Марк Копелев

Марк Копелев

Новый Монтень № 7 (391) от 1 марта 2017 г.

Вчера и сегодня

Рассказы

 

Синяя пальма

 

Каждое утро, выгуливая свою пуделиху Пеппи, прохожу мимо дома соседа, что на углу улиц Saint Nicholas и Katharine. Он, как и я, иммигрант в первом поколении, и у него так же, как у меня, социалистическая родина. Остров зари багровой и немыслимой Свободы. Видимо, от этого счастья он оттуда и слинял. Кроме того, что он кубинец, и что имя его Хосе, я ничего про него не знаю.

– Hi! – говорю, – Buenos días!

– Buenos días, my friend! How are you? – машет рукой Хосе.

– Fine, – отвечаю я.

Американский ритуал вежливости выполнен, и, улыбнувшись друг другу, мы продолжаем заниматься каждый своим делом. Я – выгуливать собаку, а он – мыть свой «Мерседес».

Он очень хозяйственный, этот Хосе. Он вечно копошится на своём участке, который огородил высоким пластмассовым забором.

Хосе многого добился по своим кубинским понятиям. У него дом, три новых машины: джип «Монтеро», «Тойота Камри» и «Мерседес», с которого он сдувает пылинки и которым очень гордится, а также два флагштока около входа в гараж, один с кубинским, другой с американским флагом. Для своих кубинских родственников Хосе – образец успешного эмигранта, осуществившего свою «Американскую Мечту».

Но чего-то ему всё-таки не хватало для полного счастья. И вот однажды я обнаружил, что около его дома выросли две огромные кокосовые пальмы. Вчера ещё не было, а сегодня качаются на суровом нью-джерсийском ветру и шумят своими зелёными панковскими гривами. Пальма в окне, а под окном «Мерседес» – это, видимо, как раз то и было, чего ему не хватало для приведения жизни в полное соответствие с Мечтой.

Вообще-то кокосовые пальмы на берегах Гудзона не произрастают. Но Америка, как всем известно, страна неограниченных возможностей. Поэтому Хосе купил две искусственные пальмы, которые, кстати, стоят дороже живых, и «посадил» их у себя под окнами. И радовали они его кубинский глаз ну абсолютно как настоящие. Особенно зимой, по колено в снегу.

Со временем кокосовые пальмы от солнца, снега и дождей выгорели, выцвели, полиняли и из ярко-зелёных превратились в синие.

«Американская Мечта» – это синие пальмы под окнами.

А Хосе сейчас пристраивает второй этаж к своему дому.

 

Еврей

 

Концерт Тимура Шаова в Нью-Йорке. Брайтон, концертный зал «Миллениум». Тима на сцене, я, как всегда, перед сценой, фотографирую.

Заканчивается первое отделение. Зажигается свет. Откуда-то из середины зала, распихивая встающих людей, к сцене устремляется высокий, тощий человек в бейсболке. Он похож на булгаковского Коровьева, каким я его всегда представлял. Он весь сияет, он потрясён, он восхищён, его переполняют чувства, он, видимо, впервые услышал Шаова, он хочет спросить о чём-то очень важном. Тимур в это время уходит со сцены. Человек вслед ему кричит:

– Простите, можно у вас спросить вопрос? Вы еврей?

Тима не слышит, уже ушёл. Тогда Коровьев, видимо, уловив, что я каким-то образом с Тимуром связан, обращается ко мне.

– Простите, он еврей?

– Нет, – говорю, – Он не еврей.

– Это точно? – не верит он.

– Точно.

– И что... Никогда, никогда?..

– Ну... – я понимаю, что нельзя так разочаровывать человека. – Иногда... в общем, да… бывает.

Удовлетворённый Коровьев разворачивается и кричит кому-то в зале:

– Ну, вот! Я же говорил! Он-таки еврей.

 

Велосипед

 

В одном дворе жили два пацана. И звали их – одного Вася, а другого, скажем, Богдан. Играли в одной песочнице. Дружили. И родители их ещё с войны дружили – воевали вместе, до Берлина вместе дошли. И радость, и горе – всё пополам. Все праздники вместе.

И вот однажды на день рождения отец Васи подарил Богдану велосипед. Не новый, а старшего брата Васи Вани, который в армию ушёл. А Вася-то мечтал на нём покататься, когда подрастёт. Но Богдан не жадничал – давал кататься и Васе, и никаких раздоров у них не было.

