Михаил Лаптев

Михаил Лаптев

Четвёртое измерение № 10 (70) от 1 апреля 2008 года

Подборка: ...и льдинкой памяти усталой

(Из стихов 80-х годов XX века)

* * *

 

Из-за плеча глядит сестра пространства
и, отразившись в синусе колодцев,
кует дагерротипы постоянства,
вся в сером. И хоругвь за нею вьётся.

 

Всё это будет в утро гнева,
в покоях Чёрной королевы.
И птицы прилетят из стали,
и больше времени не станет.

 

1986

 

* * *

 

Птица вещая что-то пророчит,
прапещерную мудрость храня.
Капюшоны – исчадия ночи –

неуклонно идут на меня.

 

И я знаю: всё – только начало,
и я знаю: так будет и впредь.
Длиннорукими злыми ночами —
капюшоны, бессонница, медь.

 

1986

 

* * *

 

Сон декабрьских миндалин, –
      камень и зенит.
Льдинкою воспоминаний
      полдень зазвенит.

 

А под вечер – тёплый ветер.
      И передо мной
свечи маленькие светят
      в сладкой тьме ночной.

 

Свечи тают, тают, тают,
      воск на стол плывёт…
Что они нам обещают
      в ночь на Новый год?

 

1986

 

* * *

 

Зарыться, забиться, забыться,
улечься усталой спиной,
от внешнего отгородиться
и сон увидать шерстяной.

 

Понять и принять. И увидеть
хрустящую корочку лет…
И снова приснится Овидий,
встречающий козий рассвет.

 

И – гулкого Понта скрижали –
широкие арбы скрипят…

 

Прими меня, жизнь чужая,
медвежья шуба до пят!

 

1986

 

* * *

 

Болтать о Галиче, о Ведах,
о Фёдорове, о Христе,
о древних сумрачных победах.
И задыхаться в тесноте,

 

и льдинкой памяти усталой,
засевшей в сердце навсегда,
упрямо вспомнить время стали,
уйти в дремучие года.

 

Цитировать Камю, Платона,
Искренко, Пригова, Цзянь Ли…
А полночь зимняя солёна…
Хорош болтать, пошли.

 

1987

 

* * *

 

Как бежево спалось, и пели птицы!
И солнце билось в сомкнутые веки,
и счастье было яблочно весёлым.

 

Дремала Сетунь на ногах куриных,
в меха закутанная по затылок,
и билось, и сверкало солнце мая.

 

И день, – слепой младенец исполина, –
мне улыбался мягко и спокойно,
как вежливый ответ по телефону.

 

1987

 

* * *

 

Пространство, – яблочный дичок!
С морозца нет свежей!
Летит, летит чок-получок
до верхних этажей.

 

Тебе – не тысяча препон,
а тысяча забав.
Давай, играй, на этот кон
поставлен Святослав!

 

Давай, играй, подыгрывай
гармоникой губной –

и сад, больной подагрою,
и толстый летний зной!

 

Греми, греми по радио,
восславься на века,
застенчивого радия
бредовая река!

 

И бешеное дерево
врастает в облака…
Зелёная истерика,
отбей себе бока.

 

1987-1988

 

* * *

 

Глиняные сны Сократа,
чистых портиков смола.
Быстроногая Эллада
отражается стократно
в музыкальных зеркалах.

 

И трехустая богиня,
разогретая волна,
растворилась в парусине
и, усталостью полна,
повторяет ход вола.

 

Лейся, бело-золотая,
диск кидай из царства сна.
По паркету шар катают
средь венков Архесилая
полдень, вол и белизна.

 

1987

 

* * *

 

На шкатулки распалась аорта воды,
напряглось ожидание трав…
И младенцы свирепые встали в ряды,
деревянных кумиров подняв.

 

Маршируют младенцы по красной Земле,
отсекая сумятицу хорд.
Телефоны звонят на роскошном столе,
и вверху усмехается чёрт.

 

1988

 

Ecce homo

 

Советская слепая сталь.
Заснежена горизонталь.
Ходынка, Трубная и Сить.
И не понять, и не простить.

 

И бредит жаркое зерно,
и всё давно предрешено.
Из мяса сделана стена.
Трясётся в смехе Сатана.

 

И запирают на засов
могучий замысел лесов,
и волчьей солью немоты
полны зубастые цветы.

 

Идти к разрезанной реке
с горящим колесом в руке
и в травянистых голосах
услышать страх, услышать страх.

 

И, на гремучий холм взойдя
с изнанки кижского гвоздя,
запеть, запеть, как птицелов –

на тёмном языке углов.

