Марк Берколайко

Марк Берколайко

Новый Монтень № 5 (632) от 1 декабря 2024 года

Поминание Евгения О.

Первая часть

 

1 апреля 1825 года

Но шпор внезапный звон раздался,
И муж Татьянин показался,
И здесь героя моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим…

Александр Пушкин

 

Княгиня Татьяна Дмитриевна N., в девичестве Ларина: Во всё время от раннего отъезда мужа и до нежданного появления Евгения я перечитывала его письма, написанные торопливо, с помарками и зачёркиваниями, неровно очинёнными перьями, разбрызгавшими вокруг букв мелкие слёзки чернил… И думала: «Как же они похожи на то письмо, что я писала ему пять лет назад»...

Князь Сергей Георгиевич N., генерал от кавалерии в отставке: Сдержанность изменяла Татьяне редко, однако зимою я несколько раз заставал её плачущей. «Нет, Серж, – отвечала она на мои попытки уяснить причину слез, – здорова… Что ты, друг мой, разве может женщина быть несчастна в таком браке, как наш! Но недавняя смерть моей бедной няни…».

Я оставлял расспросы, уходил чуть не на цыпочках, удивляясь самому себе, – moi-meme, un vieux guerrier, – что так беззаветно люблю женщину, которую не понимаю с тем же смирением, с каким принимаю неисповедимость путей Господних.

Княгиня: Но прошлое – хоть оплакивай его, хоть забывай – оставалось только прошлым; письма – хоть рви их, хоть целуй – оставались всего лишь листочками бумаги, однако всё стало сумбуром, когда передо мною возник Евгений и коленопреклоненно припал к руке моей... Моей, моей – но чьей?!

Руке ли Тани Лариной, для которой причёска, румяна, цвет и крой платья были не заслуживающими внимания мелочами? или княгини N., которая ни мужу своему, ни лакею не желала бы явиться такою, какой нечаянно предстала перед Евгением – в ночной сорочке и пеньюаре, бледной, неубранной, с заплаканными глазами?!

Но как он узнал, что кузен его, мой муж, поскакал на рассвете куда-то? как угадал расположение наших комнат и лестниц, как сумел пройти незамеченным в мой будуар – до сих пор не понимаю, но в то утро «Дня дураков», – сказочно тёплое, первое такое после мрачной непогоды, – я силилась понять другое: к чьей всё же руке припал Евгений?!

Исстрадавшейся в духовном одиночестве Тани, влюбившейся в него безрассудно и бесстыдно, но которую он счёл до смешного неинтересной – или княгини Татьяны Дмитриевны N., которую ныне мечтает завоевать?!

«Да, я рыдаю над его письмами, – билось в голове моей, – но оттого лишь, что столичной княгине N. горестно за провинциалку Таню, мечтавшую когда-то, чтобы губы Евгения О. приникали к её руке с такой кружащей голову страстью!».

Князь: Бесподобное то было утро! Ещё затемно в форточку пробралось тёплое дуновение, и я подумал спросонья, что караульные костры слишком далеки от моей палатки, и ветер не может донести до меня их жар...

Но когда в глаза ударил луч солнца – вставай, мол, лежебока: весна! – я понял, что не на биваке, что ветер доносится до моей спальни не с залива или Невы, а откуда-то из тех краёв, где о зиме давно позабыли. И я вскочил, забыв поохать привычно, и истерзанное ранами тело моё потребовало былой молодости, но где же обрести её боевому кавалеристу, ставшему обрюзгшим царедворцем? Да в поле, да на коне – что за вопрос!

Точно так думал и Абрек, когда мчал меня не в тот надоевший нам обоим крытый манеж, в котором столичные вертопрахи демонстрируют выездку разряженных лошадей, а на поле для маневров лейб-гвардии Конного полка. Ах, что мы там с ним вытворяли! На его тёмном крупе пятна от грязи, взлетавшей из-под копыт, были почти не видны, зато мой камзол и лосины стали леопардовыми. Но что с того, ежели с каждой минутой нам с гнедым моим другом становилось даже не теплее, а жарче!

И, охваченный шальным весельем, я решил, что, не приводя себя в надлежащий вид, явлюсь devant sa precieuse epouse таким вот сущим дикарем и она, завидев меня столь pas noble, рассмеётся, я ответно расхохочусь, и Абрек, будто услышав нас, разразится буйным ржанием!

А всё потому, что весна!

Княгиня: «Довольно, встаньте! – велела я. – Моя рука – не чудотворная святыня, а вы не богомолец, всю жизнь мечтавший припасть к ней!»

…Он стоял молча, а я говорила.

