Михаил Лаптев

Михаил Лаптев

Четвёртое измерение № 17 (293) от 11 июня 2014 г.

Подборка: Ясак

* * *

 

Золотая Орда-белошвейка,

береги бородатость бесед!

Только трезвому жизнь не копейка,

только сытому горек обед.

Где пирожное пахнет часами,

где разит Калитой никотин,

мы пройдём – мы, мол, сами с усами,

пронесём запотевший кувшин.

Кацавейною Русью помещиц,

левантийской тоской вечеров

пронесём на шесте нищий месяц

до последних безруких бугров.

Мы отринем обычай распятых,

мы опять подожжём их дома,

но отрядом в пластинчатых латах

из ущелий ударит зима.

Голубиные лапки по снегу.

Беспощадно-хороший январь.

Нет кареты, – так дайте телегу!

Долго ль ехать, Гомер-государь?

Из глубинного вечного нечто

родилось вековое ничто.

Не тони, золотое колечко!

Не оттягивай рук, решето.

Красным миром горбатого тролля

развернулась Сахара идей.

Я не знаю знамён и пароля,

я не помню ни дат, ни людей.

Так отдай мне моё по закону,

шуба чучела, кость старины!

Из курятника и из загона

пахнет молью липучей войны.

 

* * *

 

Азеф и Распутин – как куры пяти степеней.

Пастернак – грузчик в винном, мясник – претендент на корону.

В шершавую шубу одели то ль труп, то ли троп.

                        Китайцы невинны.

Так какого же чёрта толпы йети бредут по Кремлю?

Пересёк диафрагму и вышел во чистое поле.

Дверь открыта в собаку, холодную, словно божба.

Мне, пожалуйста, 300 грамм сыру.

По грехам и Ирану – не хрена вилкой в гобой.

Чингизханы с кульками проходят по минному полю.

Я иду по Арбату, спьяну стукаясь о фонари,

от которых зачали дурацкие жирные плиты.

Постепенность нужна, но нужны и прорывы в аил.

Ариаднин клубок от Карпат до Чукотки размотан.

Можно просто – Афган, но возможно и проще – стакан.

                        Сам поймёшь, что же лучше.

Угадай, Чагадай, что случится с улусом твоим.

Чагадай не ответит, распадаясь на злые конверты.

Пахнет кофе эсэсовец, Разиным – поле «g5».

                        Это – мёртвая зона.

Это – камбалы плоскость, это – угли сожжённых зеркал,

это – Гамлета горб, переросший в созвездие Девы,

печенега копыто, что со временем Фаустом став,

                        в колбе путчи варило.

И заёмное небо – в ядовитой, глухой синеве.

То ль Данзас, то ль Дантес – да не всё ли равно-то в итоге?

Перед смертью – морошки, а перед рожденьем – грибков,

                        да, пожалуйста, посолонее.

 

* * *

 

Творог есть деревня, небритость пространств – коммунизм,

а бензозаправка – кривая улыбка мулата.

Махровые дети дают показанья в суде,

                        а суд – это латы.

Читай: «это – хата»; читай: «это – лапа». Держись.

Усталый бандит верховодит в предгорьях Тибета.

От Аллахабада до Басры заря – словно рысь

                        и пошлое лето,

бездарное лето, паскудное, как ещё там?

В такое же лето лежал я, расстрелянный СМЕРШем.

В Евразию рысью железною рвётся ислам.

И, дверь открывая, в квартиру вхожу, как в бессмертье.

 

* * *

 

Голый глаз глядит из глины,

белым бешенством богат.

Так читай, читай былины,

мой агат, молочный брат!

Девять дочерей у Солнца,

а десятая – урод.

Чуть крылом огня коснётся –

и бежит, бежит вперёд.

Впереди ж – холодный Логос,

впереди – лохматый голос,

впереди – гитары боль

и отрёкшийся король.

Впереди – записки брата,

бесполезного агата,

и огромная весна,

и замшелая сосна.

И безгрешный, как одежда,

и невинный, как трава,

я смотрю кругом, невежда,

и ищу свои слова.

 

* * *

 

Ахилл похож на дверь – железную, вторую.

На соловья – Тайцзун в динамовских цветах.

Я у седых мышей и у картин ворую,

сжигаю лютни и кричу «Ба-бах!»

Решётки сменены протёртым гобеленом.

Уходит от жены с тяжёлой сумкой Телемак.

И семьи, и Тайцзун – всё в этом мире тленно.

И вороны обсели дуб, как вешалку – пиджак.

Зачем – я не пойму – какой-то сирый Гёте,

зачем – я не пойму – какой-то нищий Босх

устраивали пир мещерскому болоту,

не принимали Глазунова в МОСХ?

И Шуйский, и волхвы – все кружатся, как мухи

в июльскую жару, от нежности крича.

Какого лешего к загнувшейся старухе

            соседи вызвали врача?

Что им положено? – пустую комнатёнку

своими чадами немедленно занять;

затем: заимствовать одну-две-три книжонки,

потом Пространство на свистящие разъять.

Они ж кидаются дозваниваться «скорой» –

Придурки, доходяги или фраера.

И Коловрат приедет за шофёра,

и всё, что будет, было уж вчера.

 

* * *

 

Это – не боль. Это – только короткая роль

в пьесе без имени автора и без названья.

И от неё отвлекает хотя б вороньё

            в груде развалин,

с трупом собаки, что прежде твоею была,

в груде развалин, что домом твоим назывались.

