Михаил Анищенко

Михаил Анищенко

Все стихи Михаила Анищенко

* * *

 

Cлова забываю. И путаю числа.

Но я понимаю – в них не было смысла.

 

Сгорай же в печи заповедная книга!

Ты хуже татаро-монгольского ига!

 

Я понял вчера на родимом причале,

Зачем эти дали так долго молчали.

 

Я всё понимаю легко и сурово.

Но больше ни крика. Ни стона. Ни слова.

 

Прощай же навеки тетрадь со стихами.

Мой голос заблудший стихает, стихает.

 

И даже молитва всё глуше и глуше

За милую душу. За милую душу.

 

А была…

 

…а была одна разруха.

Свет звезды уже погас,

И неслышимо для слуха

Приближался смертный час.

 

Мой сосед носил бумагу

Со словами: «Всюду жуть.

Я мечтаю по ГУЛАГу,

И прошу его вернуть!»

 

А ещё была усталость,

Много горя и вина…

И, как печень, распадалась

Вся огромная страна.

 

 

 

А ты, что ждала над водой Иртыша,

Ты помнишь ли, как обмирает душа,

Над льдами холодными, словно латынь,

Над мхами поверженных русских святынь?

Ты помнишь, как женщины плачут в ночи,

Как кровь проливают в Кремле палачи;

Как вера и слава идёт на распыл?

Ты помнишь, родная? А я позабыл.

Во мне и повсюду – безмолвье и тишь,

Я знать не хочу про замёрзший Иртыш;

Я умер, родная, я сплю и молчу,

И вашей России я знать не хочу.

 

Барабанщик

 

Царизм, инквизиция, пряник и кнут,

Всё горше в России и горше…

Но всё, что сегодня нещадно клянут,

Люблю я всё больше и больше.

 

Никто не сочтёт безымянных утрат…

Но помня о русской Победе,

В последнем трамвае последний парад

По улице Сталина едет.

 

На грязной подножке стоит идиот,

Сияя зубами и славой;

А следом за ним барабанщик идёт,

Убитый потом Окуджавой.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Боже правый! Пропадаю!

Жизнь пускаю на распыл.

И не помню, и не знаю –

Как я жил и кем я был.

То ли был бродягой, вором,

Жалкой похотью хлюста,

То ли я, как чёрный ворон,

Не оплакал смерть Христа.

У прощального причала

Полыхает вечный свет!

Нет конца и нет начала,

Середины тоже нет…

И как жертвенная треба,

Я на призрачном торгу

Всё расплачиваюсь с небом,

Расплатиться не могу.

 

 

Боль запоздалая. Совесть невнятная.

Тьма над страною, но мысли темней.

Что же ты, Родина невероятная,

Переселяешься в область теней?

 

Не уходи, оставайся, пожалуйста,

Мёрзни на холоде, мокни в дожди,

Падай и ври, притворяйся и жалуйся,

Только, пожалуйста, не уходи.

 

Родина милая! В страхе и ярости

Дай разобраться во всём самому…

Или и я обречён по ментальности

Камень привязывать к шее Муму?

 

Плещется речка и в утреннем мареве

Прямо ко мне чей-то голос летит:    

«Надо убить не собаку, а барыню,

Ваня Тургенев поймёт и простит».

 

 

Было очень легко, было грустно и – ах!

Ты была сумасшедшей и кроткой.

На четыре пустыни рассыпался страх,

Не сумев устоять перед водкой.

 

Два гранёных стакана. Прилив и отлив

Невозможной любви и измены.

Словно Овод, решётку тюрьмы распилив,

Возвратился в объятия Джеммы.

 

За окошком ненастье, беда и разбой.

Кто-то дышит и ждёт за стеною.

«Я не знаю, любимый, что будет с тобой,

Я не знаю, что будет со мною!»

 

Откликаюсь, шепчу: «Ты беду не пророчь!»

Обнимаю покорное тело.

И летит, как стрела, августовская ночь,

Словно ночь накануне расстрела.

 

 

В мире бездомности, в мире вранья

Тонут и тонут державные струги;

И не погибнуть за други своя.

В круге базара какие же други?

 

Пять челобитных отправил царю

И не сокрыл подступающей жути.

«Папа мой бедненький! – я говорю. –

Ты уже взвешен. Григорий Распутин».

 

 

В тот год не кончалось народное горе,

Был жребий не ровен и час не ровён.

Синица моя улетала за море,

Пытаясь казаться моим журавлём.

 

Я жил над родною разрухой немея,

Атланты в церквах не вставали с колен.

На месте убитого льва из Немеи

Возникло смердящее царство гиен.

 

Взбухали от крови бинты и тетради,

Молчали залитые болью уста;

И жизнь, что уже я навеки утратил,

На чёрную Волгу смотрела с моста.

 

Улыбкой луны улыбался Обама,

Улыбкой Обамы гордилась луна.

И жить на земле нас учила реклама,

И жизнь страховать призывала она.

 

Была темнота над страною бездонна,

Была холодна и бездомна земля;

И где то вдали, в кулаке у Гудзона,

Кричала синица с тоской журавля.

 

 

* * *

 

В тот день, когда прощальный август

Замрёт на гибельной меже,

В последний раз метнётся Фауст

За тем, что продано уже.

 

Бледнея встанут святотатцы

И под позёмкою ворон

В последний раз вопьются пальцы

В оклады стареньких икон.

 

И в тот же час охватит сушу

Высоким гибельным огнём.

И мы, не продавшие душу,

Среди небес захолонём.

 

Во тьму тартар идут убийцы,

И тот, кто грабил без стыда,

И тот, кто мог за них молиться,

Но не молился никогда.

 

Вдохновение

 

Я к тебе заглянул на проруху,

Но следов не увидел нигде.

Ты пропала. Ни слуху, ни духу,

Ни петли, ни кругов на воде.

 

В тёмной комнате тихо и снуло,

Только чайник открытый зевал.

Никого! Как корова слизнула!

Словно дьявол в гостях побывал.

 

Твои кошки за двери просились,

Под накидкой кричал какаду.

А в тетради слова шевелились,

Словно волосы русских в аду.

 

Строки выли от злости и боли,

Не желали жалеть и любить…

И в тетрадь, как на минное поле,

Мне уже не хотелось входить.

 

Я отпрянул и выдохнул: «Боги!

Это строки пропащей страны!»

Подкосились усталые ноги,

И я долго сидел у стены.

 

Но стена надо мной зашаталась,

И страна зашаталась за ней…

Это ты из стихов выбиралась,

Как гадюка из кожи своей.

 

И, дрожа нагишом под луною,

Прошептала ты с детской виной:

«Я не помню, что было со мною,

Ты не знаешь, что было со мной?»

 

 

Вера – не вера, и слава – не слава.

Бедный рассудок ничтожней нуля.

Зеркало крестится слева направо,

Будто бы в нём отражаюсь не я.

