Михаил Грозовский

Михаил Грозовский

Четвёртое измерение № 6 (426) от 21 февраля 2018 г.

Подборка: Читаю жизни письмена

* * *

 

Читаю жизни письмена

и понимаю постепенно,

что не свобода мне нужна,

а лишь свободный выбор плена.

 

Вот почему в тиши ночной

я не страшусь печали зыбкой,

и мне не кажется ошибкой

звёзды молчанье надо мной.

 

Я сам искал себе удел,

не усмиряя дух бродячий.

И не слепой я был, а зрячий...

И то нашёл, что сам хотел.

 

* * *

 

Август, вечер, дождь, вода...

Вот умру я, что тогда?

Вот умру и не увижу

никого и никогда.

 

А из кухни льётся свет.

Сидит бабка, сидит дед.

Бабке лет под девяносто,

деду ещё больше лет.

 

Репродуктор на окне

и кофейник на огне.

И сидят они смеются,

подливают кофе в блюдца

и подмигивают мне...

 

Нинка

 

Нинка-соседка смертельно больна,

а кошка её окотиться должна.

Одна умирает, другая рожает –

так высшую волю Господь выражает.

 

Родятся котята, игривые черти.

Какое им дело до Нинкиной смерти?

Какое им дело, что мы с этой Нинкой

когда-то друг с другом ходили в обнимку?

 

Кому до кого нынче дело вообще?

Вот я позвоню к ней домой – и вотще...

Лишь старая мать да пузатая кошка

вдвоём на ковровую выйдут дорожку.

 

Мать каменно скажет: «А Нина в больнице».

Мяукает кошка. Вот-вот окотится.

 

* * *

 

Заря скупым приветом

легла на кровли крыш.

В доске кусочек света

прогрызла за ночь мышь.

 

Шепчу: «Вставай, Татьяна,

пожалуйста, вставай!

Того гляди, нагрянут

родители в сарай.

 

Как я тебя такую

от них уберегу?"

...А сам тебя целую,

целую, не могу...

 

И солнце лезет в щели,

и сладок наш приют,

и ты мне шепчешь еле:

«Пусть видят, пусть убьют»...

 

* * *

 

Т. А. С.

 

День скрытным был и молодым.

Ночь грешною была.

Очнулся – замело следы,

и даль белым-бела.

 

Оно и верно: счастьем впрок

не запастись навек.

Сегодня вышел за порог,

а за порогом – снег.

 

Сосед на ухо трень да брень,

Могу ли чем помочь?

...Сосед, верни минувший день,

ту женщину и ночь.

 

Ему, конечно, невдомёк.

Он добрый человек.

А я вот вышел за порог,

а за порогом – снег.

 

* * *

 

Где море, где волны одна за одной

дремучую песню на берег приносят...

Где рыскают чайки над бездной рябой

ещё и ещё... И хватают, и просят...

 

Где солнце и звёзды, где ночи и дни

живут и не знают ни года, ни века,

там вспыхнут огни и погаснут огни...

Там истина рядом. Там нет человека.

 

В Хайфе

 

Алёше, племяннику

 

На берегу Средиземного моря

то ли от радости, то ли от горя

с братом родным разговор замесили,

он об Израиле, я – о России.

 

От изобилия рынка балдея,

брат мой, открывший в себе иудея,

грустную память из сердца гоня,

слушал меня и не слышал меня.

 

Ехать к своим, хрен на всё забивая,

звал он, чужое своим называя.

Я же, в чужом не ища своего,

слушал его и не слышал его.

 

А из-за гор, как из Книги Завета,

солнечный ветер сквозил с Назарета.

Свет через тень проходил и не гас,

словно на Истину пробовал нас.

 

Каждый был прав.

Но порой временами

что-то рождалось не в нас, а меж нами

и умирало. И снова росло.

Море волною на берег ползло.

 

Что оставалось? Внимать терпеливо

солнцу и ветру над Хайфским заливом,

голосу брата, томительным дням,

свету, текущему с гор по камням...

 

Израиль, Хайфа, 11 марта 1992 года

 

Муравейник

 

В лесу, где березняк и ельник,

где вперемешку свет и мгла,

великолепный муравейник

примкнул к подножию ствола.

 

Весь день решительно и мудро

братва единый строит дом.

А ночью спит.

                  И вновь наутро

никто не брезгует трудом.