Пепел – не пеплум: он выметен весь догола

            ветром, чья зависть

не имеет границ. Мусор, крошка и сор лезут в рот,

и в безногом пространстве тщетно высится корпус без стёкол.

И бумажные люди, подвыпив, идут из ворот,

и подходит к ним с лакмусом ласковый мент дядя Стёпа.

 

* * *

 

Из рыбы вышел воробей и веточкой сказал:

– Я не хочу людей-камней, я не хочу вокзал.

Хочу могучие пиры и из-под одеял

люблю калёные бугры и тусклый идеал.

Но одеяло – это вождь, хорошизна дорог.

Пиры окончены, и вошь ступает на порог.

– Зачем искал я бури тень?! – воскликнет воробей, –

коль в конформистский жаркий день пьёт пиво Едигей.

И он пошёл на три пути, завянув и упав.

И он сказал: – хочу идти среди паскудства трав.

И люди, крыльями маша, слезами потекли,

не зная, что есть анаша и злые потолки.

Залёг в углу волк-телефон, сглотнувший стетоскоп,

и ждёт, когда придёт Бирон из маленьких Европ. –

И прутся – три на миллион: урон, упрёк, укроп...

 

* * *

 

Я сведу свои счёты с клинком, отнимающим тёплую радость

у мерцающей мыши-эпохи, у мхов, у мешков!.. Что так громко гудит?

Это суки из чёрных дружин уползают в колтун «Илиады»,

это вошь из трехсложника сдуру ползёт с Олоферновых косм на Юдифь.

Что по «ящику»? – спорт, НТВ, популярность бугров говорящих;

что в газетах? – скандала огромный пиджак, жёлтый попка и красный медведь.

Поломали Европе хребет, и повис над Атлантикой хрящик.

Подгорают кастрюли Памира, Кавказа, Балкан... Дальше страшно смотреть.

И багром – по второй голове, и Богров пистолет убирает,                               

и молчание мощных безбровых бугров – Ус, Распутин, Хлопуша, чека.

Липким Вием Малюта идёт. Тонкий хлыстик в руках у Бирона.

Вновь не можешь? Когда же? Не раньше? Никак? Может, всё же?.. Ну ладно, пока.

Сняли заговор ворожеи. Расколдованы тёмные чары.

Но Петровские плахи – не лучше Ивановых. Смуту кольцуют кнуты.

И – портные Евразии – мчат от Янцзы и до Волги татары,

и грудной перезвон семиструнной гитары уводит в озёра мечты.

 

* * *

 

Мне бы неба на мизинец,

мне б – шерстинку зла!

Диафрагма. Мизансцена.

Снов колокола.

Встань Макбетом-истуканом,

форточку открой, –

синева вплывёт Тосканой.

...Кто тому виной?

Неужели путч апреля –

это лишь маразм,

и латынь болеет лепрой –

девушкой казарм?

Я не знаю, я не знаю.

Лучше закурю.

Мне бы зною перед казнью!

Хлеба из руки!

 

* * *

 

Поражённый июлем, стою у окошка «Приём стеклотары»,

начиная вдруг осознавать, что авары, мадьяры, татары

не валили толпой ни с того, ни с сего,

а пришли продолжать дело жизни Его –

омолаживать семя народов, усталых и старых.

 

Но завьюжило восемь тарел, и из окон повылезли деды,

эти голуби и гондольеры, – победы, победы, победы,

и улыба ушла, Потворыню закрыв,

золотыми ключами платя ей за кровь,

что пролили на вспаханном поле отцов самоеды.

 

Умный череп на палке взнесён под глухое российское небо.

И сознание теплится в двух злых провалах. И нет места, где бы

я ушёл от судьбы – Парки дело секут:

не хватает каких-нибудь долей секунд,

чтобы выпить – хотя б из горла заглотнуть – кубок Гебы.

 

А вокруг-то, вокруг – низкорослые старые тёмные блваны,

со щелястых скамеечек каменно смотрят орлы-ветераны.

Они этих гондол не видали в глаза,

они мучают долго собачку-шиза,

и по тангенсу перемещаются на вертикали.

 

И по снегу, по снегу, по снегу, по первому снегу,

и по следу, по следу, по следу, по верному следу –

в зрячий воздух начала, и в вымя весны,

и в безротость травы, в её мясо – вонзись! –

и к комбеду, и в зондеркоманду, и снова к комбеду.

 

А в комбеде колдунья сидит, а в комбеде – летучие мыши,

и по просеке прёт продотряд, и за гатью – громадные мысли,

и по мышцам мычанье нисходит со звёзд,

выпрямляясь во весь неосмысленный рост,

и на лапах его кагебешник и дворник повисли.

 

Но сместил Азраил центр тяжести шара земного,

и на чаше весов перевесило слабое слово.

И идёт караван из китайчатых стран –

на Кучу, на Турфан, на Согдан, на Иран.

И всё это по-прежнему ново, по-лунному ново!

 

* * *

 

Ясак пространство на меня взвалило,

и дёргается Кунцева кадык.

А я – еврей, и мне не до рубашек,

а до моей шерстинки дорогой.

Загадки нет – пусть будет одеяло,

германчатое, словно пункт «е5».

И конь Батыя просится опять

в атласный сумрак деда-приживала.

Он хочет пить из синего стекла,

он хочет умной, серебристой встречи.

Она же отбывает в Петербург,

как парус глаз опального поэта.

Но если так, – откуда эта боль?!

И листья, опадающие в мае?

И я непониманье понимаю.

И не проснётся ль подданным король?..