А потом наши пацаны выросли, у них появились свои дети. И однажды Вася говорит Богдану:

– Знаешь что, Богдан, отдай-ка ты мне этот велосипед. Я его хочу своему сыну подарить.

– С какой стати, – отвечает Богдан, – у меня свой сын растёт.

– Ну и что, – говорит Вася, – велосипед-то мой!

– Как твой? – удивляется Богдан. – Мне его твой отец подарил.

– Ну и что? – пожал плечами Вася – Велосипед-то моего старшего брата Вани. А папа ни меня, ни Ваню не спросил, когда этот велосипед тебе дарил.

– Ну, не знаю, не знаю, – сказал Богдан. – Вы уж там в своей семье сами разбирайтесь.

– Ах, так, – говорит Вася, да как развернется, да в ухо Богдану как врежет.

И пошло-поехало, стенка на стенку. Вася в ухо – Богдан в глаз, Вася кулаком в морду – Богдан пинком по яйцам. Соседи прибежали, разнимать стали. А сын Богдана спрашивает у сына Васи:

– А чего они дерутся?

– Да вот твой велосипед делят.

– А зачем? – говорит сын Богдана. – Я бы тебе и так дал покататься.

– Да, дать-то ты бы может и дал, но пусть уж лучше велосипед мой будет, – сказал сын Васи. – Лучше я его тебе давать буду.

– А вот это ты видел? – сказал сын Богдана и показал сыну Васи фигу.

 И они тоже начали драться. И в драке сломали велосипед...

 А могли бы кататься вместе.

 

Первая любовь

 

Случилось это, когда я учился в классе третьем-четвертом. Какие проблемы могут быть у человека в этом возрасте! Живи да радуйся. Я жил и радовался. И ничего не предвещало беды. Но... «Любовь нечаянно нагрянет, когда её совсем не ждёшь...» В нашем доме, в пятом угловом подъезде жила беленькая девочка Алла, с которой мы учились в одном классе. Алла Журавкова. Неожиданно, вдруг я проникся к ней нежными чувствами. Что делать с этими чувствами я, признаться, не знал, но понимал, что делать что-то надо. А ещё в нашем дворе в третьем подъезде жила вертлявая чёрненькая девочка, подруга Алки Галка Алтунина. Вот с ней я и решил посоветоваться, что же делать дальше с моей любовью.

 – Как что?! – сказала Галка. – Ты должен назначить ей свидание.

 – А как? – спросил я.

 – Как, как. Скажи, где ты хочешь с ней встретиться. Я передам.

 – А что с ней встречаться, – сказал я. – Я её и так каждый день вижу в школе. Она впереди меня сидит.

 – Дурак ты, Гарик, – сказала Галка. – В школе ты её видишь просто так. А надо встретиться на свидании. Это совсем другое.

 В чём разница, я не совсем уразумел, но Галка говорила таким авторитетным тоном, что я решил послушаться.

 – Ну, ладно... А где?

 – Где, где. Там, где все назначают.

 – А где все назначают?

Галка посмотрела на меня как на дебила.

– Ты что, правда, не знаешь?

– Нет.

– Да, – сказала Галка, – тяжёлый случай! На горке все назначают, на горке.

Для меня это было открытием. Мало того, что ВСЕ назначают, а я-то считал, что чувство моё исключительное, индивидуальное и неповторимое, так ещё, оказывается, у этих ВСЕХ для этого есть специальное место. Наш дом стоял буквой «П», прилепившись флангами к склону сопки, которую мы называли «горкой». Со двора на «горку» вела широкая лестница, а наверху было пустое пространство шириной во весь двор, на котором вначале, когда мне было лет 5-7, сушили бельё, а потом, когда я уже был постарше, застроили сараями, в которых хранились уголь, картошка и всякая ненужная рухлядь. В лабиринтах этих сараев молодежь нашего двора играла в прятки и казаки-разбойники.

– Ну, ладно, – сказал я, – пусть будет на горке.

– Когда? – требовательно спросила Галка.

– Ну, не знаю... Может, завтра. Часов в семь. Вечера, конечно.

– Да уж, понятно, что не утра.

– Ты только это... – промямлил я, – ты тоже будь.

– Да уж, конечно, – фыркнула Галка.

На следующий день в школе вся учеба пошла псу под хвост. Я смотрел на Алкину спину, на её беленькие две косички с бантиками, и пытался представить, как я откроюсь ей в своём трепетном чувстве. И что-то ничего путного мне как-то не представлялось.