 

Мечется разум во имя наживы,

Мчатся олени, кружится планктон…

Все мы захвачены танцами Шивы,

Даже когда не танцует никто.

 

Кто я? Зачем я весь вечер вздыхаю?

Что я увидеть пытаюсь во мгле?

Господи! Господи! Не понимаю,

Что происходит на этой земле!

 

Весёлое горе

 

На отшибе погоста пустого,

Возле жёлтых размазанных гор.

Я с кладбищенским сторожем снова

Беспросветный веду разговор.

 

Я сказал ему: «Видимо, скоро

Грянет мой неизбежный черёд…»

Но ответил кладбищенский сторож:

– Тот, кто жив, никогда не умрёт.

 

Я вернулся домой и три ночи

Всё ходил и качал головой:

– Как узнать, кто живой, кто не очень,

А кто вовсе уже не живой?

 

Под иконою свечка горела.

Я смотрел в ледяное окно.

А жена на меня не смотрела,

Словно я уже умер давно.

 

В тихом доме мне стало постыло,

Взял я водку и пил из горла.

Ах, любимая, как ты остыла,

Словно в прошлом году умерла!

 

Я заплакал, и месяц-заморыш

Усмехнулся в ночи смоляной…

Ах ты, сторож, кладбищенский сторож,

Что ж ты, сторож, наделал со мной?

 

 

Время поста и пора разговенья.

Стол и тетрадка. Огарок свечи.

Бездна молчанья и пропасть забвенья –

Слева и справа – зияют в ночи

 

Что происходит со мной? Непонятно.

Жизнь утекает, как капли с весла.

Доброе слово и кошке приятно,

Я же, как кошка в когтях у орла.

 

Выше и выше взлетает несчастье,

Страшно когтями по тучам скрести.

То ли меня разорвёт он на части,

То ли над пропастью бросит: лети!

 

Что за беда? Не пойму и не знаю.

Знал Кузнецов, да сказать не посмел.

Русь подо мною. Лечу. Умираю.

Вот и сбывается всё, что хотел.

 

* * *

 

Время сбилось с извечного круга.

Все пророчества воспалены.

На лице у любимого друга

Я увидел оскал сатаны.

 

Я ушёл, я сбежал из вертепа.

Я уехал за тысячу вёрст.

И нашёл на околице неба

Небольшой деревенский погост.

 

Ночь тревожно могилы багрила,

По оградам скользила, рябя…

Друг мой плюнул на эти могилы,

Не заметив, как плюнул в себя.

 

Пахло чем-то растаявшим, древним,

Что не может шуметь и блистать…

Захотелось родную деревню

От вчерашних друзей опахать.

 

Но тревожно шумели сирени,

И почувствовал я, что кругом

Возникают и кружатся тени,

Говорят на наречье чужом.

 

Я не знал и не ведал, откуда

Эти чёрные люди пришли.

Но уже улыбнулся Иуда

Из высокой, как небо, петли.

 

Тени шли, словно тени, неслышно,

Расползались вокруг, как мазня.

И подумал я: – Боже Всевышний,

Почему Ты оставил меня?

 

И крестил я орду пучеглазью,

То в бессилье, то в ярость впадал,

Позабыв, что Господь перед казнью

Даже сыну руки не подал.

 

 

Выйду в двенадцать с лопатой во двор.

Снег разбросаю и вправо, и влево.

Снежная баба с помойным ведром,

Здравствуй, забытая мной королева!

 

Даром даны нам сугробы любви.

Что же, родная, в отсутствие Бога,

Буду я плакать в ладони твои,

Чтобы обоим согреться немного.

 

Выпьем шампанского над городьбой,

Над неподвижным безмолвием нети…

Вот и остались одни мы с тобой

В этом селе и на этой планете.

 

 

* * *

 

Выйду к берегу устало,

Заслоню лицо рукой…

Мать честная! Волга стала

Пограничною рекой!

 

Вековой разлад итожа,

Под ногой моею, тля,

Как шагреневая кожа

Тает русская земля.

 

И опять в ночном тумане,

Погляди-тка, Симеон,

Точат стрелы басурмане,

Коим имя – легион.

 

Запах пота, кокаина,

Безнадёга и тоска…

Волга. Матушка. Чужбина.

Пограничная река…

 

Для малого стада

 

Больше тайна не скрыта печатями. Прочитай до конца и держись.

Приговор утверждён окончательно: «Мир погибнет. Останется жизнь».

 

Не спасутся артисты и зрители, всё свершается ныне и днесь.

Это нам предстоит упоительно потерять всё, что было и есть.

 

Скоро с бледной усмешкою гения, словно в строчках босого Басё,

Из туманного лона знамения выйдет месяц, решающий всё.

 

Вот и жди, умирая от нежности, разводя разноцветный туман,

Тридцать дней и ночей неизбежности, что предсказывал нам Иоанн.

 

Засияют небесные лезвия, станут пылью земной торгаши;

И откроется (после возмездия) невозможная тайна души.

 

* * *

 

До луны, до ночных петухов,

В разнотравье родного заречья,

Мне б отречься от всех стихов,

От погибельной тьмы отречься.

 

Сколько можно вот так, навзрыд,

Принимать освящённое благо?

Я ведь знаю, как ты на разрыв

Поддаешься легко, бумага.

 

Сколько можно судьбу свою

Загонять, как коня, до предела?

Ведь в цветущих садах соловью

Никакого до этого дела!

 

 

Древнюю мудрость Нила таю,

Кельтское сердце несу через годы…

Пусть пропадаю, но милостыню

Не попрошу, как у моря погоды.

 

Дождик шатается, падает снег.

Господи Боже, в тоске и в угаре

Сердце огромно, как Ноев Ковчег:

Жили в нём самые разные твари.

 

Выгнал я, выгнал их, Господи, вон –

В горло впиваться и жить по понятьям…

Съем под иконой засохший батон,

И загрущу по случайным объятьям!

 

Выйду из дома, где сумрак глубок,

Где серебрится январская замять,

Память, как нитку, смотаю в клубок,

Буду вязать себе новую память.

 

 

Ждала. Так ждут теперь едва ли.

Час ожиданья – словно век.

Не часто тьму такой печали

Осилить может человек.

 

Ждала – высокая, большая,

Хранила прошлое в душе,

В забытом мире воскрешая

Всё то, что умерло уже.

 

Ждала, не думая о хлебе,

Ждала, как света ждут во мгле.

Но ты ждала меня на небе,

А надо было на земле.

 

 

Живу на грани истерии,

За гранью трезвого ума.

Мои награды, словно гири,

Моя известность, как тюрьма.

 

Хожу по саду туча тучей,

Про неизбывное пою.

Как одинокий Фёдор Тютчев,

Врагам руки не подаю.

 

Курю. Над вечностью зеваю.

Молюсь. Вздыхаю: «Боже мой!»

И рот беззубый прикрываю,

Привыкшей к этому рукой.

