Окончание публикации.
Начало см. в предыдущем выпуске (632) от 1 декабря 2024 г.
Вторая часть
Княгиня Татьяна Дмитриевна N.: Когда Серж вернулся, я по виду его сразу поняла, что случилось нечто ужасное. Оказалось, что, продав имение, Евгений, о котором мы вестей, кроме этой, не имели, совсем было собрался уехать куда-то в края южные, но ранним утром того дня, который я не в силах называть роковым, ибо он подарил мне дочь, отправился погулять напоследок по Петербургу. Пошёл, любопытствуя, за колонною солдат лейб-гвардии Московского полка и к одиннадцати часам оказался на Сенатской – чуть не первым из сочувствующих мятежникам горожан. Сделал попытку убедить офицеров, что бессмысленно стоять у здания Сената, из которого члены его, присягнув в семь утра Николаю и сочтя патриотический долг свой исполненным, разъехались по домам; что необходимо срочно захватить Зимний и Петропавловку. От него отмахнулись и остались просто стоять. Евгений высмеял их, ушёл, но в пять пополудни нелёгкая вновь привела его на Сенатскую, уже освещаемую сполохами залпов, и когда площадь опустела, он единственный ходил между убитыми и ранеными… похожий на священника, отпускающего грехи уже недвижным и обещающего вечное утешение ещё стонущим. Когда же к нему подбежали жандармы, обозвал их трупоедами, и они отволокли его в управление.
Князь Сергей Григорьевич N.: А там он наговорил такое, что, по словам Бенкендорфа, писари несколько раз бросали перья, не решаясь вносить в протоколы подобную крамолу. Другие подследственные, к заговору более чем причастные, пожимали плечами, услышав фамилию Эжена! Редко кто припоминал «этого О.», но и они уверяли, будто такие бонвиваны к заговорам не примыкают.
«Однако ваш кузен заявил, – вздыхая, рассказывал Бенкендорф, – что любая монархия есть сумма бездарности и пошлости, но российская превзошла все прочие, умудрившись превратиться в бездарность, помноженную на пошлость. Что крепостное право – срам, что будь русские крестьяне свободны, они работали бы не хуже англичан; что он, следуя Адаму Смиту, заменил у себя в имении барщину на лёгкий оброк, и доход его удвоился. Но нашим помещикам рабов непременно подавай – так к чёрту же их всех заодно с Романовыми!»
Княгиня: «Это какая-то мистика, – говорил Серж, – ведь за минуту до рождения Эжени я орал в кабинете то же самое, но наедине с собою. А Эжен сказал всё жандармам и потребовал, чтобы каждое слово было занесено в протокол! И значит, мы не только с ним мыслями совпадаем, так ещё он, кого я считал пустым повесой, меня, боевого генерала, мужественнее оказался?!»
Князь: Ещё два раза я посещал ставшего почти ненавистным мне коллегу-кавалериста Бенкендорфа.
В первый, позабыв о том, что он ниже меня по званию, буквально умолял выхлопотать для меня аудиенцию у императора; убеждал, что мой кузен, будучи аффектирован ужасными событиями, невольным свидетелем коих оказался, виновен всего лишь в том, что наговорил жандармам глупостей.
– Ах, если бы! – отвечал Бенкендорф. – Он заявил ещё, будто уговаривал гвардии штабс-капитанов братьев Бестужевых и Щепина-Ростовского немедленно двинуть солдат на Зимний и Петропавловку, называя их мирное стояние бабьим бунтом… точнее, бунтом Лисистраты, что делает честь его знанию греческой словесности, но не уму. Да за одно это, Ваше сиятельство, его следовало бы расстрелять без суда и следствия, да к счастью для вас… кстати, поздравляю с первенцем! Девочка, кажется? Как крещена, позвольте спросить?
– Евгения. Эжени.
