Михаил Лаптев

Михаил Лаптев

Четвёртое измерение № 24 (156) от 21 августа 2010 г.

Подборка: Я - жуть. Я разбужу...

(Из стихов конца 80-х годов XX века)

* * *

 

Эта большая звезда зовётся

Иоганн Гугенау. А та, слева, –

Франц Меллер. А дальше, над
деревом, – Эрих Вайс.
Этих людей уже нет, но звёзды
взяли их имена.

 

* * *

 

Я войду в святое Семигорье,
помолившись храброму Егорью.
Здесь о камни расшибают лбы
и несут тесовые гробы.

 

А на заповедном Беловодье
трое дурней едут на подводе.
Не доехать дурням никуда,
не вернуться нищим никогда.

 

* * *

 

Раздробившись в книге отражений,
волос пишет письма государю
о ноже детей и спичках женщин.
Но конверт ему неблагодарен.

 

И держа индуктор за щекою,
волос выйдет к сорнякам пространства
в поисках великого покоя,
душных канонических простраций.

 

Но градации спекутся в плоскость
красной, мутной, запылённой сферы,
и в Сибири станет ему плохо
от того, что кто-то за портьерой.

 

Волос, не пиши, не надо, милый!
Пьяные буряты, проститутки
и солдаты вырвали кормило
и владычат в страшном промежутке

 

между фонарём и пианино,
между туром вальса и заслонкой.
Склизкая дождливая долина
проклята и век не будет тонкой.

 

* * *

 

За мясо русское слепое,
за бычью шею ноября
я разберу на болты поле
и, может, полюблю царя.

 

Но в коридорах учреждений
ко мне подходит серый ангел
с безгубым карликом в кармане.
Он говорит мне, усмехнувшись,
что у меня трясутся руки.

 

Культя июльского тепла
молчит под антивеществом.

И небо трезвое горбато,
и кается боярский дождь.

 

И хоронил меня дебил,
потом на север уходил.
Казань подушек и укола.
Крупой воскресною, тяжёлой
набили мне за что-то рот.
И сорняком зарос восход.

 

Мир славный продаёт гребёнки.
Глаголют истину ребёнки.
И я раздавленных собак
на каждой вижу мостовой.

 

* * *

 

Ржёт в полуночи лошадь страшная.
Богатырства начало голое,
в Хиновах – за Санталом-вороном
да на Соколе-корабле.

 

Ворог прёт войной-походом, сильным, бережным.
И схватиться с сыном-поединщиком,
и он вгонит по колено во сыру землю
твои грузные телеса…

 

* * *

 

Москва, как метрострой, не знает счёт до сотни,
и большеротый май качает головой.
И холодны утра, как трупы в подворотне,
и улица сыта полётом голубей.

 

* * *

 

Широкий волосатый век.
В Европе – по колено снег.
И позднеримский темный клей –
в секиру красных королей.

 

И в дикий час перед зарей
летит над башнями слепой,
и с ним, – безрука и страшна, –
навеки верная жена.

 

* * *

 

Рыбьей костью в окно город смотрит.
И морозом сожжённых древлян
вдруг дохнёт. Но блаженно дремлю –
мне новейшей истории насморк

 

больше по сердцу. – Он обустроен.
А княгиня, поди-ка, в сортир
выходила на двор – да в морозы.
Хотя, в общем-то, сотни сортов

 

колбасы. Это надо учесть.
Вижу фигу, но пялюсь на книгу.
Кто их пишет? – Слог больно учен.
Нет, пожалуй, я все ж за княгиню.

 

* * *

 

Я – голода Адам и Каин ям.
В моём затылке грохотом созвучий
взбухает, зреет вороной плескучий.
     Он хром. И – топором.

 

Стоит в степях шатёр. И он хитёр.
За полосатым шёлковым пологом
веками спит царевна-недотрога.
     Я – жуть. Я разбужу.

 

Я подарю ей глиняный цветок
той ли советской дальнобойной ночью,
но отошьёт царевна одиночку,
     и я вернусь в исток.

 

Я буду долго бредить, затаясь
в пещерах сетуньских пятиэтажек,
и вороного своего лелеять,
и ждать своих времён.

 

* * *

 

Необъятный крепкоствольный волк
азиатской липовой равнины
в Городе украл жену. И вины
неравны. Но всё же будет толк.

 

И не будет ценов повышений, –
Дмитрий Виттенгоф, цутурро мнений,
шеф жандармов, скушал берега
Волг и Гангов. Только на фига?

 

* * *

 

И погонят с сумою по миру
мастера и повытчики лжи, –
Мандельштама бредовые дыры,
Магеллана тупые ножи.

 

И по шепчущим, бычьим глубинам
я пойду в деревянном пальто,
и воды близорукостью львиной
мне глухое воздаст решето

 

за багет недопитого чая,
за былого дремотную кость.
Видишь в шпалах незрячую чайку?
Так руби топором её, вкось!

 

* * *

 

Тяжёлые танки Нерона
пьют из Миссури и Днепра.
Галактика ластится к трону
в наклееные вечера.

 

Династии тянутся в воду,
в кислот мезозойских раствор.
«Нет больше ахейской свободы!» –
прошепчет подавленно вор.

 

А мне наплевать. Я пытаюсь
подслушать, что выпадет мне
и Руге. Но ковкую тайну
не слышу я больше в окне.

 

* * *

 

Тиберий мнителен. Аграрны жалюзи.
Автобусная жаба жадным матом
покроет, как пыльцою от халвы.
И в жирной мании застыл подвальный атом.

 

Балет – заноза в нише для ужа.
Болезнен Занзибар, как ноги устриц.
Беда Занианзина – узел наста,
и залежь Буратино – улиц нож.

 

Сырые факты отсидели ноги,
игра вины – обидою фиты.
Ванильные остготы – веник искры,
путы славянства – йодистый гекзаметр.

 

Кат свален в щавель, Дамаскин – во рту,
и код дурдома – Рим кошачьей рамы,
и дым собаки, юркий, словно соль,
и лед ендовы. И в сибирских яслях

 

Евангелие лижут.

 

* * *

 

В совокупленьи часов и зимы
речь вороньём вылетает из тьмы.
Чёрная-чёрная тощая речь
входит в глухую механику плеч.

 

Слышишь? – обвал загремел с головы. –
Это богиня с глазами совы
взгляд свой вонзила в меня, как копьё.
И всё летит, всё летит вороньё.

 

Жжёные рифмы срываются с губ
и, как круги по озерам, бегут
мёртвой равниной, напрягшейся вдруг
            в чаянье вьюг.

 

 

Подборку подготовил Андрей Урицкий, Москва.