 

Не до стихов мне, не до прозы.

Но свято верует жена,

Что для меня сажает розы

Моя грядущая страна.

 

Она мне дарит ненароком

Надежды глупые, как сны,

И говорит со мной, как с Богом

Той самой завтрашней страны.

 

* * *

 

Звук запоздалой сирены

Вряд ли услышат во мгле

Девочка, вскрывшая вены,

Мальчик, повисший в петле.

 

Выросли травкою сорной

Там, где одно вороньё.

Трудно в стране беспризорной

Выжить изгоям её.

 

Жалко глядит понедельник,

Вторник по-прежнему сер.

Мама в отсутствие денег,

Папа в утробе галер.

 

В небе не слышится грома,

Лиха в себе не буди.

Чудище обло, огромно,

Ходит с крестом на груди.

 

Выдохну ночью тревожно,

Крикну в бреду и во сне:

«Родина, жить невозможно

В этой безумной стране!»

 

Ты продала свою славу,

Спутала нечет и чёт.

Мальчик глотает отраву,

Девочка бритву берёт.

 

Радуясь травке-гашишу,

Падая в бездну без сил,

Я ли на чёрную крышу

В думах своих не ходил?

 

Так же вот бились о стену,

И пропадали в хуле

Девочка, вскрывшая вену,

Мальчик, повисший в петле.

 

 

Зима

 

Разогрею чифирь, помусолю сухарь,

На картинке понюхаю мёд.

Белый кот-идиот по прозванью Январь

Мне из подпола мышь принесёт.

 

Я штаны подтяну и поправлю фитиль,

Будет примус светить без ума…

Помусолю сухарь, разогрею чифирь…

И скажу своей милой: «Зима».

 

Она, молча, натопит воды снеговой,

Станет таять, как в небе луна,

И закроет своей золотой головой

Полынью ледяного окна.

 

Станет милая петь, как недавно и встарь,

В поварёшке утопит печаль,

Разогреет чифирь, помусолит сухарь

И ответит мне тихо: «Февраль».

 

«Слышишь, миленький мой, уже капает с крыш…»

Я отвечу ей тихо: «Эхма!»

Но примёрзнет к столу принесённая мышь,

И я выдохну снова: «Зима».

 

Она снова натопит воды снеговой,

Станет скрябать по стенкам котла,

И заслонит своей золотой головой

Вековую империю зла.

 

Я махры закурю и спою про Сибирь,

Сам собою довольный весьма…

Помусолю сухарь, разогрею чифирь,

И скажу своей милой: «Эхма!»

 

 

Зря я мгновения чудные длю.

Зря запасаю одежду для тела.

Рот открываю. Снежинки ловлю.

Рот закрываю. А жизнь пролетела.

 

Господи Боже, язви не язви,

Поздно на путь наставлять вертопраха.

Это вливается речка любви

В чёрное море бездонного страха.

 

Иосиф

 

Был звёздный час. Был час прощальный.

Горела вещая звезда.

Иосиф, старый и печальный,

Был ростом меньше, чем всегда.

 

Он и робел, и запинался,

Не зная толком, что сказать.

Он так устал, и так боялся

Марию к Богу ревновать.

 

Она, любимая, светилась,

Как дети светятся во сне,

И ниже уха жилка билась,

Живая жилка, как у всех.

 

То головой она качала,

То тихо плакала во мгле…

Иосиф видел в ней начало

Всего, что будет на земле.

 

И звёздный час был час прощальный.

Младенцу было меньше дня.

Но кто же выдохнул печально:

– Пошто оставил ты меня?

 

Никто тот голос не услышал.

Вздохнул Иосиф: – Ничего… –

И встал с колен, и тихо вышел,

Как будто не было его.

 

 

Какое там, к чёрту, запечье, тем паче – горячая печь…

Всё ближе чужое наречье, всё дальше родимая речь.

 

Я пью охлаждённую водку. А где-то, уже вдалеке,

Мою допотопную лодку без вёсел несёт по реке.

 

Летит над долиною поезд, дымится за окнами лёд;

И чья-то собака, как совесть, всё дальше от нас отстаёт.

 

Клеопатра

 

Скоро дворик листвою засыпет,

Я богам фимиам воскурю,

И тебя, как горящий Египет,

До начала зимы покорю.

 

Это снова судьба-миниппея

Наполняет свои короба.

Тонут в море галеры Помпея,

Строит ратников Энобарба.

 

И в тумане застывшего кадра,

В беспросветных созвездьях родства,

Слышу я, как тебя, Клеопатра,

Распинает людская молва.

 

Я поверить наветам не вправе,

Я тобою одной вдохновлён.

Но за дверью таится Октавий,

Как коварство последних времён.

 

Словно облако взбита подушка,

Ты меня обдаёшь ворожбой.

Я не знаю, что это ловушка,

И что смерть притворилась тобой.

 

Ты напиться даёшь мне с ладоней,

И ни в чём никого не виня,

Выдыхаешь: «Антоний! Антоний!

Ты умрёшь и забудешь меня!»

 

И на карты взираешь недобро,

Не скрывая испуга и слёз,

И, в шкатулке укрытая, кобра

Всё грядущее видит насквозь.

 

И в разливе последнего марта

Говорю я во тьме золотой:

«Я сегодня умру, Клеопатра,

Но мы встретимся снова с тобой!»

 

И века над землёй пролетели,

И в сиянье другого огня,

Заслоняясь рукою в постели,

Ты ещё не узнала меня.

 

Ничего! Я забвеньем не выпит!

Я всё ту же пытаю звезду...

И в тебя, как когда-то в Египет,

Всё равно я сегодня войду!

 

Круги

 

Под глазами круги, словно адовы круги,

Лукоморье пропало в моей бороде.

Я один на земле. Все друзья и подруги

Разошлись в темноте, как круги по воде.

 

Двадцать лет темнота над родимой землёю,

Я, как дым из трубы, ещё пробую высь…

Но кремнистый мой путь затянулся петлёю,

И звезда со звездою навек разошлись.

 

Истощилось в писаньях духовное брашно,

Я устал и остыл. Я лежу на печи.

Умирать на земле мне почти и не страшно,

Но весь ужас скрывается в этом «почти»…

 

 

Летят минуты – боль сквозная.

А дело божье таково:

Мы лепим прошлое, не зная –

Зачем оно и для кого.

 

…Там всё острее пахнет мята,

Там мир прекрасен без прикрас.

Там всё, что дорого и свято,

Уже обходится без нас.

 

Но от досады умирая,

Как ненавистный сердцу плен,

Я разрушаю стены рая

До основанья. А затем…

 

Леплю огонь и дым пожара,

Живьём сгоревшего коня;

И маму в центре Краснодара,

Уже проклявшую меня.

 

Леплю избу, горшки на тыне,

Тропинку, речку, коноплю…

Потом леплю тоску о сыне

И боль отцовскую леплю.