– Нда-а-а… Надеюсь, в этом случае имя к добру окажется… Так вот, все три штабс-капитана эти признания отвергают – мол, выдумал господин О., рисуется… Ох, тяжелы времена наши! Во Франции пылкое якобинство давно не в моде, зато теперь у нас в чести… Ваше сиятельство, послушайте совета: доверьте хлопоты перед Государем мне. Он на вас за демонстративную отставку весьма обижен…
А во второе моё посещение вроде как бы и обрадовал:
– Уверяю вас, Ваше сиятельство, что на моём месте никто большего бы не добился. Учитывая некоторую странность ситуации, то есть то, что образ мыслей кузена вашего заслуживает наказания самого сурового, но отсутствие противоправных деяний виновность эту уменьшает, Государь повелел отправить господина О. рядовым Отдельного Кавказского корпуса под личную ответственность генерала Алексея Петровича Ермолова, чьи приятельские отношения с вами хорошо известны. Всё состояние господина О. будет конфисковано в пользу казны.
Княгиня: Серж добился для меня возможности увидеться с Евгением на пересыльном пункте, и я встретилась с ним в День дураков, ровно через год после того, как он вихрем ворвался в мой будуар.
…Это было ужасно: впервые я увидела воочию, что значит забрить лоб в солдаты – вся передняя часть головы Евгения была голой, с многочисленными порезами, хорошо, если не грязной, ржавой бритвой.
Вечерело – и ставшие неправдоподобно большими глаза его блестели в сумерках так лихорадочно, что мне словно передался этот воображаемый жар, и я, ослабев, опустилась на колченогий табурет.
А Евгений, как и год назад, пал передо мною на колени. Но не в сюртуке и щегольском рединготе, а в серой гимнастёрке, столь явно ему тесной, что казалось, будто он не может шевельнуть рукой.
Он и не шевелил, руки его беспомощно повисли… и мою руку не стремился целовать… просто приникал к коленям моим всё сильнее, и я чувствовала через платье, нижнюю юбку и чулки, что никакого жара у него нет, что, напротив, ему безумно холодно. И стала гладить плечи его под грубым сукном, волосы на затылке, тем же безжалостным цирюльником укороченные неровно – но всё равно, я гладила и гладила, отдавая ему хоть толику той ласки, что могла бы быть между нами… но не было её никогда, и никогда не будет.
– Мне сказали, у вас появилась дочь – произнёс он наконец глухо, в мои колени. – Это чтобы от меня отгородиться надёжнее?
– Да.
– Как назвали?
– Эжени.
И тогда он заплакал.
И я заплакала тоже… а время шло, за дверью уже слышны были нетерпеливые переминания караульного, и я спросила:
– Зачем ты сделал всё это 14 декабря?
Он вскочил, как подброшенный.
– Да затем, что всё царствование Александра после великой победы над Бонапартом было дикой нелепицей! Что перебрасывание короны от брата к брату было дикой нелепицей. Что и мятеж, это рабское стояние солдат в шеренгах… впрочем, нет, не рабское, стояли-то по команде «Вольно!» – был того же сорта. И непотребство моей матери, и никчёмность отца, и то, что ты написала мне о своей любви, а я отнёсся к этому, как к забавному анекдоту, и смерть Владимира, и то, что я безумно полюбил жену человека героического и великодушного – всё, всё, всё было дикой нелепицей! Но не может одна несчастная страна быть постоянным средоточием диких нелепиц! Не должна судьба одного человека быть цепочкой диких нелепиц! И 14 декабря стало, наконец, возможно изменить и Россию, и жизнь свою. Но Россию – не удалось, так я хоть изменил мою никчёмную жизнь, выкрикнув всё, что переполняло!
– Если так, я поеду за тобой! Это суждено – и будь что будет!
– Что будет?! А я тебе скажу, что будет. Ты возьмёшь с собою дочь – невозможно же малютку оставить! За вами поедет Серж – невозможно же вас оставить! А Бенкендорф отправит за ним соглядатаев – невозможно же оставить без присмотра двух полных генералов, за которыми Особый Кавказский корпус пойдёт куда угодно, хоть на Стамбул, хоть на Петербург. Замечательный же у меня, новобранца, будет эскорт: княгиня, князь, княжна и филёры! Нет, Таня, нет…
В первый и единственный раз назвал меня так, как называла няня; как мысленно я обращалась сама к себе…
И его увели.
А уже 2-го апреля отправили не в Персию или Турцию, где он грозился жить, ласкаемый гаремом, а в крепость Грозная – на войну.