– Заславский, ау... – сказала учительница. – Ты о чём думаешь? Марш к доске.

Я пошёл к доске, получил свою законную двойку и вернулся на место. Алка и Галка при этом многозначительно переглядывались и хихикали.

С трудом я дождался вечера. Маме про двойку ничего не сказал – она бы меня просто не выпустила на улицу. Свидание оказалось бы под угрозой. И хотя в детстве я никогда не врал (это пришло несколько позже), я решил про двойку ничего пока не говорить. Благо никто меня и не спросил. В полседьмого я уже торчал на горке на крыше сарая. Появилась Галка.

– Алла сейчас придёт, – объявила она.

– Галка, – спросил я. – А я что должен делать?

Галка завела глаза, покачала головой, вот, мол, дебил, и сказала:

– Она сейчас придёт, ты возьмёшь её за руку и скажешь: «Алла! Я тебя люблю». Понятно?

– Понятно... – неуверенно сказал я.

Появилась Алка. Мы стояли и смотрели друг на друга.

– Ну! – требовательно сказала Галка.

Я взял Алку за руку. Сердце моё бешено стучало и, казалось, сейчас выскочит из груди.

– Ну... – повторила Галка.

– Алла, – сказал я. – Я... это... Я тебя… – нужное слово никак не выскакивало. – Я это... ну... Я тебя люблю.

Галка облегченно вздохнула.

– А теперь ты, – обратилась она к Алке.

– Я тебя тоже люблю, Гарик, – сказала Алка и потупилась.

– А теперь вы должны поцеловаться, – сказала Галка.

Честно признаюсь, что никогда до этого женщин я не целовал. В четыре года я, правда, поцеловал ручку девочке Раечке, но это был мимолётный эпизод на моём тернистом сексуальном пути, и особенно серьёзного опыта обращения с женщинами он мне не принёс.

– А как? – спросил я.

– Как, как, – сказала Галка. – А вот так!

И она поцеловала меня в щёку. Это было приятно.

– Понятно, – сказал я и поцеловал Алку в ухо. Алка вздрогнула и подняла на меня сияющие глаза.

– Теперь ты, – потребовала Галка у Алки.

Алка как-то так по-хозяйски сгребла меня в охапку и тоже поцеловала где-то между губой и щекой. Это было ещё приятнее.

– Ну вот, – удовлетворённо сказала Галка. – Теперь вы любовники...

Что происходило после этого, как-то не вспоминается. Да оно и не важно – что там могло происходить между девяти-десятилетними «любовниками». Мы, кажется, даже и не поцеловались больше ни разу...

 

Ночёвка

 

Суббота. Сентябрь. Мне лет семь-восемь. Мы купили наш первый холодильник. Холодильники тогда ещё были редкостью и поставлялись не в картонных упаковках, как сейчас, а в добротных, сколоченных из досок ящиках, обитых поверху металлической лентой. Ленту с трудом отдирали плоскогубцами, и ящик открывался четырьмя лепестками, где, как Дюймовочка в цветке, сиял обтекаемыми формами и кремовой эмалью новый «ЗИЛ». «Дюймовочку» со всей осторожностью водворили на кухню, упаковка была снесена в сарай, где сбоку был отгорожен угол для картошки, а в центре возвышалась большая куча угля. Газовых плит тогда не было, и готовка происходила на печках. Поэтому у всех хранились запасы угля. Я помог папе стащить эти деревянные «лепестки» в сарай.

– Сложи их вон там, – сказал папа, – а я пока пойду разберусь с холодильником.

Я стал складывать щиты в угол сарая, и тут меня посетила прекрасная мысль, что хорошо бы из этих щитов сделать что-то полезное. Сказано – сделано. Дистанция между замыслом и воплощением у меня всегда была невелика. Я нашёл здесь же, в сарае, старую бельевую веревку, прикрепил её к потолку, а в образовавшиеся петли засунул одну из стенок ящика. Получились чудесные подвесные полати, плавно покачивающиеся над угольной кучей. Я лежал на них и смотрел на тонкие лучики, пробивавшиеся сквозь дырки в крыше. В лучиках весело плясали угольные пылинки, и казалось, можно вечно лежать вот так, наблюдая этот причудливый танец.

«А хорошо бы здесь и заночевать...» – подумал я.