 

О, эта боль! Она – как море!

Как белый парус на волне…

И пьяный доктор в коридоре

И две решётки на окне.

 

Леплю, леплю. Сегодня, завтра.

Леплю бессилие и страх,

И в лабиринте минотавра

Тесея с ниткою в руках.

 

Не предъявляя иск к оплате,

Почти раздавленный, больной,

Леплю, леплю… Один в палате,

Когда-то вылепленной мной.

 

 

Любовь индейца

 

1.

 

Отрекаясь от Пана и Фавна,

Забывая Кадруса-Фернана,

Неужели ты любишь шамана

В золотистом дыму фимиама?

 

Над кадилом дырявого горна,

Над сакральным огнём сердолика,

У овцы перерезано горло

И набито листвой базилика.

 

Мы друг друга увидеть не можем,

Я напрасно крадусь осторожно.

Две змеи над шамановым ложем

Обмануть никому невозможно.

 

Он на небо возносит алканья,

Топит племя в пучине испуга,

И готовит меня для закланья

Оплетая заклятьями туго.

 

Тихо плачет в кустарнике мама,

Насторожены ловчие сети...

Мне остался лишь шаг до вигвама,

Чтоб услышать дыхание смерти.

 

2.

 

Пахнет дряхлою злобой и гнилью,

Нет следов человечьих во мху.

Я сломал позвоночник бессилью,

Обратил боязливость в труху

 

Больше нет ни печали, ни страха.

В эту ночь, подо мною хрипя,

Ты запомнишь, как горсточка праха

Перед смертью любила тебя.

 

 

Меня менты мололи и месили

С безумием расстрелянных отцов,

И не было в оскаленной России

Защиты от державных подлецов.

 

Прикованный на ржавом табурете,

Я фонарём в грядущее светил,

И Путин улыбался на портрете,

Но так хитро, как будто бы грустил.

 

* * *

 

Милый брате Аввакуме,

Повторилось всё у нас.

Птица-ворон веет в думе,

Рвёт на части Божий глас.

 

Вновь везде никониане,

Торжество мирского зла…

Возрождается в тумане

Тень двуглавого орла.

 

Всё, как есть, исчадье ада

В древний Кремль забралось…

Русь в конвульсиях распада

Доживает на «авось».

 

В богохульствии да глуме,

В колдовстве да ворожбе…

Милый брате Аввакуме,

Забери меня к себе.

 

* * *

 

Мне нравится лунная сырость,

Что дождик строчит и поёт,

Как будто одежду на вырост

Мне мама на кухонке шьёт.

 

Высокая топится печка,

Беспечен и молод отец,

И тихо стоит на крылечке

Неведомый день-реченец.

 

А дождик всё тише и тише,

У бабушки слёзы текут…

И я уже знаю, что Мишей

Сегодня меня назовут.

 

Я плачу: мне некуда деться.

Куда ни посмотришь – родня.

И смерть из отцовского сердца

С восторгом глядит на меня.

 

 

Мне чужды все – и друг и ворог.

Простыл во тьме мой ранний след.

И в двадцать лет вместились сорок,

Ещё не прожитых мной лет.

 

Бормочет дождик: «Бездарь! бездарь!»

И я шепчу: «Молчи! молчи!»,

И словно камушек над бездной,

Боюсь закашляться в ночи.

 

Я, как пожар: горю в незримом,

Но каждый раз, с приходом дня,

Боюсь, что скоро стану дымом,

Одним лишь дымом без огня.

 

Мне нет пути. Мой путь заказан:

Не знаю – как, не знаю – кем…

Но для короткого рассказа

Мне хватит жизни между тем.

 

Взгляну назад – дымится детство.

Зола – и больше ничего.

Всё остальное – только бегство

От дня рожденья своего.

 

Молитва

 

Господи, если ты русский,

Счастье моё не губи.

Выпей вина без закуски,

Пьяную блядь полюби.

 

Если ты есть, без обмана,

Не для одних торгашей,

Мальчику после Афгана

Голову к шее пришей.

 

Авеля вспомни и Хама,

Заново мир оцени;

Словно торговца из храма,

Сына работать гони.

 

Выйди из ада и рая

И, на виду у людей,

Встань, от стыда умирая,

Перед иконой своей.

 

* * *

 

Мы пали в Берлине и в Трое.

Но вышли на помощь живым.

Нас трое сегодня, нас трое,

Все лики церковные – дым!

 

Пройдя глухомань волхованья,

Мы внемлем разрывам веков;

И Русь наполняет дыханье

Засадных и мёртвых полков.

 

Шрапнелью летите, мгновенья,

Всходите, посевы огней!

Как волки, отстали сомненья

От яростных наших коней.

 

Шагайте на запад, солдаты,

Идите, родные, сквозь ад,

Где в горе родимые хаты

По самое горло стоят.

 

Идите – в душевном настрое

Навстречу вселенским врагам.

Мы с вами, родные! Нас трое!

Как было обещано вам!

 

Москва – это только химера,

Фантом – Золотого Тельца.

Предателям – высшая мера,

На трусов – не хватит свинца.

 

Взрывай свою бомбу, Безухов,

Андрей, вырывайся из пут!

Пускай над обвалами духа

Дубы нашей славы растут.

 

Пусть древняя чудь авестует,

На приступ идёт Авалон;

И пусть нас огонь нарисует

На месте горящих икон.

 

 

 

Наклонилась вишенка.

Смотрит и сопит.

Михаил Анищенко

Спит себе и спит.

 

День уже кончается.

Сына ищет мать.

А над ним качается

Божья благодать.

 

И звучит над кручами

Голос неземной:

«Это сын мой мученик,

Пьяный и босой».

 

И заходит солнышко

За гнилой умёт.

И всё так же матушка

Сына не найдёт.

 

Даром эта лишенка

Бродит по Руси.

Михаил Анищенко,

Господи, спаси…

 

 

Нам ещё рано по небу летать.

Стынут сугробы подобием сопок.

Надо тропинку к дороге топтать

В тысячу триста шагов и притопок.

 

Влево и вправо, родная, ни-ни!

Слева – по горло, а справа – по пояс.

Словно на землю из мутной мазни

Выпала наша бездомная совесть.

 

В мёртвой деревне. По снегу вдвоём

В чёрную бездну идём безвозвратно.

Мы и к дороге уже не дойдём.

И никогда не вернёмся обратно.

 

Господи, Господи, я как слепой,

И не понять, провалившись по пояс:

Снег нас январский заносит с тобой

Или давно поджидавшая совесть…

 

Падает снег, и позёмки метут

Остервенело заносы вальцуя…

Может быть, в марте нас люди найдут,

Слитых навеки в одном поцелуе.

 

* * *

 

Александру Громову

 

Не кричите, мои пароходы,

Не зовите меня в никуда.

Полюбил я в последние годы

Все, что адом казалось всегда.