О том, как несносны его попытки придать ореол искреннего чувства тщеславному желанию обладать той, чей позор был бы всеми обсуждён и осуждён, отчего слава рокового соблазнителя Евгения О. засияла бы новым блеском. О том, как благороден он был с Таней, убеждая, будто она создана для кого-то, но не для него, а теперь, – какая злая и чудовищная перемена! – склоняет к неверности ту же Таню, ставшую женой не неведомого «Кого-то», а именно Сержа! Сержа, который всегда был для него, Евгения О., больше, чем кузеном; Сержа, который в тяжёлые годы заменил ему, Евгению, отца, промотавшего немалое состояние – этого так и не повзрослевшего enfant terrible...

Говорила взахлёб, а он оставался недвижен и безмолвен; говорила будто бы уже не ему, а самой себе, пока не поняла, что топчу не прежнего Евгения О., едким и скептическим умом своим оградившегося от любви, а совсем другого человека.

Беспомощного оттого, что стал навсегда моим – и неужто именно так суждено было сбыться мечтам Тани Лариной?!

И вдруг поверила, что ему не нужно ничего иного, как возможности видеть меня; что он жив только в тот из дней, в который мы раскланялись хотя бы издали, а уж в тот, когда перемолвились хоть бы словечком – живёт счастливо.

Поверила его единственному желанию – чтобы я знала, как безмерно и безнадёжно он любит меня, и поверила своему единственному желанию – чтобы он знал, как безмерно я люблю его… но тоже безнадёжно, ибо всегда буду верна Сержу.

Сказала ему всё это – и ушла прочь, забрав его письма и желая умереть, прижав их к груди.

Он тоже всё понял, мой изменившийся Евгений О. – и за мною не пошёл…

Князь: Матушка моя в девичестве тоже была О. и имела брата, в родах которого их общая мать умерла. Вскоре скончался и отец их, а ребёнка, будущего отца Эжена, взяли на воспитание мои родители. Матушка моя для брата своего так и осталась жалостливой старшей сестрицей, да и отец мой был с юным шурином весьма мягок – а зря. Избалованный мальчик вырос и после вступления во владение своей долей большого состояния стал взбалмошным взрослым. Под стать себе и пару нашёл: легкомысленная фрейлина императрицы, едва родив Эжена, влюбила в себя несметно богатого бывшего екатерининского вельможу и стала ему не просто любовницей, что было и есть весьма заурядно, а как бы дражайшей супругой. Второй. При, впрочем, наличии здравствующей первой – законной, но надоевшей.

Забыв, что муж её при живой жене станет полувдовцом, а сын, при живой матери, полусиротою, ветреница уговорила новообретённого полумужа, что жить им надобно в Карлсбаде: ему – дабы лечебными водами лета свои длить, а ей – чтобы в глазах местной знати, в пылающие страсти и сплетни Петербурга не погружённой, казаться законною женою «русского набоба»…

Эжена же, никогда матери своей не знавшего, свет принимал ласково, но когда беспутный отец его оказался к 1818 году разорён, зачислил сына, некогда завидного жениха, едва ли не в изгои. И он, исколотый холодностью тех, кто недавно клялся ему в вечной приязни, стал знаться лишь со мною, но был так требователен и раздражителен, будто именно я был всему виной.

Что же до меня, то, поступив на военную службу в шестнадцать лет, – когда Эжену едва год исполнился, – я воевал во всех войнах того бурного времени, был несколько раз ранен, едва выжил, и, оказавшись самым молодым в Российской империи генералом от кавалерии, ужаснулся вдруг тому, что близок к сорока, но одинок. Однако куда ж мне было думать о семье, когда на руках моих оказался ставший почти бедняком и впавший в злую хандру Эжен?!

Что ж, я смирился, решил, что эполеты мои не по годам пышны, а жизнь мне сохранена не потому, что сверх меры достоин, а оттого, что Богом призван. А у каждого призванного – свой крест; моему, стало быть, суждено было зваться Эженом.

…Но внезапно кузену моему был дарован прежний достаток, а мне нечаянное освобождение: умер его дядюшка по матери. Этот достойный господин сестру свою осуждал, единственного племянника жалел, а потому завещал ему свое большое имение в Псковской губернии – куда Эжен вскоре и отбыл, напустив на физиономию Чайльд Гарольдов скепсис, но весьма довольный тем, что дядюшка благоразумно успел скончаться до его приезда…

А я, теми же днями перешедший на придворную службу и избавленный теперь от парадов, смотров и родственной обузы, принялся искать жену с той же решимостью, с какой Суворов брал крепости. В поисках прошло два года, и стало ясно, что легче взять штурмом укреплённую по канонам фортификации крепость, нежели найти жемчужину в повсеместно разбросанных нечистотах!

