Курочка Ряба
Старик и старуха у печки сидят,
И тихо о жизни они говорят.
– Земля погибает от крови и зла...
– А курочка Ряба яичко снесла...
– Река обмелела и лодка сгнила...
– А курочка Ряба яичко снесла...
– Твой сын куролесит похлеще козла...
– А курочка Ряба яичко снесла...
– Обрушится небо и Бог упадёт...
– А курочка Ряба яичко снесёт...
– Да где же снесёт, коли лопнет земля?
– Найдёт, где снести, поперечная тля!
Снесёт под сиренью и возле крыльца...
– Так что же, старуха, не будет конца?
– Не знаю, не знаю... Но ты помолчи...
И молча сидят у горячей печи.
Сидят и молчат под скорлупкой яйца,
И нет нам начала, и нет нам конца.
Матушка
Чтоб войти и поклониться, тихо скрипнет половица –
В невесомости.
Сердце сердцу откричало. Нет конца и нет начала
Поздней повести.
Что за звуки? Что за лица? Плакать мне или молиться?...
Входит матушка.
Руки пахнут чем-то пряным, позабытым, безымянным...
– Где ты, лапушка?
Хлопнут двери за порогом, вместе с дьяволом и богом
Входит батюшка.
Руки пахнут давним лугом, подпоясанный испугом...
– Где ты, лапушка?
Конь заржёт у коновязи. Из тумана, как из казни,
Входит дедушка.
Руки пахнут, как напасти, весь разорванный на части...
– Где ты, лапушка?
Даль туманом полонится. Снова скрипнет половица.
Входит бабушка.
Руки пахнут Ленинградом, ожиданием и адом...
– Где ты, лапушка?
Пахнет порохом и сеном, и расколотым поленом,
Дымом космоса...
То ли очи? То ли зенки? И стоят они у стенки,
Все без голоса...
Я смотрю в худые лица, вот отец в окне клубится,
Тает бабушка.
Что за муки? Что за повесть? То ли морок? То ли совесть?
– Где ты, лапушка?
* * *
Первый снег ударил залпом.
Нету худа без добра.
Хорошо, что я не запил
Нынче с самого утра.
Было больно и тревожно,
А теперь, на склоне дня,
И представить невозможно –
Снег, идущий без меня.
Не мечталось о наследстве,
А оно летит с небес...
И пленительно, как в детстве,
Сердцу хочется чудес.
Снег идёт. Летит, как небыль,
Тихо светится во мгле.
Снова люди смотрят в небо...
То-то славно на земле!
Я давно уже не молод,
Но всю ночь стою в саду...
Так встречают снег и холод
Лишь в России да в аду.
Камушки
Слева – качается пристань,
Справа – мой домик родной.
Господи, ныне и присно,
Что ещё будет со мной?
Снова соседи поддаты,
Мальчик стоит в лебеде.
Прыгают камушки-даты
По леденящей воде.
Господи, ты ль этот омут,
Ты ли творец наших тел?
Камушки тонут и тонут,
Хоть бы один уцелел...
* * *
Скучно скитаться по датам,
Позднюю славу блюсти...
Есть куда тучам податься,
Некуда небу пойти.
Лошадь по улице скачет,
Девочка машет рукой.
Но не смеётся, не плачет,
Домик над чёрной Окой.
Скоро запечье остынет,
Тени в ночи загалдят,
Пол превратится в пустыню,
Стены листвой зашумят.
Выйдет луна из тумана,
Даль на пороге зевнёт.
Спросит прохожая дама:
– Кто в этом доме живёт?
Скажет река на закате:
– Глупая птица! Лети!
Небо лежит на кровати,
Некуда небу пойти!
* * *
День Победы. Смертная тоска.
Как вагон, Россию отцепили...
Подменили даты и войска
И героев павших подменили.
Мир спасён. Америке – виват!
Для России – водка и корыто.
Что ты плачешь, маленький солдат,
За проклятым Одером зарытый?
Возрождайся, память, из обид
Под сияньем воинского флага!
Что Париж, Варшава и Мадрид,
Что весь мир без взятия Рейхстага?
Русский дом измазали смолой,
Оплели лукавыми словами.
Встань, солдат, над пеплом и золой,
Посмотри в утраченное нами.
Там, вдали, где праведники лбом
Бьются в пол святого каземата,
Спит Земля в сиянье голубом
Под пилоткой русского солдата.
* * *
Поэты, странники, скитальцы,
Всю жизнь, где таял вечный мрак,
Мы были равные – как пальцы,
Страною сжатые в кулак.
Но за чертою «или-или»,
Где умерла любовь и честь,
Нам всё, что было, подменили
И отравили всё, что есть.
И там, где вечные паяцы
Победой пирровой горды,
Кричат отрубленные пальцы
И запечатанные рты.
И я кричу в ночи: «Родные!
В разливе морока и тьмы,
Вот эти – жалкие и злые,
Неужто это тоже мы?»
Ликуют турки и китайцы,
Высоцкий плачет: «Всё не так!»
Но растопыренные пальцы
Уже не сложатся в кулак.