Словно хан отпустил из неволи

На хромом и бесхвостом коне…

Но ни злости, ни злобы, ни боли –

Ничего! – не осталось во мне.

И смотрю я на Родину слепо,

Превращаясь в немыслимый взгляд…

Так на землю, наверное, с неба

Нерождённые дети глядят.

 

Не напрасно

 

Не напрасно дорога по свету металась,

Неразгаданной тайною душу маня…
Ни врагов, ни друзей на земле не осталось…
Ничего! никого! – кто бы вспомнил меня!

Я пытался хвататься за тень и за отзвук,
Я прошёл этот мир от креста до гурта…
В беспросветных людей я входил,
словно воздух,
И назад вырывался, как пар изо рта.

Переполненный зал…
Приближенье развязки…
Запах клея, бумаги и хохот гвоздей…
Никого на земле! Только слепки и маски,
Только точные копии с мёртвых людей.

Только горькая суть рокового подлога
И безумная вера – от мира сего.
Подменили мне Русь, подменили мне Бога,
Подменили мне мать и меня самого.

Никого на земле… Лишь одни лицемеры…
Только чуткая дрожь бесконечных сетей…
И глядят на меня из огня староверы,
Прижимая к груди не рождённых детей.

 

 

Не хочу людей жалеть,

Не могу Отчизну славить.

Больше нечего желать,

Больше нечего добавить.

 

Новый год

(10 класс)

 

Как это вышло? Не знает никто.

Там, где мы чуда хотели,

Ты, словно ёлка, в зелёном пальто

Вышла из белой метели.

 

Ёлки зелёные! Запах коры!

Давних загадок посевы!

А у меня – золотые шары,

Бусы – из слёз королевы!

 

Правую руку подав январю,

Встав на пути снегопада,

«Девочка, Оля, – сказал я, – Дарю!»

Ты прошептала: «Не надо».

 

И пролетело вдоль окон цветных,

Мимо пивнушек и чайных:

«Я не люблю украшений пустых,

И увлечений случайных!»

 

Как это вышло? Обида и шок.

Крикнул я в долю-недолю:

«Я не срублю тебя под корешок,

И никому не позволю!»

 

Ты уходила. Я стыл на ветру,

Злой и бессильный, как кукиш.

«Если уйдёшь, я напьюсь и умру!»

«Что же, умри, если любишь!»

 

Ты оглянулась из тучи людей

Тайной неведомой девы.

И засияли на шее твоей

Бусы из слёз королевы.

 

 

Ночью на лёд выхожу без ужаса.

Богу не верю, но верю чутью.

Из полыньи твоего замужества

Чёрную жуть по-звериному пью.

 

Звёзды вершат роковое кружение,

Небо страданием упоено.

Там, где клубится моё отражение,

Падают мёртвые рыбы на дно.

 

Всхлипнет вода, колыхнётся и брызнет,

Медленным льдом обрастёт борода…

Завтра на месте потерянной жизни

Будет лишь пятница или – среда.

 

Станут вдвойне небеса тяжелее,

Скатится с кручи луна колобком…

И полынья, как верёвка на шее,

Ближе к рассвету затянется льдом.

 

 

 

Облака над Родиной клубя,

На мостках прощального причала,

Отлучаю Церковь от Себя,

Как она Толстого отлучала.

 

• 

 

Оказалась мёртвой Родина.

Как ни взглянешь – всё тоска.

На цепи сидит юродивый,

Строит замки из песка.

 

Одесную тьма шевелится,

А за тьмою блеск и шик.

Скоро память перемелется,

Пар поднимется, как «пшик».

 

Всё предсказано, измерено.

Как всегда, под звон оков,

Крысы выстроят империю,

Гимн напишет Михалков.

 

Опала

 

Встань, пройди по черноталу

И, планиду не коря,

Полюби свою опалу,

Как награду от царя.

 

Тучи, демоны, враги ли –

Помни, падая без сил:

Ни одной слезы Вергилий

В круги ада не пролил.

 

Через годы, беды, даты,

Сквозь божественную муть,

Жизнь проходит, словно Данте,

Позабыв обратный путь.

 

Но, стеная и тоскуя,

За соломинку держись,

И люби её такую,

Непохожую на жизнь.

 

Не сдавайся лилипутам.

В темноте вороньих стай

Пей проклятую цикуту

И Сократа поминай.

 

 

Опять проигран бой за «это»,

За радость честного труда;

И тьмою Ветхого Завета

Заносят наши города.

 

Плывёт по Родине зараза,

И, вытирая пот со лба,

Мечтает Ваня Карамазов

Убить уснувшего отца.

 

Я по ночам стою у порта,

Где корабли страшнее плах,

Где вся икра второго сорта

Уже у рыбы в животах.

 

Песочные часы

 

Враждебны ангелы и черти. Не помнит устье про исток.

Из колбы жизни в колбу смерти перетекает мой песок.

 

Любовь и ненависть, и слёзы, мои объятья, чувства, речь,

Моя жара, мои морозы – перетекают. Не сберечь.

 

Сижу на пошлой вечеринке, но вижу я, обречено,

Как больно, в этой вот песчинке, мой август падает на дно!

 

Часы не ведают страданья, и каждый день, в любую ночь –

Летят на дно мои свиданья, стихи и проза… Не помочь.

 

И трудно мне, с моей тоскою, поверить в нечет, словно в чёт, –

Что кто-то властною рукою часы, как мир, перевернёт.

 

И в стародавнем анимизме, чтоб жить, любить и умирать,

Из колбы смерти в колбу жизни песок посыплется опять.

 

Опять я буду плавать в маме, крутить по комнате волчок…

И станут ангелы чертями, и устье вспомнит про исток.

 

* * *

 

Сергею Сутулову-Катериничу

 

Платон, Орфей, наяда, нимфа –

Темнее самых тайных троп…

Не знаю я, что значит рифма,

Чем пахнет дактиль или троп.

 

Звучит «любовь», потом «разлука»,

И «дым, встающий без огня».

Я повторяю слово «мука»,

И мука мучает меня.

 

Брожу по лесу до рассвета,

Тону в тумане золотом.

Но всё, что есть, уже не это,

И всё, что помнится, не то.

 

Летят над просекой деревья,

Дрожит над ивами луна,

Я прихожу тайком к деревне,

И долго плачу у окна.

 

А там, за тоненькою шторкой,

Сидит красавица швея…

И снова кажется прогорклой

Вся жизнь бродячая моя.

 

Я вою. Холодно и звёздно.

Почти неслышно тает мрак.

И почему-то слово «поздно»

Сжимает сердце, как кулак.

 

Овраг и сад, и хата с краю,

Ночные окна в серебре…

И я когтями раздираю

Чужие раны на себе.

 

Я бомж, скиталец и калека,

Я вою в небо и во мхи;

Я волк, убивший человека,

Всю жизнь писавшего стихи.

 

Мне эта боль дана на вырост,

Как будто страшное родство;

И небо полностью открылось

Уже для воя моего.