Поразмыслив, я пришел к выводу, что да – это было бы просто здорово. Правда, мешали два обстоятельства. Во-первых, родители вряд ли разрешили бы мне остаться здесь на ночь. Во-вторых, спать на голых досках было жёстко и неудобно. Со вторым ещё можно было бы как-то справиться, взяв из дома подстилку и одеяло, но первое казалось неодолимым. Тем не менее, попробовать стоило. За ужином я как бы между прочим изложил эту идею родителям.

 – Ещё чего! – сказал папа. – Только этого не хватало.

 – Ну, пап... – начал канючить я.

 – Нет, – твердо сказал отец.

 – Ну, пап...

 – А что? – вдруг сказала мама. – Пусть. Пусть попробует.

– Ты соображаешь, что говоришь? – напустился на маму папа. – Ночью, один, в сарае...

 – Ничего, ничего, – сказала мама. – Он уже взрослый. Пусть попробует.

 Папа пожал плечами.

Такая лёгкая победа меня слегка озадачила и заставила задуматься, а так ли уж сильно мне хочется осуществлять свой романтический план. Но отступать было поздно. Мама собрала подушку, одеяло, увязала всё это в узелок.

– Фонарик возьми, – сказал папа, чему-то улыбаясь.

Мама протянула мне узелок:

– Иди, сынок, – сказала она. – Иди.

И я пошёл. Вышел, так сказать, в ночь. Постелил одеяло на доски, под голову засунул подушку. Мягче от этого, прямо скажем, стало не намного. Кроме того, надо же было ещё и чем-то укрываться. Днём-то было хорошо, сентябрь в Приморье месяц довольно тёплый, но к вечеру всегда начинает холодать, и иногда довольно сильно. Батарейка в фонарике быстро села, и стало совсем темно. Я лежал, мёрз и прислушивался к звукам ночи. Такой привычный, знакомый до мелочей двор вдруг сделался чужим и враждебным. Что-то где-то шелестело, что-то поскрипывало, что-то скреблось. Мне вдруг вспомнились рассказы ребят про огромных крыс, которые якобы водились в подвалах под нашим домом, про бандитов, которые ходили ночью по дворам, сшибали замки и грабили сараи. Я вспомнил Жорку Проскурина из углового подъезда, который жил под Алкой Журавковой на третьем этаже в 34-й квартире. Он, как говорила мама, связался с ворами, и они его зарезали за то, что он «ссучился». Что означает слово «ссучился», я тогда не знал, но то, что его убили, вполне могло быть правдой. Я сам однажды видел, как здоровые страшные парни, матерясь, гнались за ним по двору с ножами. Жорка заскочил в свой угловой подъезд, и один из этих парней метнул ему вслед финку, которая со звоном воткнулась в дверь и закачалась. Эта финка и раньше являлась мне в сновидениях, а теперь представилась во всех подробностях так ясно, что я чуть не закричал. Я уже было собрался бежать домой, но представил насмешливые лица мамы и папы... Нет! Это было бы невыносимо. Возвращаться было нельзя. Лучше было умереть. Я лежал на этих проклятых полатях и дрожал от холода и страха.

Потихоньку я стал задрёмывать, но тут веревка в изголовье вдруг лопнула, я скатился по доскам, порвал штаны, зацепившись за остаток металлической ленты, и со всего маха проехал мордой по угольной куче. Было больно, обидно, и я заплакал, размазывая слёзы и угольную грязь по щекам. Ремонтировать ночью в темноте мою лежанку было невозможно, и я поплёлся домой.

Можно себе представить, сколько веселья доставил я моим родителям, которые, конечно же, не спали в ожидании моего предсказуемого возвращения, когда я предстал перед ними синий, дрожащий от холода, весь в соплях, с чёрной от угля рожей и в драных штанах.

Да, мудра была моя мама, мудра. Я навсегда излечился от этой дурацкой туристской романтики...

 

Полина Ивановна

 

После окончания школы я поступил в Политехнический институт. В те годы в Министерстве высшего и среднего образования в чьей-то мудрой номенклатурной голове возникла идея, что студенты, поступившие в ВУЗ после школы, должны учиться на первом курсе два года, чтобы заработать производственный стаж. Первый год – обучаясь в вечернем режиме, а днём работая на заводе. Считалось, что таким образом бывшие школьники будут постигать сложности жизни и премудрости будущей профессии. Меня отправили на Дальзавод, и, как студента деревообрабатывающего факультета, определили в столярный цех. Бригада Коммунистического труда, которая должна была научить меня жизни и приобщить к профессии, состояла из пяти человек во главе с победителем  соцсоревнования (так гласил вымпел над верстаком), бригадиром Виктором Колядой.