* * *
Всюду творятся гадости.
Только звучит во тьме:
«Мир твой прекрасен, Господи,
Словно цветок в тюрьме!»
Видишь, какой он маленький,
Весь беззащитный, ах!
Словно цветочек аленький
У сатаны в руках.
Капля человека
Я верю, я верю, а верить нельзя,
Отторгнут я жизнью и веком.
Так капелька крови, по сабле скользя,
Считает себя человеком.
* * *
На отшибе погоста пустого,
Возле жёлтых размазанных гор
Я с кладбищенским сторожем снова
Беспросветный веду разговор.
Я сказал ему: «Видимо, скоро
Грянет мой неизбежный черёд...»
Но ответил кладбищенский сторож:
– Тот, кто жив, никогда не умрёт.
Я вернулся домой и три ночи
Всё ходил и качал головой:
Как узнать, кто живой, кто не очень,
А кто вовсе уже не живой?
Под иконою свечка горела.
Я смотрел в ледяное окно.
А жена на меня не смотрела,
Словно я уже умер давно.
В тихом доме мне стало постыло,
Взял я водку и пил из горла.
Ах, любимая, как ты остыла,
Словно в прошлом году умерла!
Я заплакал, и месяц-заморыш
Усмехнулся в ночи смоляной...
Ах ты, сторож, кладбищенский сторож,
Что ты, сторож, наделал со мной?
Хорошо
Снегири мои, зяблики, вороны,
Туготравье и батюшка-лес,
Хорошо, когда каждому поровну
Достаётся земли и небес!
Хорошо мне от тихого дождика,
Хорошо, что у храмов и слег
Для святого отца и безбожника
Одинаковый сыплется снег.
Хорошо, что берёзы не бедствуют,
Не злословит речная вода,
Что душа моя с небом соседствует
И сливается с ним навсегда.
Хорошо, что с холодного пёнышка
Можно с неба смотреть без помех,
Где моё заповедное солнышко
Поднимается сразу для всех.
Матушка у окна
Дышат спокойно уснувшие дети,
Спит моя родина, словно жена.
Жёлтым окошком из домика смерти
Смотрит на русскую землю луна.
В домике этом, худом и бессонном,
Матушка ходит, молчанье храня.
Грустно, наверно, ей в домике тёмном,
Возле окна дожидаться меня.
Письма печальные шлёт она богу,
Вечером поздним бранит беглеца...
А ведь сама собирала в дорогу
И провожала меня до крыльца.
Марья Моревна
Светились осколки хрустального гнева.
Среди золотых облаков
Печально стояла моя королева,
Любимица мёртвых богов.
И лед разбивая – холодный и хрусткий –
Я падал в бессилие лбом...
Чужое наречие, говор нерусский
Крепчали за нашим окном.
Она задыхалась от злости. И гневно
Кричала со дня бытия:
– Я дочка Сварога! Я Марья Моревна!
Почто ты не любишь меня?
Я ей отвечал сиротливо и строго:
– Прости, королева, прости,
От мира отрезана наша дорога,
Нам некуда больше идти!
Она улыбалась. Кусочки инжира
Кусала в ночи голубой...
– Давай, для погибели этого мира
Детей нарожаем с тобой!
Я ей отвечал сиротливо и строго:
– Прости, королева, прости...
От неба отрезана наша дорога,
Им некуда будет пойти!
И шепчет она сиротливо и строго,
Когда я сажусь на коня:
– Я Марья Моревна! Я дочка Сварога!
Почто ты не видишь меня?
Пророк
Я услышал историю эту, и украсил стихами засим.
«Повстречался в пустыне поэту окрыленный собой Серафим.
Поднял он над поэтом денницу, разливая то уксус, то мёд,
Говорил про змею и орлицу, и про ангелов горний полёт.
Говорил о неведомой тайне, а потом, до скончания лет,
Растворился в осеннем тумане... И подумал печально поэт:
«Не сказал он про смертные свечки, про мученья последнего дня,
Хоть и бродит сейчас возле речки, где когда-то застрелят меня».
Половодье
Склоны сопок оползли,
В воду канули деревья.
Пядь за пядью край земли
Приближается к деревне.
Поздно, милый, морщить лоб,
Лодку старую латая.
Это даже не потоп,
Это ненависть святая.
В небе грозно и светло.
Напрочь срезана дорога.
Позабыв про барахло,
Люди вспомнили про Бога.
И сосед мой в небеса,
Смотрит грустно, как калека...
За такие вот глаза
Бог и любит человека.
Тоска по Гоголю
Во власти Бога, весь во власти, он, с озареньем на челе,
Давил нечаянные страсти, как тараканов на столе.
Он ждал какой-то доброй вести и пил смирение до дна.
Но мертвецы из «Страшной мести» всегда стояли у окна.
Гремела цепь былых привычек, не позволяя дальше жить.
В его душе сидел язычник, и он не мог его убить.
А тот смотрел светло и юно, и Гоголь буйствовал, без сна,
Ломая ребра Гамаюна, сжимая горло Перуна.
Он сдал Царь-град и предал Трою, поджёг Диканьку, не дыша.