 

И окунуться с головой
во мрак русско-турецких войн,
в парную завязь мятежей,
в гвоздику первых этажей.

 

Я – хан прижимистой Москвы.
Мои соратники мертвы.
Я в дальней комнатке дворца
спасаюсь в чаянье конца.

 

Рассветы древние остры.
Небес слепые топоры
рожают ноздреватый наст.
Майор квадрата коренаст.

 

И поражен звериный слух
гнусавым пением старух.
Они везде, они всегда,
они забили города.

 

Худые, чёрные, в бреду,
они бредут, они бредут,
клюками угрожая мне
с текучим деревом в коне.

 

И больше не видать ни зги.
Через туманы – сапоги,
через болота – решето.
Никто, никто, никто, никто.

 

Окрашен в медный купорос,
пророк юродивый пророс
из тёмных лет, где пел Садко
за каменное молоко.

 

И у безносых площадей
поднялся древний Берендей.
Он огнедышащ и трехглав,
его уполномочил главк.

 

Тупая красная беда.
Голубоглазы холода.
И прячусь, прячусь я с женой,
приземистой и шерстяной.

 

Уединенья шар бугрист,
но слышен свист, но слышен свист,
и навсегда – хорош иль плох –
скончался Бог, скончался Бог.

 

К горячему хрящу племён,
в тёмно-зелёный Вавилон!
О, растворить себя в пыли –

чтоб не нашли, чтоб не нашли!

 

И ветер северный скуласт,
и я – балласт, и я – балласт.
И мёртвый глаз заносит снег...
Но знай: я – тоже человек.

 

И я спрошу: зачем, зачем
торжествовал сырой зачин,
и обвалился потолок,
когда был Блок, когда был Блок!

 

И правды воспалённый ком
иссохшим трогать языком
и видеть, как, глотая нож,
из веера клубится рожь.

 

И электрическим ежам
я не ударю по глазам.
Воскреснуть! Слушать до конца
дремучий солнечный концерт

всего живого. И оркестр
поёт окрест, поёт окрест!

 

И эти вязкие края
под руку принимаю я.
Я – хан прижимистой Москвы,
и не склоню я головы.

 

1988

 

Июль. Диптих.

 

№1

 

Солнце! Скажи, как ты можешь
светить так же жарко и глупо
после начала июля?
Скучное, скучное лето.
И запах горящих картин.

 

№2

 

Под небо Город подставлял ладони
в весёлой злости. Но в июле пыльном
на Пушкинскую выпал чёрный снег.
А люди беззаботно шли на рынок,
вставая в очереди за клубникой.

 

 

1988

 

* * *

 

Как великан ласкает камень,
на чёрном камне меч точа,
так мучает вопрос врача:
неужто рифма – только пламень?!

 

Словно свеча, он оплывет,
играя в прятки с великаном,
и за безграмотным Афганом
жжёт железой его восход.

 

И будут Диккенс с люминалом
везти Арбатом гроб его
до ГУМа, пахнущего калом,
и вмёрзнет в эру вещество.

 

Зевнут заброшено аллеи,
и удивится лишь река,
как статуя. И Галатеи
вновь отрекутся от виска.

 

1988

 

* * *

 

Живу, приклеенный к столам,
на веществе квадратных метров,
где злых удобств бумажный храм
позволит не идти до ветра
на улицу. Ползёт паук,
софист-отшельник терпеливый.
Он скажет, что на дне залива –

вся Академия наук.

 

Бегу по проходным дворам
промёрзших медленных трапеций,
глухим пакетам соответствий,
в которых хмурится Аэций
на злых удобств бумажный храм.
И тлеет ливень комаров
на Таллин пишущих машинок,
и хлебен ликом мёртвый рынок,
и мой двойник, скабрезный инок, –
да, вы догадливы – суров.

 

Он корнем воздуха рождён,
он стрелки вакуума скомкал,
по лужам хлюпая в потёмках,
один и тот же видя сон.
Он правит Городом ворон.
По вдавленному лбу его
течёт поток сухого страха –
наследье Ольги, Мономаха
и сами знаете кого.
Двойник, умри!

 

1988

 

* * *

 

Осенний дождь, уйдя из белых комнат
на Землю грязную психушек и ментов,
веками мучась, ни черта не вспомнит
коленчатой галактики ментол.

 

День, как кулёк, промаслен и банален.
Не знает он, зачем был царь и Сталин,
что есть поэзия, не знает он,
куда идёт она, каких племён

 

она игрушкой станет, паранойей.
Что есть она – свобода и покой
иль рабство средств и цели?.. Сердце ноет.
Пиши, как знаешь. Я махнул рукой.

 

1988