«Может, её вообще нет, – задавался я вопросом, – среди шальных, балованных детей, среди скучных злодеев и привязчивых судей, среди кокеток богомольных, среди холопьев добровольных, среди блистательных глупцов, учтивых измен и холодных приговоров?!».

И совсем отчаялся, как вдруг, поздней весною 1822 года, приехав по делам в Москву…

Княгиня: Уже прикрывая дверь спальни, услышала далекий звон шпор Сержа и подумала с фаталистическим спокойствием, что ссора и дуэль между кузенами неизбежны, что оба стреляют отменно, стало быть, один из них, мне бесконечно дорогих, погибнет, а мне не останется ничего, как уйти за ним следом. И, как бы готовясь к неизбежному, сняла пеньюар, улеглась в постель, положив письма Евгения на грудь, и приготовилась умереть…

Князь: А поздней уже весною, на балу, тоскливом, как и все балы в чужом и чуждом городе, я увидел её в окружении типичных московских матушек-тётушек – и не смог отвести глаз. Старые карги с зоркостью хороших дозорных мигом это заметили, через пару минут по залу уже гулял шепоток, да мне было всё равно…

Попросил хозяина дома меня представить. «Кто эта девица?» – спросил по пути в самый дальний и тихий угол зала. «Провинциалка, – ответил тот с улыбкой прожженного интригана, – из псковской губернии, кажется. Привезена в Москву на выданье, да дело-то не слаживается, потому как не танцует и молчалива».

Не танцует? – так и я из-за искалеченной ноги своей не танцевал. Молчалива?! – да мы с нею всего через несколько минут болтали так непринуждённо, будто знались с малых её лет…

Спросил, что любит читать. Она перечисляла, а я удивлялся, какая богатая библиотека у её простоватой на вид матушки. Но барышня пояснила, что в родительском доме книг мало, кое-что из Ричардсона, да и только, зато у владельца соседнего имения их было очень много, и покойный охотно её просвещал.

– Так не о дядюшке ли моего кузена речь идёт? Вы, наверное, и с Эженом, Евгением О., его наследником, знакомы?

– Бывал у нас раза два, не более.

– А где же этот злодей и преступник, – не возражай, Татьяна, злодей и преступник! – теперь обитает? – вмешалась её матушка.

– Путешествует, однако почему вы его так называете?

– Да не я одна, вся губерния в этом единогласна! Представьте, убил на дуэли друга своего, жениха моей младшей дочери!

– Ах, это! Так губерния, к сведению вашему, не единогласна: назначенная губернатором комиссия во всём разобралась и признала виновным некоего Зарецкого, секунданта трагически погибшего юноши. Он обязан был сделать всё, чтобы соперников примирить, однако, старый шулер, будто бы молодой крови алкал. Даже когда Эжен, в последний раз пожелав обратить всё в безделицу, привез с собою в роли секунданта слугу, что правилам противоречит вопиюще, Зарецкий вместо того, чтобы поединок отменить, преступно склонил приятелей стреляться…

А Эжен… что ж, это ведь я ему руку поставил и научил бить без промаха, так и меня, по-вашему, следует в злодеи записать?!

– Что вы, князь! – вскричала будущая моя теща, – помилуйте! Откуда ж нам, провинциалкам, тонкости дуэльного кодекса знать?!

– Но несчастная дочь ваша гибель жениха до сих пор, наверное, оплакивает?..

– Ничуть, – возразила Татьяна и видно было, что заступничество мое за Эжена ей по сердцу. – Едва полгода прошло, как замуж за улана вышла. Под венцом дивно была хороша, жаль, Владимир Л., столько стихов её красоте посвятивший, не смог полюбоваться.

– Татьяна, что ты говоришь, cest mauvais!

– Но ведь так, maman, и было!

…А тремя неделями позже, когда сделал ей предложение, девчонка дерзкая ответила: «Вы мне приятны, а титулы и звания ваши – безразличны. Что же до любви, то в романах она описывается превосходно, да боюсь, не так уж красочна в жизни».

Господи, спасибо тебе за это ниспосланное мне чудо!

Которое не понимаю, зато принимаю с восторгом.

Княгиня: Но странно, сердитые голоса из будуара моего не раздавались, и я поняла, что ссоры не будет, что они разрешат возникшие сложности, оберегая меня и мою репутацию – и стало легко, и полились слёзы благодарности судьбе за то, что меня любят двое таких необыкновенных мужчин.

