Михаил Матрёнин

Михаил Матрёнин

Все стихи Михаил Матренин

Бабочка

 

Валентине Петролай

 

Там бабочка была. Она

ко мне сползала со стены.

Была видна её спина.

На ней проплешины видны.

 

Она ползла неудержимо,

и хоботок её свисал,

как будто лопнула пружина

в остановившихся часах.

 

А глаз фасеточный мерцал,

как слабый красный стоп-сигнал,

как будто слабый ветерок

все дул на слабый уголёк,

но пепел, лёгкий, как пыльца,

не мог он сдунуть до конца,

и в наступившей тишине

давил на уши инфразвук,

и прозвучало слово вдруг,

как будто «бам» сказали мне.

 

Всё это было и прошло.

Там был пустой холодный дом,

заледенелое стекло

и в чайных чашках жёлтый ром,

и чьи-то белые глаза…

 

Но это рассказать нельзя.

 

Ведь это жизнь моя была.

Она прошла, но не прошла.

Она стоит в окне, как лёд.

Не отрекаюсь от неё.

 

Всё это было так давно,

но под колёсами машин

бензинным, радужным пятном

большая бабочка лежит.

 

Белая ночь на Вуоксе

 

Стоит луна. Она почти дневная –

так плоть её рыхла, что сквозь неё

просвечивает небо. И дорожка,

словно береста, на воду легла.

Всю ночь блестят на валунах чешуйки

слюды, и тёмные массивы леса,

снедаемы бессонницею, дышат

и вздрагивают стаями листвы.

За всю-то ночь едва ль одна звезда

взойдёт в глушайшем закоулке неба

и свянет; убегают по воде,

подобные следам копыт коровьих,

тёмно-зелёные листы кувшинок,

и в страшном, заболоченном заливе

скребутся в борт бессонные, косые,

костлявые травинки, и поют,

и плачут надо мною комары...

В далёком городе текут, быть может, годы,

а здесь они образовали заводь.

На век, на век растянут каждый миг

и на воде с прожилками зари

так долго заживает шрам от лодки.

 

Лечь отдохнуть, и небо белой ночи

над лодкою, как над огромным глазом,

вращаться станет…

 

 

* * *

 

Была эта оттепель, с каплями в жесть,

с тяжёлыми, полными влаги ветрами,

как ложь невозможной весны, как болезнь, –

последняя боль заживающей раны.

 

И не было вздыбленных льдин, но везде

чернели орнаменты луж и проталин,

и в снежной, густой и зернистой воде,

колючие, медленно гибли кристаллы.

 

Дыханье подъездов и арок, сопенье

и спазмы, одышка зимы на бегу,

антенны под жёлтыми тучами, тени

ветвей на изъеденном оспой снегу…

 

Я стал бы сильней, распрямляемый злостью,

под тяжестью зноя, в тисках холодов, –

но талая кровь моя вкрадчиво льётся,

и тело пустеет, как брошенный дом.

 

Не крошатся грани, и связи не рвутся,

а тают – так тихо, что нечем помочь;

не травы, а столбики спирта и ртути

восходят в термометрах, впаянных в ночь.

 

И пальцы вот-вот разожмутся, и, плавясь,

ручьи потекут, и дома задрожат,

и город, тяжёлый, пропитанный влагой,

начнёт оседать и ломаться, шурша.

 

Время пилить черешню

 

Просит мама черешню спилить.

Отжила своё. Больше не родит.

Сохнут ветви.

Вся в язвах и струпьях кора.

Мерно ходит пила. Тень черешни

дрожит на чужом огороде.

Не упала б туда, на клубнику…

Отжила своё. Значит, настала пора.

 

Ствол пойдёт на дрова

(ах, как пахнут опилки черешней!),

листья – козам… А будут ли лопать листву?

Это козы-то? Слопают!

…Вот и падает дерево

на траву.

 

Надо пень корчевать.

Ну и корни ветвятся!

Чтобы их подрубить,

их придётся сперва подкопать.

Двадцать лет пролетело.

Неужто?

Действительно, двадцать.

Можешь кольца на пне

годовые

пересчитать.

 

Я сажал деревцо.

По весне зацвело оно белым.

Тоньше посоха или кларнета

был тогда его ствол.

Это шутка ли, милый, сказать –

двадцать лет пролетело!

Что утратил ты в эти года,

что нашёл?