 

Подмена

 

Стихи неведомых поэтов:

Всё та же боль, всё та же суть.

Его вопросы ждут ответов,

Но спин не могут разогнуть.

 

Он жил, но с миром не сливался,

Был только тайной вдохновим.

Сквозь ливень шёл, но оставался,

Как порох – страшным и сухим.

 

Он был бледней ночного снега,

Жил на земле, как в шалаше,

Как будто замыслы побега

Хранил в измученной душе.

 

Он на реке таил пирогу

Во сне выстругивал весло,

И говорил ночами Богу:

«Куда нас, милый, занесло?»

 

В его душе летели птицы,

Планеты плавали в огне;

И проливались на страницы

Слова неведомые мне.

 

И я его любое слово

Глотал, забыв и стыд, и срам,

И, как трамвай от Гумилёва,

Летел по призрачным мирам.

 

Он не терпел вранья и блуда,

Ходил разутым в феврале,

И говорил: «Я не отсюда.

Я лишь проездом на земле»

 

Смеялись ангелы и черти,

И белых яблонь таял дым…

Он не хотел бояться смерти

И умер страшно молодым.

 

И я, познав другое зренье,

Ищу неведомой любви,

И все его стихотворенья

Пытаюсь выдать за свои.

 

 

* * *

 

Подставлю ладони ноябрьской жути,

Побег превратился в бездарный разбег.

Ни бабки, ни дедки, ни внучки, ни жучки,

И жизнь, словно репка, уходит под снег…

 

Я брошу свой посох и скину котомку,

Сверну самокрутку… И, радуя тьму,

Потянется дым мой навстречу потомку,

И дымом отчизны предстанет ему.

 

А мне к полустанку идти с конвоиром,

Идти подобру, ни на что не пенять;

Да имя любимой, качаясь над миром,

Как вечную сутру, в ночи повторять.

 

Спешит к завершенью постылая драма.

Судья разбирает осенний улов…

И плачет в потёмках звезда Мандельштама,

И тонет в тоске пароход Гумилёв.

 

За дверью железной темно и прогоркло,

А между застывших в безмолвии стен –

Земная любовь подступает под горло,

И ужас шевелится возле колен.

 

* * *

 

Поздно руки вздымать и ночами вздыхать.

Этот мир повторяет былые уроки.

Всюду лица, которым на всё наплевать,

Всюду речь, у которой чужие истоки.

 

Я закрою глаза, я закроюсь рукой,

Закричу в темноте Гефсиманского сада:

– Если стала Россия навеки такой,

То не надо России… Не надо… Не надо.

 

Перепуганный насмерть, забытый в ночи

Посреди иудейского вечного царства

Я пойму перед смертью: кричи не кричи,

А придётся пройти через эти мытарства.

 

Что ж, идите, идите к подножью Креста,

По такому знакомому следу мессии…

Было грустно, евреи, вам после Христа,

Погрустите немного и после России.

 

 

Полжизни праздновали труса,

В пространстве тёмном и кривом;

И крест, убивший Иисуса,

Любили больше, чем Его.

 

Как говорится – жили-были,

Струились дымом от костра.

Мы даже честь свою избыли,

Быстрей апостола Петра.

 

Мы мать свою назвали сукой

И на ветру простились с ней…

Ну что ж, сынок, иди, аукай

В пустыню совести своей.

 

* * *

 

Помню тихий рассвет Святогорья,

Дух пшеничный и рыбий жар…

На прощанье иконку Егорья

Подарил мне отец Макар.

 

Много лет с той поры пролетело.

И безжалостно, как на войне:

Чья-то совесть, как порох, сгорела,

Чья-то честь – догнивает на дне.

 

Время бедствия, время оргий.

Чёрный змей завладел Москвой.

На иконке моей Георгий

Закрывает лицо рукой.

 

После…

 

Холодно. Топится баня.

Полоз ползёт под лопух.

Словно кричащее пламя,

В небо взлетает петух.

 

Это под Суздалью? Или

Где-то в рязанском селе?

 

Как же мы это любили

В прошлом году. На земле.

 

Похмелье

 

Лучше ад, чем такое похмелье.

Нет дверей, чтоб уйти из него…

Мать честная! Грядёт новоселье.

Жизнь подводит черту «итого».

 

Вот окно нараспашку. Верёвка.

Можно бритву и яда достать.

Что за чёрт! Недопитая водка

Мне надежду пытается дать.

 

Ну попробуй ещё полстакана,

Ну накапай с зелёного дна!

Но на чёрные створки капкана

Так похожа фрамуга окна.

 

Я допью, докурю сигарету…

Ну и что там, в итоге, окно?

Да прыжок к ледяному рассвету,

Где давно уже всё решено.

 

Предтеча

 

В небе облако качалось.

Пёс обиженный скулил.

Снег кружился. Власть кончалась.

Ирод голову клонил.

 

Он шептал: – Ещё не вечер… –

И понять не мог никак.

Что вся жизнь теперь – предтеча.

Деньги – мусор. Власть – пустяк.

 

Ирод мёрз, не мог согреться,

Меч хватал. Шептал: – Пора! –

В Вифлееме все младенцы

Поседели до утра.

 

Кровь детей. Резня и сеча.

Тихий ропот, пересуд…

Так закончилась предтеча,

Начинался Страшный Суд.

 

 

Притча

 

То ли ветры неведомой жизни подули,

То ли тайну открыл проходящий муссон,

Но однажды рабы на галере уснули,

Неподвластным для боли и ужаса сном.

 

Они были во сне, как в объятиях смерти,

Их пытались пороть и ногами молоть.

Двое суток свистели безумные плети,

Трое суток огнём прожигали их плоть.

 

На четвёртые сутки и силы пропали,

И тоска затянула на глотках аркан.

А рабы, словно камни, молчали и спали,

И угрюмо молчал за бортом океан.

 

Потускнела звезда на просоленном флаге,

Обессилел палач, утомился матрос.

Они спали, как мумии спят в саркофаге,

Но дышали, и воздух им был как наркоз.

 

И на пятое утро – ни ветра, ни брода.

На шестое – лишь ропот глухих голосов.

До родимой земли не дойти за полгода,

И до дна не дойти за двенадцать часов.

 

И к рабам господа, как к святыням, припали,

И покаялись все за обиды и зло;

А рабы, словно камни, молчали и спали,

И над каждым из них золотилось весло.

 

Стало страшно тогда золотым лихоимам,

Прокуратор свободу к рабам призывал;

Корабельный колдун их обкуривал дымом,

Боевой капитан их в уста целовал.

 

Одиссею об этом никто не напишет.

Спи, прекрасный Гомер над безумием сим.

Спи, Россия, моя. Господа ещё дышат,

Пожирая друг друга под небом твоим.

 

 

Пройти бы мимо, мимо, мимо,

Не оглянуться и тогда,

Когда вдруг станет нестерпимо

Дышать от боли и стыда.