А умирать расхотелось…

Князь: Встретив осенью 1824-го года вернувшегося в Петербург Эжена, я обрадовался, конечно, но и встревожился: почудилось, будто безоблачному моему счастью что-то угрожает. А потому, увидев его в будуаре жены утром 1 апреля следующего года, закончившегося для России так ужасно, я утерял всю дарованную мне весной и Абреком радость, и подумал: «Вот оно!». А он, не отпрянув и не сделав шаг навстречу, стоял поникнув, чуть ли не с закрытыми глазами, меня не замечая – и щегольский редингот его казался ещё более грязным, нежели мое заляпанное одеяние для верховой езды.

– Эжен, как ты здесь!? – прервал я глупое молчание. – Не находишь, что это дерзко и неприлично?!

Нескоро он очнулся и почти прошептал:

– А ещё и нелепо, как и моё возвращение, как появление в хорошо мне знакомом, Серж, доме твоём и в жизни твоей, которую немало отягощал ранее, но ещё более отягощаю теперь... Дело в том, что я безумно люблю Татьяну….

– И что же мне делать прикажешь?! – ярость душила меня. Не ревность, нет, клянусь, если б жена сказала, что полюбила другого, я счёл бы это всё той же неисповедимостью. Но Эжен, этот несносный мальчишка! Я вспомнил, каким успехом он пользовался у женщин, убеждая меня при этом, что завидовать ему не стоит, поскольку все его победы проистекают лишь из легкомысленного отношения к прекрасному полу, да другого женщины и не заслуживают. Как язвил, когда я возражал, что бывают, наверное, и исключения – и что же?! Я нашёл своё исключение, полюбил, обрёл счастье – и теперь он, обезьяна-подражатель, завидуя мне, избрал себе мою же избранницу?!

О, я безумно хотел высказать это, но, едва произнеся несколько слов, сообразил, что всё, наверняка, уже высказала ему жена.

И замолчал, и только повторил:

– Так что же мне прикажешь делать?!

Долго-долго длилось молчание.

Наконец, он произнёс:

– На твоём месте я вызвал бы наглеца и пристрелил без жалости. Кстати, и мой приятель, Владимир Л., был бы отомщён.

Мне стало смешно:

– Ты предлагаешь мне драться с тобою, с кузеном, которого я же и воспитывал, да жаль, недовоспитал?! Чтобы Татьяна стала опозорена, чтобы сам я, как с ума сошедший инвалид, жалостливо был бы изгнан отовсюду – нет слов, итог прекрасный! Да вот беда, не желаю я с тобою к барьерам сходиться, слишком много чести для никчемного щтафирки – от генеральской руки пасть. В хорошем французском театре публика за подобную пошлость актёров тухлыми яйцами бы закидала. Уж ты окажи нам с Татьяной милость, придумай что-нибудь более сценичное!

– А знаешь, придумал! – оживился он. – Завтра же поеду в своё имение, подготовлю его к продаже за достойную цену, а к январю отправляюсь по санному следу и с немалыми средствами куда-нибудь за Кавказ. Там приму ислам, заведу гарем и погружусь в неземное блаженство. Прощай, надоевшая Россия, здравствуй, «Тысяча и одна ночь»! Только как думаешь, что мне более будет к лицу: персидская шапка или турецкая феска?

Я ответил что-то, мы ёрничали ещё с полчаса – и он ушёл, даже не сделав попытки подать мне руку.

Да и я ему вслед не поклонился.

И направился к жене – не повеселить, так удивить.

Но это она меня удивила – спала спокойно и мирно. Так, наверное, дети спят, уверившись, что страшное с ними случается лишь во сне.

От шагов моих проснулась, спросила: «Как прогулка?».

– Превосходно! – ответил. – Кстати, невзначай Эжена встретил.

– И что же он?

– Велел тебе кланяться и передать, что уезжает очень надолго. Мы с ним, считай, уже простились.

– Вот и ладно! – согласилась она.

Бросила в ящик ночного столика три письма («Это от Эжена! – догадался я. – Это ж она над ними плакала, а не по няне!»), потянулась сладко и спросила неожиданно:

– Друг мой! Неужели я одна думаю, что дитя ещё более бы скрепило наш союз?

О! Конечно, не одна она так думала!

А за секунду до того, как отдаться мне с изумляющей пылкостью, она, моя непостижимая, прошептала: «Серж, дорогой! Это же по моей невольной вине вы с Эженом никогда больше не увидитесь. Так давай, чтобы тебе это имя в памяти и душе сохранить, назовем наше будущее дитя Эженом, если будет мальчик, и Эжени – если девочка!».

