Михаил Губин

Михаил Губин

Четвёртое измерение № 21 (225) от 21 июля 2012 г.

Подборка: Вечная, вечная зависть богов

* * *

 

Конфигурация капустного листа

изысканно проста.

Лишь тонкие прожилки морщат гладь.

Осколки памяти остры и режут плоть:

в воспоминаньях у каждого из ста

капустный лист – уста

возлюбленной.

 

Листва же винограда – угловата,

и тень причудлива, как нити макраме. 

 

Пугало

 

Задремал, обмяк на стуле.

 

Пели вы ли или выли,

были-небыли – будили,

били больно, раздевали,

водку в глотку,

мяли, драли; 

бросив на пол, воду лили;

после надвое пилили;

кляли, в саван одевали,

клали в землю,

вынимали;

вилку в зад, а шило в жилы,

снова пели, били, выли,

были-небыли – орали.

 

Я сидел на стуле в поле,

ноги на столе сплетая,

к стае птичьей равнодушный, 

в неге тая,

аллилуйя. 

 

Желанье тронуть авокадо

 

Ломает улицу, дробит её на мелкие кусочки

витрина овощного магазина.

В корзине, словно на картине в золочёной раме,

разновеликими шарами, ещё сто лет назад

Сезанном писаные овощи и фрукты.

Уходит в мир иной поэт –

воспетые продукты остаются.

Гнутся под тяжестью плодов лотки.

                                        

Обычный день в обычном овощном раю.

Уютно ангелам. Их пению осанны

шуршание кульками не вредит.

Недвижима, лежит, раздавленная кем-то в ком,

оранжевая тушка абрикоса, и пара тощих ос.

Осатанев, в засос они целуют огненную мякоть.

На пол стекает слякоть разбитого куриного яйца.

И на зелёном теле огурца уже видны следы распада.

Царят прохлада, форма, цвет, цена. 

Парят над помидорами желанья тронуть авокадо

и краем глаза наблюдать за тем, как женская рука

перебирает осторожно гроздья винограда.

Журчит заученный мотив вода.

Готовы выйти вон из кожи апельсины.

В лиловом бархате испанские маслины,

и сладкой пеною во рту слюна. 

 

Об одном слое белил

 

Дверь всегда открывалась от себя и наружу.

Зимой в стужу и летом в удушливый зной.

Слой белил на ней когда-то был, как мел, бел.

Но, постарев, он пожелтел, оплыл. Стал вял.

Её к себе он слабо прижимал.

Как птицы на лету роняют наземь экскременты,

на пол он сбрасывал куски себя, свои не нужные ни ей,

и ни тем более ему фрагменты.

Не замечал приходы частые ключа

и яростные «ча-ча-ча» замочной скважины жены.

 

Оставив бал, он спал, алкал забвенье,

глотая вечности мгновенья.

 

Ещё одно письмо Винсента к Тео

 

По ночам пишу картину.

Вязнут в тине бездны мирозданья звёзды.

Козни лета в запахе цветения и гнили

в недра с шумом втягивают ноздри.

 

Костерком пылает вязь холстины.

В наваждении неистово-пастозно

Громоздятся краски.

 

Фресками на стенах полутени

голосами вкрадчивыми шепчут сказки.

 

Кружевным узором в окнах занавески.

Неуёмны всплески вдохновенья.

Скрытым смыслом полнится паренье

ломкой бледнокрылой бабочки у лампы.

 

Я замешиваю на палитре звёзды,

облаком выдавливаю мякоть неба.

Нёбо оцарапав коркой хлеба,

Таю в нежности прикосновенья Дуновенья.

 

Пеньем птиц разбужены на башне,

Будут бить часы охрипшим сонным боем.

С воем, роем в рощу сновиденья мимо.

Спозаранку воссияет в небе зримый облик

тающего в звёздах херувима.

 

Ночь уйдёт без капли сожаленья,

Ожерельем нанизав мгновения.

И уснёт обласканное взглядом рядом

Никому не нужное творенье. 

 

* * *

 

Я болею.

На постели белой

я её лелею,

тлею.

 

Чаем обжигаем,

краем полотенца

пот со лба снимаю,

таю,

маму вспоминаю.             

 

Снеговики

 

Они стоят, улыбками сияя.

Они ещё не знают,

какая участь ждёт беспечных.