 

Артель. Товарищи решили,

что выделяться нет причин;

и тот, который на вершине,

от нижнего неотличим.

 

И можно не бояться рабства

и в кучу спрятаться под ель,

поскольку равенство и братство

здесь только средство, а не цель.

 

А цель... Да нет её от веку,

а если есть, то всё равно

ни муравью, ни человеку

об этом ведать не дано.

 

И он стоит, как божья норма

меж пятен света и теней,

к стволу прижавшись...

Смысл и форма

в неразделимости своей.

 

* * *

 

В котле гигантском, недохристианском,

на коммунальном медленном огне

варился я...

Вбирая гул пространства,

империя сопутствовала мне.

 

Я влился в хор, хоть был рождён для соло,

и в пряной гуще братства и любви

всю крутизну кипящего рассола

впитали поры бренные мои.

 

Я схвачен был эпохою тотальной,

но верил в самой тайной глубине

своей фатальной, экспериментальной,

умом, увы, не понятой стране.

 

Я растворился в голосе народа,

когда снаружи инобытие

пришло из телемусоропровода

и расстреляло прошлое моё.

 

И вот я стал солистом поневоле.

 

Изобретая будущность свою,

я сам себе выдумываю роли

и в переходах нищим подаю.

 

Мои года на ниточке повисли,

и что там нынче варится в котле

душа не ведает...

Ну а бездушной мысли

и без меня хватает на земле...

 

Подслушанный разговор

 

– Ту мечту на крови замесили,

вот и вышла дурацкая смесь.

 

– Но скажи, если это Россия,

то тогда, для чего она есть?

 

– Для души, что идёт в бездорожье,

попирая и разум, и плоть...

 

– Если это веление божье,

то тогда, для чего же Господь?

 

– Для людей!

 

– Не смеши... Слишком много

мёртвых истин и мёртвых картин.

– Для чего же Россия?

 

– Для Бога.

Только он ей и нужен...

 

Один.

 

Ревность

 

Я увидел его посреди двора

с той, которую знал давно.

И «давно» превратилось в моё вчера,

и проснулось, оскорблено.

 

И озноб мурашками по спине

пробежал, упрям и жёсток.

Так бывает: на сером заглохшем пне

вырастает сбоку листок.

 

И они болтали – я слышал трёп.

И до них мне не было дел.

И вскипала горечь. И жёг озноб.

И листок на пне зеленел.

 

Дворник

 

Дворник шаркает метлой.

Смуглый, маленький, не злой,

исполнительный мужик.

Он не местный. Он – таджик.

Шаркает да шаркает.

И ворона каркает.

 

Дворник нанят жилконторой,

чтобы чистить двор, который

– это даже не вопрос –

за неделю бы зарос,

нашим безобразием,

если бы не Азия.

 

Новым русским господам

из страны «купи-продам»

не по чину разговор:

чистить двор – не чистить двор…

 

Им с метлою наголо

утром выйти западло.

 

А вороне всё равно

кто метёт дорогу, но

есть примета времени:

в предрассветной темени

под окошком «вжик» да «вжик»…

 

Смуглый, маленький таджик…

 

* * *

 

Соловей, стервец лесной,

душегубец милый,

что ты делаешь со мной,

задремавшим было?

 

При ночном-то кураже

бешеные трели

что-то, видимо, в душе

главное задели.

 

Просто обморок в крови!

Тут уж поневоле

задохнёшься от любви,

музыки и боли.

 

Видно, мастер изнутри

постигал науку,

раз почувствовал в груди

я восторг и муку.

 

Снова трель, ещё одна...

с щёкотом, с метелью.

да над крышею луна.

да звезда над елью...

 

* * *

 

Куда я поеду – я знаю куда.

К лесному ручью, где бугрится вода

в извилинах русла.

И тихо окрест.

Одно из ещё не отравленных мест.

 

В том месте, на тихом на том рубеже

природа близка человечьей душе:

и выразить хочет себя, и забыть,

и память оставить, и в тягость не быть.

 

И буду я слушать ручья воркотню,

к живому и мёртвому душу склоню;

и город забуду в какой стороне,

и думать не буду о прожитом дне.

 

О жалком, о глупо потерянном дне,

всего-то однажды дарованном мне,

где я простоял на распутье дорог,

где быть я счастливым хотел и не мог.