед за ними. С кладбища отправились в дом бабы Шуры. Всё сделали соседи, чтобы проводить бабу Шуру и помянуть её. Недолго сидели за столом. Мужики стопки подняли. Выпили. Алёшка сидел в уголочке. Сгорбился. Глядел, как поминали, едва слышно разговаривали. Потом стали расходиться.

– Алёшка, – сказала тётка Зина. – Дома сиди или во дворе побудь. Я потом за тобой приду. Пока у нас побудешь. Может, твоя тётка приедет. Телеграмму отбили. Ну, а не появится, в интернате станешь жить.

Она развела руками, поправила платок и ушла.

Алёшка остался один…

Он смотрел в щелку между ставнями, потом вышел на улицу. Сегодня тепло. Алёшка взглянул на солнце и прислушался. Яркий день и тишина на улице. Казалось, всё притихло в природе. Лишь берёзки золотом горят, а трава пожухла, прижалась к земле – зиму дожидается. Донёсся запах дыма. Старую ботву сжигают на огородах. Туманом стелется дымка, скрывая округу. Тишина… Нет, издалека донеслись крики птиц и сразу душу сжало в кулак, тоска накатила, а вместе с ней непонятный восторг и, едва птицы показались в вышине, опять потянуло за ними, и захотелось разбежаться, раскинуть руки, взлететь и помчаться вслед за птицами…

Алёшка встрепенулся. Оглянулся на дом. Показалось, баба Шура позвала. Взглянул и тут же поник. Укутался в куртку и притих. Солнце яркое, дымка плывёт по огородам, всё призрачно до синевы, а здесь холодно. И птицы покоя не дают. Кружат и кружат над головой. Видать, за собой зовут. А может среди них душа бабы Шуры. Алёшка задрал голову, стараясь рассмотреть птиц. Вот одна закружилась над двором, словно присесть хотела, а потом жалобно вскрикнула, и помчалась вслед за стаей…

Алёшка осмотрелся. Дед Ефим, что напротив живёт, сидел возле двора. Видать, пригрелся. Хорошо ему. Задремал… Алёшка зашёл домой. Тишина в доме. Все звуки с улицы приглушены закрытыми ставнями. Тик-так, тик-так – качается маятник на часах в горнице. Часы старые. Циферблат давно облез и потемнел – цифр не видно, а маятник продолжает качаться, отсчитывая секунды жизни: тик-так, тик-так, тик… Алёшке нравилось смотреть на маятник. Усядется возле стола, смотрит на него, прислушивается к звукам, и сам качается как маятник. Сидел до тех пор, пока баба Шура не прогоняла. Сегодня бабу Шуру закопали, а часы всё тикают и тикают, отсчитывая секунды. И сколько они ещё будут работать – никто не знает, и Алёшка – тоже…

Он стоял в дверях горницы, но не проходил. В горнице темно. Редкие лучи солнца пробивались через закрытые ставни. Густой запах воска, тлена, каких-то трав, и тянет лекарством. Зеркало завешено, на телевизоре накидка, окна закрыты. Пусто в доме. Лишь на стенах несколько фотографий в рамках, и всё. Да ещё кошка промелькнула, припав к полу, и исчезла на кухоньке, скрывшись на печке. Под полом заскреблась мышь, и тут же пробежала кошка. Неслышно скользнула по горнице и скрылась. Алёшка подошёл к фотографиям. Баба Шура говорила, что это отец и мать, а Алёшка не помнил родителей. Так, что-то мелькало в голове и тут же исчезало. Он взглянул на фотографию. Отец напряженно смотрел перед собой, а мать, наоборот, улыбалась. А сегодня бабу Шуру закопали. Нет, её душа с птицами улетела…

Алёшка вышел из горницы. Потоптался на кухоньке и присел в угол, где всегда сидел, и прислонился к стене. Снова мелькнула кошка. Муркнула, потом притихла. Видать, чует, что одни остались. Он скрипнул табуреткой. Взглянул на окно, закрытое ставнями. Сквозь узкую щель пробиваются последние лучи солнца…

Тихо в доме. Изредка осенняя муха зажужжит, забьётся и притихнет. С улицы донеслось мычание коров – это стадо под окнами прошло, и затихло вдалеке. Редкий раз в проулках блеяли овечки, отбившись от стада. Взлаивали собаки, словно напоминали, что службу свою несут, хозяйское добро стерегут. Протарахтел мотоцикл. Видать, поехали кататься. Молодёжь собиралась в берёзовой рощице. Сидели до первых петухов, ребята показывали свою удаль, гоняя на мотоциклах, а те, кто постарше, парами расходились вдоль речки, находили укромные места и сидели до рассвета…

Он долго сидел на крыльце. Ждал, когда тётка Зина придёт. Потом прислушался. Со стороны обрыва донёсся птичий гомон. Алёшка затоптался. Тоскливо стало на душе, и в то же время появился непонятный восторг. И Алёшка не удержался. Неуклюже побежал по меже между огородами. Он бежал, размахивая руками, словно крыльями. В сумерках казалось, будто летит. Алёшка выскочил на обрыв и закружился, раскинув руки. Защёлкал, засвистел, птиц подзывая, потом взглянул ввысь, а небо над ним: яркое, тёмно-синее и бездонное. Опять восторг и захотелось взлететь. Он вытянулся в струнку, взмахнул руками и с обрыва шагнул в небо. Шагнул и закричал: громко, восторженно и замахал руками, словно крыльями и полетел. Он летел над деревней, над лесами и полями, над реками и озёрами и отовсюду к нему присоединялись такие же люди-птицы, чьи души в птиц превратились, и они стали подниматься всё выше и выше в синь небесную, навстречу солнцу, и вокруг него был яркий и тёплый свет…

А над деревней опустилась ночь…

 

Иллюстрации: графика Станислава Никиреева.