 

Пройти спокойно, не моргая.

Забыть, как в дрёме декабря

Ты за спиной стоишь нагая,

Такой, как предал я тебя.

 

Закрыть глаза, назад не глянуть,

Потом по городу кружить…

И задушить в подъезде память,

Чтоб как-нибудь и дальше жить.

 

* * *

 

Прощевай, моя опушка,

Прощевай, тропа в бору!

Ухожу… Но, словно Пушкин,

Весь я тоже не умру.

Положил себя, как требу,

Я на камешек лесной…

Журавли летят по небу,

Словно ангелы – за мной.

В час распада и распыла

Грешный мир нам не указ.

Не страшусь… Всё это было

И со мною много раз.

Поклонюсь Борису, Глебу…

И над Родиной святой

Буду гром возить по небу

На телеге золотой!

 

 

Разбит мой мир, растоптан и подавлен,

И, в ожиданье Божьего суда,

Я, как свеча, над родиной поставлен,

Чтобы сгореть от вечного стыда.

 

Раны Патрокла

 

Совесть моя, как дорога, промокла,

Облако памяти сыплет дождём.

Милая женщина, раны Патрокла,

Штопать не надо на теле моём.

 

Смерть подгадала и время, и место,

Видно, не зря её любит Гефест.

Милая женщина, мать и невеста,

В Трое отныне не будет невест.

 

Длинными тенями падают стены.

Плавают белые чайки в крови.

– Всё это ради Прекрасной Елены?

– Всё это, милая, ради любви!

 

Греки во тьме погуляли не хило,

Всё ещё слышатся стоны и вой…

Завтра ты станешь женою Ахилла,

Но через полчаса будешь вдовой.

 

Зрение тает, туманятся окна,

Не рассчитали мы хода конём…

Что же ты плачешь и раны Патрокла

Штопаешь молча на теле моём?

 

Вот и двоится оконная рама.

– Милая, милая, кто там идёт?

– Спи, мой возлюбленный. Тень от Приама

Жертву вечернюю к храму несёт.

 

* * *

 

Русь наполнилась звоном.

Средь убранств золотых

По церковным канонам

Выбирали святых.

 

Причисляли их к сану,

К принадлежности крыл,

Напускали туману

Из огромных кадил.

 

Ликовали берёзы

И орлы над Москвой.

И невольные слёзы

Истекали рекой.

 

Но морозом по коже

Я почувствовал дых:

– Значит, Господу тоже

Назначают святых?

 

Значит, Сам он не может

Выбрать лучших людей?..

И морозом по коже,

Словно финкой злодей.

 

Кто сказал? И откуда

Этот глас прозвучал?

Может, в Храм наш Иуда

Незамеченным встал?

 

Но и ныне, как ножик

Я ношу меж бровей…

Что же, Сам он не может

Выбрать лучших людей?

 

 

Семь футов разлуки под килем, уносят матросики трап.

Сейчас мы с тобою покинем Отчизну туманных утрат.

 

Библейская тайна исхода – как спуск рокового бойка.

И память кричит. И свобода, как Мёртвое море, горька.

 

 

* * *

 

Скоро начнётся моя навигация.

Ну а покуда – до слёз молодой,

Прыгну на льдину, а льдина лягается,

Словно кобыла дрожит подо мной.

 

Мне ещё нравятся пьяные глупости,

Мне по душе ещё всякая бредь.

Так и плыву из нечаянной юности,

Стоя на льдине, как белый медведь.

 

Я – Одиссей, вертопрах и уродина,

Нет ещё страшного горя нигде.

Мне невдомёк, что когда-то и Родина,

Станет лишь тающей льдиной в воде.

 

Слеза

 

По А. Рембо

 

В дали, что есть за каждой далью,

Где луг поклонный увлечён

Такой немыслимой печалью,

Что на бессмертье обречён;

В дали, где канул след Уаза,

И птиц неведомых следы,

Я брошен в яму, как проказа,

Больной и жалкий, без воды.

Стучало сердце: хлеба, хлеба!

Воды хотел рассудок мой.

А мне хотелось, чтобы небо

Валялось в яме подо мной.

Мне облака и звёзды врали,

Но я один иду во тьму.

Когда б мы вместе умирали,

Я понимал бы, что к чему.

 

* * *

 

Стучит по дороге слепой посошок,

Зима, как дыхание ада.

Как больно и грустно, что я пастушок

Большого заблудшего стада.

 

Грехи и сомнения бродят во мгле,

Витает не дух, а потреба.

И нас прижимает к холодной земле

Высокая ненависть неба.

 

Заблудшие овцы… Так будет всегда.

Ведь нет и надежды на чудо.

Ещё мы не знаем, что вспыхнет звезда,

И горько заплачет Иуда.

 

Он в детской кроватке проплачет всю ночь.

Он будет зверёнышем биться.

А тот, кто сумеет простить и помочь,

Ещё только завтра родится.

 

И я поднимаю заблудших овец.

Мне большего в жизни не надо.

Куда мне вести это стадо, Отец,

Куда мне вести это стадо?

 

 

Владимиру Денисову 

 

Та же боль слепого века:

Где начало – там конец.

Зря живого человека

С фонарём искал мудрец.

 

Город – камеры да клетки.

Тьма задёрнутых гардин.

Слева – маски, справа – слепки,

Посредине – пшик один.

 

Я, как дождь, в ночи шатаюсь

И неведомым влеком,

В человеке усумняюсь,

Чтобы веровать в него.

 

Больше плакать не могу я

И, соседям не грубя,           

Выпью рюмочку-другую

И смотрю вокруг себя.

 

Пьяный, сумрачный, кудлатый,

Задремавший на крыле,

Вспоминаю, как когда-то

В кабаке шептал Рабле:

 

«В золотых цепях свободы,

Пряча зубы и хвосты,

Ходят люди, как пустоты

Для великой красоты».

 

Я заплачу, спрячу грошик.

Знамо дело – на пропой…

Я – туман, я – ночь, я – дождик,

От рождения слепой.

 

 

Ты была родной и милой, лёгкой-лёгкой… Оттого

Стало облако могилой для дыханья твоего.

 

После славы, боли, риска что осталось? Только дым

Да измятая записка с детским почерком твоим.

 

Я не плачу, не алкаю, не кляну свою беду.

Тень от облака ласкаю, по земле за ней иду.

 

 

Ты про это узнаешь навряд ли,

Но уеду я и – заберу

Ожиданья последние капли

И уменье стоять на ветру.

 

Заберу все грехи и промашки,

Свет в окне и дымок над трубой,

И осколки разбитой чашки,

Что недавно была голубой.

 

•  

 

Увидеть demos, как sodom,

Всю ночь грустить над сгнившей лодкой,

И заливать горящий дом

Слезами, смешанными с водкой.

 

Прижать к груди спасённый скарб

Промолвить: «Мать твою, свобода!»,

И растоптать российский герб

С орлом, похожим на урода.