Им холод вечный и мартовская ночь

не в состоянии помочь – они обречены.

Уже иссечены живительным огнём светила их тела.

Но так же, рядом, копошатся дети.

Их радостные голоса

и эта песнь капели им нравятся.

И то, как под ногами у прохожих хлюпает вода.

И хоть слегка кружится голова

и как-то быстро лики постарели,

они стоят, улыбками сияя,

блестя на солнце пуговками глаз.

 

* * *

 

Сумерки: густые, лиловые. 

Разлиты чернила-тени

между тем и теми,

кто, от суеты устав,

пусть и отстав, отстал.

Но ему всё же и дальше идти,

крест для себя на себе и дальше нести. 

 

О фотографии

 

Фигуры и лица, однажды попав в омут сепии, тонут.

Кусками нарезанные клочья времени

таят в себе тайны увядания и таяния,

знание о множестве конфигураций бровей,

о величинах ноздрей и о разнообразии цветовой гаммы глаз,

о неправильных прикусах челюстей людей ушедших,

но успевших поулыбаться на прощание в объектив,

оставивших на фотоплёнке тонкие линии,

грязные лужицы и путаные зигзаги –

ломкие и недолговечные знаки былого присутствия.

 

Не имея «лейки» и плёнки,

муха закрыла на веки веки 

наклейкой на клейкой ленте,

приняв позу лотоса. 

 

Про этих…

 

– Ну, и как вам эти нравятся?

Они всё молятся!

Тонкими пальчиками перебирают, перелистывают…

странички книжицы своей –

грязной и ветхой.  

Такой грязной и ветхой,

что и в руки взять страшно и тошно.

Читают и читают,

и всё одно и то же,

одно и то же…

 

– Что же?

– Слово Божье. 

 

* * *

 

Стакан на столе.

В стеклянном капкане вода,

спит...

Родимым пятном лик луны.

Площадь пуста.

Люди навзничь легли.

Каждую ночь они засыпают, имитируя смерть.

чтобы стала она привычной,

чтобы не страшно было в назначенный час.

 

Его поставили люди в своей тоске по вечной жизни –

Бронзовый Человек на площади

с галунами на галифе.

Появленье луны он отметил кивком головы.

 

Таракан же, делающий замер стены,

прикинулся спящим,

замер… 

 

* * *

 

В ожидании мокрого тела,

мыло застыло, окаменело.

Ещё утром оно скользило, мыло,

и проникало куда хотело.

И тело млело...

 

И губы пели.

Гудели трубы.

Вода шумела.

В щелях шуршали тараканы,

туманы извергали краны,

и падали на гребень ванны

барханы пены.

 

И только кафельные стены

невозмутимы были и тверды –

верны законам строгим вертикали. 

И голос трубный их едва ли

способен был бы сотрясти. 

 

* * *

 

Сладко спит здесь махровое полотенце.

Улыбается во сне мягкими складками.

Ещё бы ему не улыбаться, когда снятся

ключицы, колени, голени, плечи, талии

и нежные влажные гениталии –

в Бразилии ли ты спишь, в Африке ли,

в Италии ли.

 

Свежие утренние фекалии.

Палочка на палочке, завиток.

С детства знакомый почерк –

росчерк одного гения,

продукт пищеварения –

плоть от плоти творение мастера

в Храме Истины в периметре четырёх

бело-кафельных стен.

 

Здесь вопиющий «срам!» нем,

и естественно здесь его естество.

Всё тут телесно и голо,

на мраморе мыло, на полочке Polo.

Здесь мебелью белые полые вазы,

считают здесь женщины лунные фазы.

Здесь коротки фразы и смертны здесь дозы.

Здесь принимаются странные позы,

и льётся вода. Здесь рождаются реки,

в блаженстве тепла закрываются веки.

Здесь лампы в зените и мысли в полёте,

по кафелю ползают гибкие нити волос,

и внутренний голос здесь звонок и чист.

Здесь капля по капле рождается стих.

От сих и до сих здесь Свобода в законе.

Здесь каждый сидящий –

сидящий на троне ладонями вниз.

 

В оконном проёме обмяк и раскис летний день,

в голубое плевком абрикосовый диск,

кипарисы, курчавый абрис облаков,

и вечная, вечная зависть богов.