Надо сказать, что этот дружный рабочий коллектив с полной ответственностью подошёл к нелёгкому делу воспитания молодёжи. В первый же день перед обеденным перерывом бригадир сказал:

– Слышь, студент. Вот тебе требование, пойди получи политуру.

– Где? – спросил я.

– Вон, видишь, в конце цеха каптёрка.

– Ну.

– Вот там у Лариски и получишь.

Я пошел и сунул требование в окошко. Лариска, толстая неприветливая тётка, подозрительно поглядела на меня и проворчала: «И этот сопляк туда же! Ну, алкаши проклятые! Чтоб вам всем околеть!» – выдала мне трёхлитровую банку спиртовой политуры и в сердцах хлопнула створкой окошка. Такая реакция меня очень удивила. Я пошёл назад в бригаду, размышляя, чем же я вызвал такое неудовольствие. Отдав банку Коляде, я спросил:

– А чего это она?

– Кто?

– Ну, Лариска. Обозвала алкашом и чуть ли не обматерила.

– А, не бери в голову, студент. Она сильно нервная. У неё муж алкоголик, вот она всех и несёт. Чё ты мне банку суёшь? Иди готовь.

– Чего готовить? – не понял я.

– Как чего? Полину Ивановну.

– Какую Полину Ивановну?

Коляда сплюнул и горестно сказал:

– Вот, бля, молодежь пошла! Ни хера не знают, ни хера не понимают, ни хера не умеют. Чему вас только в школе учат?

Он полез в верстак, достал пачку серой крупнозернистой соли и высыпал половину в политуру.

– Пошли, – сказал он.

Он подвёл меня к сверлильному станку, вставил в патрон палку, обмотал её чистой ветошью, опустил это нехитрое приспособление в банку.

– Смотри, студент, учись, пока я жив, – сказал он и включил станок на малые обороты.

Палка с ветошью стала медленно вращаться в политуре, наматывая на себя длинные, липкие, тягучие, жёлто-грязные шеллачные нити. В результате такой сепарации в банке осталась какая-то мутно-жёлтая вонючая субстанция. Коляда процедил её через плотную тряпку и разлил по кружкам.

– Пей, студент, – он подвинул мне кружку. – Приобщайся к пролетариату.

Меня перетряхнуло от запаха этого пойла. Я и нормальную-то водку в то время не очень потреблял, а тут меня замутило от одного только вида. Но семнадцать лет есть семнадцать лет. Я не мог показать свою слабость под насмешливыми взглядами рабочего коллектива. Попрощавшись с жизнью, я отчаянно хлобыстнул полкружки. Меня чуть не вывернуло, но Коляда быстро сунул мне в рот солёный огурец.

– Молодец, студент, – сказал он. – Вот это по-нашему, по-рабочему.

Развезло меня почти мгновенно. Меня увели подсобку, уложили в углу на старые, пахнущие машинным маслом телогрейки, где я, проблевавшись, проспал до конца смены. В конце трудового дня меня, поддерживая с двух сторон, протащили через проходную, довели до дома и запихнули в подъезд. Как я забрался на свой третий этаж, уже не помню. Помню только, что мама, увидев меня в таком состоянии, не сказала ни слова упрёка, а просто засунула мою голову под кран, накапала в стакан с водой нашатырного спирта, влила это в меня, уложила в постель, поставила около кровати тазик, и накрыла тёплым одеялом. Утром она спросила:

– Ну и как?

– Плохо, – честно сознался я.

– А зачем тогда пил?

– Не знаю, – сказал я. – Все пили. Как-то неудобно было отрываться от коллектива.

Мама помолчала.

– Запомни, – сказала она. – Если ты будешь поступать, как ВСЕ – ты и будешь, как ВСЕ. Уважать тебя за это не будут. Научись говорить «нет». Уважать тебя будут, когда ты будешь собой.

У меня тогда сложилось впечатление, что маму больше всего расстроило не то, что я напился, а что я поддался стадному чувству.