И роковому перекрою подверглась русская душа.
Он жил в аскезе и в запрете, и быстро высох, как тарань.
Но даже в мутном Назарете была его Тьмутаракань.
Жизнь становилась слишком узкой, как сток для крови на ноже.
Он говорил: «Какой же русский!..», но ездил медленно уже.
Нелепый, согнутый вопросом, он никого уже не звал.
Лежал один. И длинным носом почти до Бога доставал.
Гнёт
Старая пристань и Волга. Дальние дали видны.
Я уезжаю надолго, страшно сказать: «До весны!»
Взгляд твой и дик, и отчаян, ярость встревоженных сот...
Через минуту отчалит старенький мой пароход.
Видимо, ты улыбнёшься, и, по тропе колдовства,
В старенький домик вернёшься, словно ночная сова.
Будешь развеивать усталь, будешь, всю ночь напролёт,
Чувства мои, как капусту, на зиму ставить под гнёт.
Собака
Беспросветно. Дорога сырая.
Старый дворик черней, чем дыра.
И собака сидит у сарая,
Где я спрятал бутылку с утра.
Мне не очень-то надо напиться,
Просто стала страшить тишина...
Говорю я собаке: «Не спится?
Вот и мне по ночам не до сна».
Не судьба мне увидеться с баром,
Посидеть между пьяниц и дум.
«Алабарум, – шепчу я, – лабарум»,
И собака мне шепчет: «Барум».
Смотрит прямо в глаза и внимает,
Без запинок со мной говорит,
Словно тюрский она понимает,
«In hoc vinces» – на сердце хранит.
У сарая, в крапиве, во мраке,
Видно, верить собаке с руки,
Что мы оба – ночные собаки,
И не спим от собачьей тоски.
От неё мы дрожим и пылаем,
И клыками мерцаем зверью...
Так давай ж, собака, полаем,
Чтоб заплакал Есенин в раю!
Жанна моя
Жанна! Жанна! Гонец не вернулся.
Затянулся конец октября.
И король, как король, отвернулся,
И отрёкся уже от тебя.
Стынет плаха, трясётся телега,
Над телегою тучи ворон;
И ничтожна возможность побега,
Словно пыль уходящих времён.
Расцветают угрозы, как розы,
Всюду ржанье коней боевых;
И зеваки бегут, словно слёзы,
Из глазниц переулков кривых.
Так и входят в великую повесть –
Кучера, скобари, повара
И старушки, несущие хворост
К золотому скелету костра.
Жанна гладит больную коленку,
И кричит, и плюёт на людей:
«Надо бить головою о стенку
Всех, кто верит в своих королей!»
А над ней рассыпается солнце
На мерцающий звон медяков;
И телега скрипит и трясётся
На булыжниках средних веков.
После конторы
Грустно, светло мне и верится в Бога,
Снова дорога мерцает вдали...
Будто открыли засовы острога,
Сняли оковы и в ночь повели.
Вывели в город. Как будто простили.
Но ещё щурились из-за угла...
Будто бы рыбу с крючка отпустили,
Чтобы за лето она подросла.
* * *
Я разговор о боге не веду,
Но, господа, скажите мне на милость:
От грешников, сгорающих в аду,
Кому из вас теплее становилось?
Я выйду вон, напьюсь и упаду,
Но я не Бог, и я не стану злее.
От грешников, сгорающих в аду,
Мне никогда не делалось теплее.
Ничего...
Ничего, что биты мои козыри,
Что мороз спускается с небес...
Надо жить с любимой через озеро,
Через горы надо, через лес.
Надо жить на родине погубленной,
В небесах, на суше и на дне,
И мечтать, и грезить о возлюбленной,
Как солдат – убитый на войне.
Преображение
Я подкову прибил над порогом.
И забросив за плечи суму,
Словно дождик, иду по дорогам
К твоему золотому ярму.
И мне видится свет над порогом,
Где скажу в предначертанный час:
Я пришёл к тебе с Господом Богом,
Так встречай, как положено, нас!
Гром ударит средь тёмного неба,
Тонкий месяц взойдёт из-за гор.
И как запах горячего хлеба,
Ты из кухни метнёшься во двор.
Оглядишься тревожно и строго,
Сиротливо замрёшь у плетня...
Но в сиянии Господа Бога
Ты уже не узнаешь меня.
Для малого стада
Больше тайна не скрыта печатями. Прочитай до конца и держись.
Приговор утвержден окончательно: «Мир погибнет. Останется жизнь».
Не спасутся артисты и зрители, всё свершается ныне и днесь.
Это нам предстоит упоительно потерять всё, что было и есть.
Скоро с бледной усмешкою гения, словно в строчках босого Басё,
Из туманного лона знамения выйдет месяц, решающий всё.
Вот и жди, умирая от нежности, разводя разноцветный туман,
Тридцать дней и ночей неизбежности, что предсказывал нам Иоанн.
Засияют небесные лезвия, станут пылью земной торгаши;
И откроется (после возмездия) невозможная тайна души.
© Михаил Анищенко, 2012.
© 45-я параллель, 2025.