 

 

Утки

 

Вот что такое разлука,

Вот мне теперь каково!

Нет у меня даже звука,

Чтобы исторгнуть его.

 

Так вот – ни крика, ни стона.

Ночь да костёр на Двине,

Где в перволедье затона

Утки вмерзают во сне.

 

Что же, озябший и грешный,

Водку не в силах допить,

Выйду на лёд не окрепший

Уток уснувших будить.

 

Пусть улетают до света,

Не потеряв и пера…

Пусть вспоминают поэта,

Пьющего водку с утра.

 

 

Фотографии. Господи, вот ведь

Не затянута льдом полынья…

И давно уже поздно злословить,

Отрекаться, что это – не я.

 

Нас отметили, как наказали.

Мы с тобою тоскою полны.

Ты косишь золотыми глазами,

Словно рыба со дна полыньи.

 

На упрёке закушена губка,

В кулачках умирает испуг,

И немного расстёгнута шубка,

Слишком узкою ставшая вдруг.

 

А правее чуть-чуть, на отшибе

Где и ныне закат не погас,

Детский садик нелепых ошибок,

Взявшись за руки, смотрит на нас.

 

И вот так у речного причала,

Ни за что эту жизнь не виня,

Тридцать лет ты стоишь, не качаясь,

Словно всё ещё веришь в меня.

 

До сих пор не открытая тайна,

Словно рыба, уходит на дно;

И лицо твоё в клочьях тумана,

Расплывётся, словно пятно.

 

Можно было бы резкость настроить,

Но фотограф пришёл подшофе…

И не видно ещё, что нас трое,

Что нас трое на свете уже.

 

* * *

 

Хотя б напоследок – у гроба,

Над вечным посевом костей,

Подняться на цыпочки, чтобы

Стать выше проклятых страстей.

Подняться туда, где и должно

Всю жизнь находиться душе.

Но это уже невозможно,

Почти невозможно уже.

 

Цап-царап

 

Звёздный час пришёл невольно,

Как с ночной галеры раб.

Отчего же сердцу больно:

Цап-царап да цап-царап?

 

Молоко горчит, а пенка,

Словно сладкое желе.

Зря ты, Женя Евтушенко,

Помогал мне на земле.

 

Не осталось, Женя, веры,

Всё отбито на испод.

Не хочу бежать с галеры

В мир банановых господ.

 

Полно стынуть на морозе!

Пусть живут подольше, брат,

И в стихах твоей, и в прозе:

Цап-царап да цап-царап.

 

Проводи меня, Евгений,

В нищету мою и грусть.

Пусть во мне вздыхает гений,

Я с ним дома разберусь.

 

Шинель

 

Когда по родине метель

Неслась, как сивка-бурка,
Я снял с Башмачкина шинель
В потёмках Петербурга.
Была шинелька хороша,
Как раз – и мне, и внукам.
Но начинала в ней душа
Хождение по мукам.
Я вспоминаю с «ох» и «ух»
Ту страшную обновку.
Я зарубил в ней двух старух
И отнял Кистенёвку.
Шинель вела меня во тьму,
В капканы, в паутину.
Я в ней ходил топить Муму
И мучить Катерину.
Я в ней, на радость воронью,
Лежал в кровище немо,
Но пулей царскую семью
Потом спровадил в небо.
Я в ней любил дрова рубить
И петли вить на шее.
Мне страшно дальше говорить,
Но жить ещё страшнее.
Над прахом вечного огня,
Над скрипом пыльной плахи,
Всё больше веруют в меня
Воры и патриархи!
Никто не знает на земле,
Кого когда раздели,
Что это я сижу в Кремле
В украденной шинели.

 

* * *

 

Я был печальным и неброским,
Я ненавидел «прыг» да «скок»
Не дай мне, бог, сравнений с Бродским,
Не дай-то, бог, не дай-то бог!

 

Стихов его чудесный выдел
Я вряд ли жизнью оплачу.
Он видел то, что я не видел
И то, что видеть не хочу.

 

Он, как туман, не верил точке,
И потому болтливость длил,
И боль земную на цепочке
Гулять под вечер выводил.

 

Он верил образам и формам,
Особым потчевал питьём,
Но пахли руки хлороформом
Марихуаной, забытьём.

 

И понимал я злей и резче,
Что дым клубится без огня,
Что как-то надо поберечься
От слёз троянского коня.

 

 

Я был слепым, глухим, прикованным

К созвездьям морока и тьмы.

Я был Ильёй… Ильёй Обломовым.

Богатыри, увы, не мы.

 

И вот, объятый смертным холодом,

В пространстве жалком и пустом,

Я вновь расплакался над Оводом,

И рассмеялся над Христом.

 

 

 

Я выпью ужас из стакана,

Уйду туда, где нет ни зги.

И волки выйдут из тумана,

Узнав мой запах и шаги.

 

Я закурю. Захорошею.

И на лугу, где зябнет стог,

Сниму пальто. Открою шею

С татуировкой «С нами Бог!»

 

И там, у рощицы, у Волги,

Перешагнув через ружьё,

Пойдут ко мне седые волки,

Как люди, знающие всё.

 

Всё будет выглядеть достойно.

Какая жизнь – такой итог.

Они убьют меня не больно,

Разрезав плоть под словом «Бог».

 

И в поле, в снежной мешанине,

В сырой, как залежи газет,

Меня в дырявой мешковине

Потащит к зимнику сосед.

 

Потащит труп к нелепой славе,

Благодаря меня под нос

За то, что я ему оставил

Пальто и пачку папирос.

 

 

* * *

 

Я жить хочу. Я умирать не стану.

Я всех чертей из дома разгоню.

И на рассвете, как травинка, встану,

И никого ни в чём не обвиню.

 

Я жить хочу, хотя и не умею…

Но, став травинкой, видимо, смогу.

И осенью спокойно пожелтею,

Как все другие травы на лугу.

 

А что душа? Душа душою будет.

И тихо воспаряя надо мной,

Она грехи навеки позабудет,

Как боль и страх – излеченный больной.

 

* * *

 

Я устал от тоски. Я не сплю.

Я стою у окна. Замерзаю.

Боже мой! Как я мир не люблю,

Как устройство его презираю!

За окошком взбесившийся век

Пожирает родную планету.

И поверить, что я – человек,

Всё труднее бывает к рассвету.

 

Японское утро

 

В старом доме, в Шелехмети,

Где я мучился вчера,

Отведу дыханье смерти,

Встану с грустного одра.

 

Закурю и выпью водку,

А друзьями сбитый гроб

Переделаю на лодку,

Плыть и радоваться чтоб.

 

Поплыву над пеной рынка,

Сделав мачту из весла.

Вместо паруса – простынка,

На которой ты спала.

 

Поплыву без слёз и гнева,

И наполнит свет зари

Простынь белую, как небо,

С красным солнышком внутри.