1 апреля 1827 года
Что ж он? Ужели подражанье,
Ничтожный призрак, иль еще
Москвич в Гарольдовом плаще,
Чужих причуд истолкованье,
Слов модных полный лексикон?..
Уж не пародия ли он?
Александр Пушкин
Егор Егорыч Т., отставной гвардии вахмистр Особого Кавказского корпуса: Как этого барина чудно́го к отделению моему приписали, я насторожился: «Ох, намаюсь с ним!» Тем паче слушок был, что об нём самолично Его высокопревосходительство Алексей Петрович Ермолов беспокоится, вроде как о сродственнике приятеля своего ближайшего. «Так ты, Егор, поаккуратнее с ним, – велел мне секунд-ротмистр, – кулачищи в ход не пускай». Я аж обиделся: «Кто это, Ваше благородие, сказать может, будто я не аккуратен бываю?! За двадцать два года службы мне самому, ещё рядовому, вахмистры два зуба выбили, а сам я – никому ни одного! Разве когда розовую юшку из носа нерадивому пущу или там ухо у кого вспухнет… а чтоб от злой души, без дела – ни-ни!» – «Знаю я твоё ни-ни! – секунд-ротмистр упорствовал, – и вообще, Егор, учти: из Петербурга к нам теперь много офицеров пришлют рядовыми, ну, из тех, кто против Государя пошёл. Так генерал Ермолов велел быть с ними повежливей. Бездельничать не позволять, в стычках особо не беречь, но повежливей. Понял?» – «Так точно, Ваше благородие!» – рявкнул, как положено, а сам думаю: «Не иначе этот О. из тех, кто против Государя – взгляд уж больно исподлобья, без почтения. Да ведь я не царь, мне твоё почтение, барин, до едрени фени, одначе бойся, если службой манкировать станешь».
Но не манкировал, нет. К седлу и рубке приучать его не пришлось – это я потом узнал, что ему посадку и руку ставил сам Его сиятельство Сергей Георгиевич, на моих, можно сказать, глазах из полковников в полные генералы выросший. Но мы-то в Грозной кавалеристами больше по названию оставались, а на деле с горцами в стычках схлёстываясь да в секретах полёживая, пехотную лямку тянули. Но барин этот и шагистику быстро усвоил, и ружейные приёмы… только стрелять страсть как не любил. «Не обессудьте, Ваше благородие, – говорил, – настрелялся я в былой жизни, а в этой – избегать буду. Разве что товарищей спасая…» Что ж, ежели со мной по-человечески, то и я – также, тем паче никакой грязной работы или там караульной службы он не гнушался. Противу того, первым готов был взяться. Но гордецом всё ж оставался: я иногда, в минуту добрую, давал ему понять, что мы и в Парижах, мол, живали, да кой-чего тамошнего набрались: всяких там пардон, камон сова, комси комса… Так он делал вид, что по-французски – ни бум-бум. «Ладно, – думаю, – мне-то через два с половиною годика, Бог даст, в отставку с полным пенсионом, а тебе, барин, ещё ого-го трубить! Гордыня, небось, выветрится».
29 же марта большая неприятность для корпуса нашего случилась: Его высокопревосходительство Алексея Петровича Ермолова император со всех должностей отставил, а в ночь на первое апреля пробрались мы из Грозной на самый дальний секрет, дождались рассвета, трубки покурили, благо ветерок на нас дул – как вдруг, откуда ни возьмись, с десяток конных горцев. Вдвое, то есть, больше нашего. А барин мне в тот же момент шепчет:
– Знаете ли, Ваше благородие, какой сегодня в Европе праздник?
Князь: Из штаба корпуса мне в конце апреля сообщили, что Эжен убит при весьма странных обстоятельствах. А добравшись через месяц до крепости Грозная, я узнал об этих обстоятельствах от Егора, встрече с которым обрадовался – он ведь ещё десять лет назад был лучшим вахмистром кавалерийских дивизий Первого гвардейского корпуса, коим я имел честь командовать.
Выслушал я рассказ Егора у могилки Эжена с дощатой табличкой и деревянным крестом и подумал: «Странная смерть, достойная Дня дураков. Или героическая? – героизм ведь всегда странен. Прощай, Эжен, добрый человек со злой судьбой!»