 

Разогнувшись, с ножовкой в руке,

ни к чему тебе снова,

отрешённо следя

за движением туч над собой,

проводить ту, идущую от

Заболоцкого или Толстого

параллель между жизнью деревьев

и жизнью людской.

 

Вот и всё.

И лежит под дождём

много щепок кирпичного цвета

и опилки песочного цвета,

ветка с птичьим гнездом,

опустевшим, видать, ещё летом,

и листва черепичного цвета…

Как покинутый дом.

 

И алеет забытая ягода,

что уже не скрыта листвой,

сладко-горькая,

горько-сладкая,

с пресной капелькой дождевой.

 


Поэтическая викторина

Глаза танцующего неба

 

Он был замечен мною, знак

растущих в воздухе потёмок:

проголодавшийся сквозняк

играл со шторой, как котёнок.

 

Кем вознесён над стадом крыш

тот кружевной, тот мглистый сад,

где в цепких нитях корневищ

лохмотья чёрные висят?

 

И клёны, кажется, в гостях

у скверов, и готовы взвиться

вослед, но мощный их костяк

чернеет в мечущихся листьях.

 

Гроза, кто здесь твоим ходатаем,

кому скажу я: успокойся?

В каналах бьётся небо, сжатое

в жгуты, в серебряные кольца.

 

Куда восходишь ты, скажи? –

в такую даль, такую высь,

что меньше мошкары стрижи,

которые туда взвились.

 

Там молоко сбегает, но,

кипя, висит, не льётся с неба,

там глыбы пенистого снега растут –

над далью, где темно,

где, в чёрной раздробясь воде

залива, из жерла пещеры,

седая шерсть клубится где,

гроза, скользнувши, как пантера,

волною мглы сверх труб и окон

накрывши город, в нетерпенье

огромной кошкой треплет облако,

урча, разбрасывая перья,

заламывает руки липам,

ревёт, подолы теребя...

 

И водосточная труба

вдруг выплюнет медузу ливня.

 

И сразу – ночь. Но вихрь бы не был

собою, если б не рыдал

и в миг, когда, по жилам неба

скользнув, расплавленный металл

покажет, занавес отдёрнув,

и накренённые сады,

и фиолетовые зёрна

висящей в воздухе воды.

 

Во тьме же с ветром пополам

всю ночь лианы ливня стелются

по скатам крыш, по куполам,

по маскам львов на Менделеевской.

 

Авто, полосонув дорогу,

пронижет фарами своими

безумствующий мрак, заросший

стеклянною щетиной ливня.

 

Рассвет в четыре. Город спящий.

Свалясь на север, тучи спят.

В проулках дыбится слепящий

щербатым золотом асфальт.

 

Шлепок волны на Малой Невке.

Поймал, оборотясь на звук его,

глаза танцующего неба,

как божество, тысячерукого.

 

Гроза

 

Далеко. Её ветер сносит.

Осторожно к нам подходя,

семенит паучок-сенокосец

посреди волоконец дождя.

 

На тонюсеньких ножках молний

не спеша, шатаясь, идёт,

слабый звук, как тележку, гонит, –

то ли гром, то ли самолёт…

 

Только ласточки хороводят,

издавая тревожный свист,

и в глубокий вираж уходят,

как на треке велосипедист.

 

Только воздух меркнет, клубится…

Это в мареве над головой

начинает вдруг шевелиться

и смещаться за слоем слой.

 

Это небо растёт, клокочет,

через ямы ползёт и рвы,

в белых башнях, графитных клочьях,

слабых проблесках синевы.

 

Это пляшет укроп в огороде.

Это ветер, скользнув по реке,

против ворса погладил воду,

завернул, как листву на ольхе.

 

Вот сейчас! Но пока – ни капли.

Лишь берёза бледна, как мел.

Лишь земля так тревожно пахнет,

словно ливень уже прошумел.

 

* * *

 

Запрокинь лицо в синеву, и среди её граней, разломов,

в беспокойно роящейся тверди, в заоблачном пепле,

как пловец, погружаясь в ключи и потоки озона,

ты поймаешь стрижа, выводящего быстрые петли.

 

Но далёкой страны, где живут добродушные мальвы,

где ручей, испугавшись шагов, переходит на шёпот,

где верблюжья колючка, полынь и горячие камни,

так похожей на детство, не сможешь коснуться душою.

 

Незнакомые звёзды выходят на пастбище ночи,

недоверчивый стриж в холодеющем воздухе кружит,

незнакомые сны осторожно идут стороною,

как олени, не веря, что я к ним иду безоружным.