Больше я с бригадой не бухал. На все предложения отвечал твёрдым отказом. Приготовить – пожалуйста, пить – нет! Поначалу они говорили, что я пацан и слабак, потом, что, мол, нехорошо отрываться от коллектива, но в конце концов отстали. И, как мне показалось, стали относиться с некоторым подобием уважения. Мама, как всегда, оказалась права.

 

Кофе

 

В Новосибирске, недалеко от телевидения, на площади Станиславского, в семидесятые годы существовало заведение на два стоячих столика под названием «Пышечная». В советском театре абсурда, когда на витринах магазинов «Мясо-Рыба» возвышались только пирамиды из банок «Завтрак туриста» и консервных ножей к ним, эта едальня являла собой исключительный случай полного соответствия формы и содержания: кроме пышек, которые тут же и пеклись, и кофе с молоком, там ничего не подавали. Но зато какие это были пышки!!! Кофе было похуже, но тоже вполне годное к употреблению, несмотря на то, что готовилось и разливалось оно из больших армейских чайников... 

Образованный читатель тотчас кинется упрекать меня в безграмотности – мол, «фи, автор не знает, что кофе – это не ОНО, а ОН». Не извольте беспокоиться, господа, знаю. Ещё со школы помню правило, которое вбивала в наши пустые головы учительница русского языка, замечательная Евгения Соломоновна Персова: «Иностранные, несклоняющиеся слова на -а, -е, -и, -о, -у, означающие предметы неодушевленные единственного числа, употребляются обычно в среднем роде». Но слово «кофе» являлось исключением. Русские классики, на чьих произведениях мы воспитывались, предпочитали использовать для «кофе» мужской род, в соответствии с правилами французского языка, в котором, как известно, среднего рода не существует. 

Именно так, в мужском роде, я его всегда и употреблял. И никакие высказывания типа: «Кофе – он» – глупость и архаика...» или: «Употребление «кофе – он» является признаком псевдо-интеллигентности...» – меня не убеждали. Я был старомоден и упорствовал в своём заблуждении, ибо не видел логических обоснований для изменения мнения. До случая, приключившегося со мной именно в этой пышечной.

Собственно, мой рассказ как раз об этом.

В те давние поры я был молод, высок, красив и спортивен, и предпочитал перемещаться по городу Новосибирску сугубо на гоночном велосипеде. Путь на телевидение, где я работал, пролегал мимо этой пышечной, и, проезжая мимо, я частенько делал остановку, чтобы выпить кофе и съесть пару замечательных пышек. Заехав туда в очередной раз, я обнаружил, что тихая интеллигентная Вера Моисеевна там больше не работает, по причине, как я потом узнал, отбытия на историческую родину. На её месте возвышалась толстая тётка с огромной грудью, в кокетливом передничке и кружевной наколке. Отстояв небольшую очередь, я протянул деньги:

– Мне, пожалуйста, один кофе и две пышки.

Тетка внимательно посмотрела на меня и сказала:

– ОДНО кофе.

– Что? – не понял я.

– Я говорю, «ОДНО КОФЕ» – сказала тетка. – «Кофе» – это ОНО! Ты же вроде интеллигент.

Я, как говаривал один мой знакомый, тоже большой знаток русского языка, «замер в остолбенении». «Остолбенение» моё было вызвано даже не тем, что тётка без обиняков, сразу на «ты», взялась учить меня русскому языку, а тем, что подобные материи вообще могут занимать существо в передничке напротив меня. Зачем ей это с такой грудью?

– Да нет, – придя в себя, сказал я. – «Кофе» – это всё-таки ОН.

Тётка опять внимательно посмотрела на меня и с чувством полного превосходства над убогим интеллигентиком назидательно сказала:

– «ОН» – это если он чёрный. А если с молоком, то «ОНО»!

Тут уж я не просто остолбенел. Я остекленел. Меня поразила глубина проникновения в суть проблемы. Потому что, если разобраться, тетка была абсолютно права: кофе с молоком – это уже не совсем «ОН». Это действительно «ОНО». Как мужик с накрашенными губами.

– Спасибо! – сказал я. – Обязательно запомню.

Поэтому, когда мне стало известно, что в России с 01.09.2009 года согласно приказу Министерства образования РСФСР принята норма считать «кофе» словом среднего рода, я, спасибо скромной труженице новосибирского общепита, был уже подготовлен и не особенно удивился…

Пышки, кстати, с приходом «учительницы» стали много хуже. И ОНО из армейского чайника тоже.

 

Фотоработы автора