Дал я денег настоятелю крепостного храма на первоапрельские панихиды и чугунный крест, выпили мы с Егором на помин души кузена моего, да и спросил я: «А не хочешь ли, вахмистр, ординарцем моим стать? Полному генералу, пусть и отставному, он пожизненно положен. Да и после смерти моей, поверь, бедняком не будешь».
Он не промедлил: «Теперь, когда Его высокопревосходительство генерала Ермолова с Кавказа долой, мне здесь мои двадцать пять лет дослуживать не по нутру. А быть при вас, Ваше сиятельство, какой стоящий кирасир от того откажется?»
– Только ты княгине Татьяне Дмитриевне смерть кузена моего в подробностях пока не описывай, – сказал я, – боюсь, слишком близко к сердцу всё примет. Будет расспрашивать, отвечай: погиб, мол, в случайной стычке, похоронен по-христиански». А когда-нибудь потом…
15 августа 1830 года
Онегин, помните ль тот час,
Когда в саду, в аллее нас
Судьба свела, и так смиренно
Урок ваш выслушала я?
Сегодня очередь моя.
Александр Пушкин
Князь: Ближе к полудню она вошла в мою комнату так, будто на что-то решилась:
– Серж, дорогой, имение будет продано, мы больше никогда сюда не приедем, а ведь здесь я десять лет назад познакомилась с Евгением. Не стану говорить, как это для меня важно, но не мог бы ты велеть Егорычу рассказать мне, наконец, про последний день твоего кузена?
– Таня, – в последние годы я всё чаще обращаюсь к ней так. – Я ничего от тебя не утаиваю, но это будет печальный рассказ, и я тревожусь за сердце твоё. Знаю – не возражай! – что мне оно до конца никогда не принадлежало, но принимаю это со смирением и тревожусь…
Она подошла ко мне, поцеловала нежно и попросила: «Кликни своего бравого вахмистра…»
Егор Егорович Т.: …И спросил он, стало быть, знаю ли я, какой первого апреля праздник в Европе. Но не до Европы мне, матушка княгиня Татьяна Дмитриевна, было: думал я, какая цель у конного разъезда? Уж не про секрет ли наш лазутчики мюридам дали знать? А дело-то к джихаду идёт, думаю, и захотят они порезвиться, и атаковать нас будут… Вот я барину и прошептал: «Стар я ихние праздники помнить. Как бы нам сейчас наших русских святых помянуть не забыть…» И тут он – я, ей же Богу, охнуть не успел, – на открытое место выскочил, а потом на кремнистую дорогу в два прыжка! И зашагал к всадникам – да таким строевым, да ружье так «На кра-а-ул!» держа, что любо-дорого… И мне крикнул, не оборачиваясь:
– Самый лучший, Ваше благородие, сегодня праздник! «День дураков» называется!
А потом всадникам:
– Эй, господа мюриды, не желаете подурачиться?!
И что мне, матушка княгиня Татьяна Дмитриевна, было делать?! За ним пуститься и за шиворот обратно притащить – тогда тайное место рассекречено, тогда простись, Егор Егорыч, с беспорочностью службы и пенсионом. Дать уйти, вроде как дезертирству поспособствовать? – добавочно, Егор Егорыч, со шкурой на спине простись, шпицрутенами до мяса спустят. Сижу, потерявшись, шепчу только: «Господи, пронеси!» И Бог ли управил или нечистый барину шепнул, только он, строевой шаг не ломая и на ходу ружейные приёмы проделывая, песню запел. Ту, за которую от чеченца ли, от черкеса, от аварца или другого дагестанца пулю наверняка получишь. Чеченские матери Ермоловым детей своих пугают, но это-то ладно, но только ежели эскадрон или рота через аул проходят, командиры что хочешь петь позволяют, только не ту, что ваш О. запел:
Солдатушки, бравы ребятушки,
А кто ваши матки?
Наши матки – белые палатки,
Вот кто наши матки!
Солдатушки, бравы ребятушки,
А кто ваши жёны?
Наши жёны – пушки заряжёны,
Вот кто наши жёны!