 

* * *

 

Звезда застенчивая, сонная,

в зелёном крестике лучей,

ты равнодушной стужей сломлена,

твой свет уходит, он – ничей,

 

ты затаилась, обречённая,

как семена таят плоды,

ты стынешь в сердцевине чёрной

растущей сферы темноты…

 

Над городами, над ангарами

танцует звёздная листва,

и тупо кружатся галактики,

как мельничные жернова.

 

* * *

 

Зима – как рисунок тушью

на белом листе снегов.

И сонно. И солнце тусклое

затеряно меж облаков.

 

Но спят, в семенах свернувшись,

в себя корешки вобрав,

разливы весенних трав –

колеблющихся, цветущих...

 

 

* * *

 

Как рассказать тебе про ночь и снег,

про то, что капли падают на снег,

про то, что снова оттепель настала,

тяжёлой влагой пропитался снег.

 

Как рассказать, что ночь меня найдёт,

так далеко за городом найдёт,

промозглый ветер в форточку ворвётся,

я сплю, да ночь и спящего найдёт.

 

И мокрые снега войдут в меня,

озябшие, бездомные поля,

и долгий, горький голос электрички,

и вся ночная спящая земля.

 

Тогда мне снова можно будет спать,

и все они со мною станут спать,

пойми, им нужно в ком-то поселиться,

иначе им не перезимовать.

 

* * *

 

…Когда же стемнело, я расположился

в беседке с огнём, и случайно открыл,

как много в ночи перепонок и жилок,

пыльцы, хоботков, и чешуек, и крыл…

 

Ночь грею свечой,

как огромный котёл закопчённый,

и ночь закипает…

 

* * *

 

Т.Р.

 

Кустарник гипсовый с железной арматурой

за голым, незавешенным окном,

оцепенелый дуб, соседский дом,

над ним текущий небосвод понурый,

 

гладь озера, что кажется листом

мелованной бумаги, сосен бурый

неровный частокол с мелькнувшей в нём

едва заметной лыжника фигурой, –

 

всё стало сном, воспоминаньем, мглой…

Зимует нынче кто на даче той,

кто у печи с лучиною колдует,

кто бегает к колодцу за водой?

 

И кто же будет вспоминать, тоскуя,

про Озерки, Удельную, Ланскую?

 

Ночь инея

 

опять лицо как маска стынет

и преодолеваешь вновь

ночь осаждающую иней

рождающую иней ночь

 

сто сумасшедших ювелиров

стекло слюду и соль кладут

они мельчайшую былинку

вниманием не обойдут

 

в стеклярусе и стразах вскоре

защеголяют тополя

в перенасыщенном растворе

мороза

тонет вся земля

 

и над тобой висящий вяз

из теми вынут словно слепок

как будто впрыснут алебастр

в венозную систему неба

 

за ним во тьме границей сада

где ночь как чёрная вода

висит чугунная ограда

мохнатая в шерстинках льда

 

скрипит и трудно поддаётся –

как двери распахнуть невмочь

льдом оседающую в лёгких

ломающую кости ночь

 

так грозно эта ночь настала

как ледяной салют

в крови растут её кристаллы

и капилляры рвут

 

её забыть давно пора

так позабудь скорей

как иней словно мошкара

вился у фонарей

 

как воздух будто рафинад

хрустел и скрежетал

и паутиной белой сад

полнеба заплетал

 

Памяти Сесара Вальехо

 

Бесприютная, поздняя осень меня наполняет,

и скитаются ветры во мне, обрывая гнилые листы.

 

Я огромен, как поле, лежу, прогибаясь в лощинах,

одинокую руку свою – пятипалое дерево – к мутному небу воздев.

 

Я – бродяга босой на мучительных вязких дорогах.

Я последний листок, улетающий вглубь ноября,

 

горький запах травы, крик бездомной тоскующей птицы,

хриплый шёпот седых тростников над шершавой от ветра водой.

 

Самый грустный на свете, я счастью себя посвящаю.

Ради вашей весны я вбираю в себя растворённую в мире печаль.

 

После бессонницы

 

Нарушен ритм разрезанной на доли привычной жизни. Ночь и день со мной. Ещё живут, ещё не смыты сном события, но гаснет голос боли.

 

Брожу по прошлому, и падаю в провалы минутных снов, с собою порывая.

 

Сместились все пласты, и на краю открывшихся, зияющих расщелин, как вечный жид, вне жизни я стою, вне времени, и путь вперёд потерян.

 

Что ж, разобраться в собственной судьбе, распутать, взвесить, разложить на части, и стать надгробьем самому себе, недостижимым для беды и счастья (так головастик, погружённый в формалин, таращится печальными глазами, как будто что-то видит он один, вися, как поплавок, над временами), и, что б ни делать (плакать или петь, что говорить, какие слушать речи?), всё ж затихать и пристально смотреть из жёлтой комнаты на тёмно-синий вечер.

 

* * *

 

Приближенье весны

изменяет оттенки коры.

Ещё зелени нет и в помине,

но что-то иное заметно, –

не чернеют на белом

крон древесных сквозные шары –

киноварью, кармином и охрой

окрашены хрупкие ветви.

 

А потом набухание почек

паутину ветвей тяжелит…

Ещё зелени нет и в помине,

есть нечто иное, иное:

перелесок, недавно прозрачный,

словно сизою дымкой закрыт,

сквозь подтаявший снег

смотрит чёрный зрачок перегноя.

 

И стучится капель.

Так приходит апрель на порог

С розоватой глазурною коркой,

Хрустящей на дёснах дорог.

 

 

* * *

 

…Припоминай, не обознайся –

всё вдалеке.

Был березняк, была лужайка

в березняке.

 

Был день – не праздник, не суббота. –

скользил, как тень, –

не после сессии, не в отпуск, –

был просто день.

 

Он выпал бусинкою с нити,

строкой из книги бытия.

Как удалось его похитить –

не помню я.

 

Просмотрен богом, государством,

забыт людьми,

он выскользнул, казалось, даже

из рук судьбы.

 

И прогибалась, и слепила

голубизна,

и кровь в моих и неба жилах

текла одна.

 

Но что-то зрело средь качавших

Траву шмелей,

И становился день легчайший

Всё тяжелей.

 

О господи, забыв о теле,

душа моя

так долго, так легко летела –

что ж плачу я?

 

Оборваны все путы – что же

к земле влекло?

Нет ничего. – Нет ветра, чтобы

держать крыло.

 

Ты горний воздух пил – снижайся,

чтоб различить

в земных путях иное счастье,

иную жизнь.

 

Вода с разводами мазута,

камыш гнилой...

Лети, вернись в свой город трудный,

где дом, где боль.

 

И тяжести судьбы не бойся:

ведь у неё –

закон: возьми на плечи больше,

чем лишь своё.

 

Возьми всё то, чему ты предан,

что в кровь войдёт,

и только этим, только этим

вернёшь полёт.

 

* * *

 

Разлит по щиколотку редким соснам

закат – и городу не по себе

от пристального взгляда горизонта,

от подступивших к кадыку степей.

 

Как пепел, иней в костяках и перьях

листвы, сгоревшей в осени дотла.

Прозрачные осенние деревья –

прожилки стрекозиного крыла.

 

Любимая, ну что тебе ещё?

Вот клёна лист, вот мёртвый стебель мяты.

Пустырь, покрытый битым кирпичом.

Куст, застеклённый розовым закатом.

 

Как пепел – иней на сухие травы

и в борозды, и в комья на меже...

Вся осень – обретение утраты:

уходит, оставляя след в душе.

 

Симферополь

 

Людмиле Терпуговой

 

В последний раз мы в сонный дворик вышли.

Высокий свет горел в пустом окне.

Краснели земляничины огней

в невидимых суставах телевышки.

 

Из мглы вечерний город выступал.

Туман белёсый над землёю плавал

и на пальто в шерстинках застревал

мельчайшими, как манная крупа,

сверкающими шариками влаги.

 

Фонарь горел в переплетеньях веток.

Деревья мокро, глянцево светились.

Плясала золотая паутина

на вздрагивавшей плёнке чёрных луж.

 

И тишина была тугой, как лук.

 

И обнимал нас призрачный, слепой,

чужими судьбами по крыши полный город,

где, наливаясь горькой желтизной,

пульсируют ночные светофоры,

повисшие над площадью пустой.

 

* * *

 

Сумрачный парк, облетевший и грустный.

Сонная галка летит на восток.

Осень, как погреб, пахнет капустой,

плесенью, бочками, прелым листом.

 

Словно олень, убегает беседка

между стволами в даль без теней…

Чёрное дерево. Чёрные ветки.

Чёрные сучья на белой стене.

 

Вечер. И призрачны бледные лица.

Холодно. Осень. Парк у реки,

где по тропинкам кленовые листья

ползают медленно, как пауки.