Солдатушки, бравы ребятушки,
А кто ваши детки?
Наши детки – ядра, пули метки,
Вот кто наши детки!
Князь: Егорыч пел да ещё и маршировал на месте, не жалея каблуков, а я думал: мы заставляем их служить двадцать пять лет – под постоянной угрозой быть искалеченными, убитыми или забитыми шпицрутенами. Мы принуждаем их забыть о родителях, запрещаем мечтать о жёнах и детях – да ещё и учим распевать об этом, как о счастье. И горцы эту песню ненавидят потому, что чувствуют: согласию русского солдата не жить по-человечески – не просто покорному согласию, а какому-то даже залихватскому – никакой джихад противостоять не сможет.
Егор Егорович Т.: Тут, матушка княгиня Татьяна Дмитриевна, мне в башку стукнуло: «Вахмистр, забыл ты, что ли, как с соседскими ребятами по лугу ходил – и вдруг откуда ни возьмись птаха какая под ногами завертится? Отлетит чуть, и опять камнем оземь… и верещит, верещит, будто дразнит… А тот, кто постарше, непременно говорит: вот, мол, Егорка, это она нас от гнезда с птенчиками уводит…»
И уж совсем мюриды осерчали, когда барин спел вроде как от себя сочиненное:
Содатушки, бравы ребятушки,
А что ваши жизни?
Наши жизни – поминальны тризны,
Вот что наши жизни!
Тут вскинул один из горцев ружьё, да и уложил барина наповал… И сразу же ускакали они прочь, будто только ради этого выстрела и пожаловали.
Княгиня: Сказала мужу, что хочу побыть одна – и пошла в сад. По звукам сзади поняла, что оседлали Абрека, а значит, Серж усадит Эжени впереди себя, и они отправятся на верховую прогулку. Следом за ними, как всегда, на полкорпуса сзади, на Абреке Втором, трёхлетнем жеребце от Абрека, – его ещё объезжать и объезжать, – отправится Егорыч, и за дочь, находящуюся под опекой двух таких конников, волноваться не стоит.
Вот я, любимый мой, и не волнуюсь, а иду, вспоминая, как металась по саду, мечтая, чтобы ты, приехавший к нам сюда после получения моего письма, меня не нашёл. Вспоминая, как долго сидела на укромной скамье у ручья… вот она, я и сейчас на ней посижу…
Как, не в силах больше прятаться, поплелась домой, словно на казнь… но казни недолго ждать пришлось – свернула на аллею, а там ты… Подошёл ко мне: «Не отпирайтесь, вы ведь мне писали»…
Конечно же, писала! А ты сейчас, спустя десять лет и один месяц – вы ведь с Владимиром приехали к нам 15 июля 1820 года, а встреча наша в саду состоялась 15 августа – ты сейчас помнишь, что я написала? Так помни хотя бы, что всё написанное было правдой, безумной правдой: ты являлся мне во сне и до 15 июля; я слышала твой голос, чувствовала твой взгляд и до 15 июля – а потому, увидев тебя 15 июля, сказала себе: «Вот он!»
А ещё я писала, что ты мне послан Богом, что ты до гроба – мой хранитель… только впопыхах не уточнила, до чьего гроба – моего или твоего… впрочем, неважно, мы бы умерли в один день, если б не тогдашняя твоя отповедь… и мы не умерли в один день, и моим хранителем стал другой, и ты погиб, а я живу…
Егорыч и Серж уверяют, что погиб ты героически – только я думаю, что смерть была тебе желанной. Дело в том… не смейся… пока командующим вашим корпусом был Ермолов, от тебя к нему как бы тянулась ниточка. А от Алексея Петровича тянулась ниточка к Сержу, близкому его приятелю, а от Сержа – ко мне, и мы с тобой были будто бы связаны. Но Ермолова 29 марта отставили, и земная связь между нами разорвалась… а в наступивший следом День дураков судьба дала тебе возможность подурачиться. И совершить геройство. Ты подурачился, совершил – и связь между нами стала неземной…
Что? Что ты говоришь? Что я понимаю тебя лучше, чем ты сам себя понимаешь? Так ведь я любила и люблю со всей ясностью безумия, потому и понимаю...
Я пойду, прости, любимый, всадники уже приближаются к дому… Знаешь, имение это продаётся. Оленькин улан проигрался в карты, попытался застрелиться – неудачно, как и всё, за что берётся, – она умоляет их спасти, и мы с Сержем решили, что я откажусь от своей доли в пользу сестры, чтобы вырученной суммы хватило ей с лихвой. Жаль, что останутся без присмотра могилы родителей и няни… и ещё жаль, что мы никогда больше здесь с тобою не увидимся.
…Да, я читала то стихотворение замечательного нашего поэта, которое он написал через год с небольшим после твоей смерти: «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?..» А я тебе скажу, зачем. Вот я иду к дому и вижу, что всадники уже подскакали к крыльцу, Егорыч спрыгнул с Абрека Второго, вот он уже снимает Эжени на землю. Она, егоза, конечно же, успела чмокнуть его в щёку, и он тает от счастья. Так смешно видеть, как тают от счастья гиганты… я ему как-то сказала: «Егорыч, какой же ты огромный!» – а он мне: «Это, матушка княгиня Татьяна Дмитриевна, гусары да уланы мелкотою могут быть, а кирасир в седле ужас должен внушать!» Но никакой ужас он не внушает, особенно сейчас, когда помогает Сержу сойти с коня… по правде сказать, так просто снимает своего богочтимого генерала с седла, потому что у того покалеченная нога совсем уже не гнётся и мучает его частыми болями… снимает и внушает ему, что пора княжне Женечке пони покупать. А «княжна Женечка» зовет его «Из-за леса, из-за гор» – по утрам стучится в нашу спальню и кричит капризно: «Папа́, где твой из-за леса, из-за гор?!» Тут и Егорыч является, вытягивается в струнку и рапортует: «Из-за леса, из-за гор вышел – по вашему приказанию – дедушка Егор!» И вручает очередную свистульку – из чего он их только не вытачивает! А «княжна Женечка» носится потом по дому и свистит так, что у всех, кроме неё самой и отставного вахмистра, уши закладывает. Серж сердится: «Если этот упрямец додумается девчонке трубу подарить, я его под трибунал отдам!» Но пока, к счастью, не додумался, обходится свистульками, по ночам, думаю, их мастерит…
Я иду к дому, – медленно, не в силах с тобою, любимый мой, расстаться, – а лихие кавалеристы ждут меня у крыльца, чтобы рассказать, что в полях-лесах видели и слышали. Ждут терпеливо, хотя Эжени вот-вот кинется навстречу…
Я иду, того ещё не зная, что война, на которой ты убит, будет названа Кавказской и продлится ещё тридцать четыре года. Что через двадцать пять лет одновременно с нею разразится ещё и другая, и Серж окончательно сдаст от происходящего в Крыму разгрома. А перед смертью прошепчет мне: «Таня, наш героизм нас уже не спасает, а прогрессу мы уже проиграли и впредь проигрывать будем».
Иду, не зная, что вскоре после похорон Сержа сляжет Егорыч, не заболеет, а просто сляжет, сказав: «Куда генерал, туда и ординарец – так по службе положено». А вскоре, в довершение несчастий, придёт известие о том, что в Севастополе убит Дмитрий, муж Эжени. И названная в твою честь дочь, рождённая в страшный день 14 декабря 1825 года, потеряет в течение месяца отца, дедушку Егора и любимого. Она не выдержит этой череды ударов, замкнётся, уйдёт в молитвы, через полгода станет послушницей, ещё через год примет постриг. А я стану воспитывать двоих её детей: Татьяну Дмитриевну и Сергея Дмитриевича. Что ж, придется справиться…
Но я этого всего пока не знаю – а просто иду к дому, прощаясь с тобою, любимый мой, и повторяя: «Вот затем… затем… затем…»
И ещё жизнь мне была дана для семи встреч с тобою.
И для того ещё дана была, чтобы, умирая совсем уже старушкой, положить на грудь три твоих письма.
Конец
© Марк Берколайко, 2022.
© 45-я параллель, 2024.
© Татьяна Литвинова, иллюстрации, 2024.