 

1 апреля 1826 года

Сначала эти заговоры
Между Лафитом и Клико
Лишь были дружеские споры,
И не входила глубоко
В сердца мятежная наука,
Всё это было только скука…

Александр Пушкин

 

Княгиня: Беременность протекала так легко, что светские матроны наперебой твердили, будто ношу я мальчика, которому покровительствовать будет не Арес, как его отцу, но гораздо более мирные Аполлон и Афина. На что я отшучивалась «Лишь бы не Дионис!», а сама была уверена, что родится девочка, характера, непременно, боевого.

И точно, вскоре отец прозвал Эжени «кавалерист-девица».

Тоже, наверное, шутил, стараясь отвлечь меня от беспокойства по поводу того, что день моего разрешения от бремени был днём мятежа на Сенатской, а первый крик дочери минута в минуту совпал с первым залпом пушек, из которых русские артиллеристы расстреливали картечью русскую же пехоту.

Князь: Татьяна роды сносила с воистину воинской стойкостью и стонала так тихо, что я, находясь в своем кабинете, ничего, кроме залпов на Сенатской, не слышал. Безотлучно находящиеся при ней лучшие в Петербурге доктор и акушерка уверяли, что всё идет «по классике», но я всё равно умирал от беспокойства – ещё и потому, что не верил, будто ураган, обрушившийся на Россию, нас с женою минует.

И мучило сознание, что междуцарствие и близость войны своих со своими были преступно рукотворными.

Александр Павлович, занятый духовными исканиями и искуплением несчастной гибели отца, завещание оставить не соизволил.

Константин Павлович, – с которым я в нескольких сражениях дрался бок о бок и которому, с надеждой на лучшее, присягал в конце ноября, – с несвойственным военным людям двуличием трон не принимал, но отречение не подписывал.

Зато Николай Павлович, ничтоже сумняшеся, объявил вчера, 13 декабря, себя императором.

И, измученный ожиданием известий из спальни жены, я проклял Петра, так бездумно устроившего государственность российскую, что после его смерти единственными дееспособными правителями была дочь, рождённая от распутной немки, а следом за нею ещё одна немка, вскарабкавшаяся на русский трон по трупу мужа и ещё более распутная. Господи, прости! Проклясть Петра Великого, у памятника которого собралось, как мне докладывали, три тысячи солдат, а горожан – ещё больше?!

Но для чего же собрались эти дуралеи?! – не Сенат осудить, который две недели назад присягал одному брату, а сегодня, тёмным утром 14 декабря – другому; не призвать обоих этих братьев твердо соблюдать правила престолонаследия – нет, вышли конституцию требовать, не желая того признать, что рассудительные британцы прекрасно и без неё обходятся, а от века безрассудные русские ею будут, как метёлкой, пыль с сапог смахивать!

Княгиня: Он разглядывал дочь с такой нежностью, что я даже возревновала. Но заметила в его волосах, столь густых, что многие дамы завидовали, гораздо больше седины, чем было ещё вчера.

– Что это, Серж? – спросила я. – Бедный мой, ты так за нас с малюткой тревожился?

– Да, – ответил он, почему-то не глядя мне в глаза, – безумно тревожился.

– Знаешь, когда Эжени в руках повитухи закричала, я стала так счастлива, что мне показалось, будто крик этот салютом издали приветствовался.

– Так и было, милая, хотя и не очень издали – с Сенатской. Но лучше тебе, да и мне тоже, об этом салюте забыть, пусть в нашей памяти из всех громких звуков дня останется лишь первый крик нашей дочери.

Князь: 15 декабря я передал министру двора прошение об отставке со всех занимаемых постов, объясняя это желанием всецело посвятить остаток дней своих воспитанию новорождённой. Николай, к счастью, удовлетворил мое прошение без вызова на аудиенцию – и мне не случилось высказать ему в глаза то, что он счёл бы непростительным вольнодумством…

Итак, не присягнув новому императору и, – по его распоряжению, – лишённый каких-либо прощальных вознаграждений, я оказался свободен от всех, кроме Господа и mes precieuses filles, Tatyana et Eugenie.

А в начале марта следующего года меня попросил приехать Бенкендорф, генерал-лейтенант от кавалерии, командовавший кровавым подавлением недавнего мятежа и принявший активное участие в преследовании его участников.

Письмо, меня приглашавшее, было почтительно, как и положено при обращении к старшему по званию; он вышел навстречу мне в приёмную, провёл в кабинет, установил себе стул поближе к моему креслу, желая подчеркнуть интимность беседы – и я понял, что внутренне он стеснён донельзя.

– Речь, Ваше сиятельство, пойдёт о Евгении О...

– Но он, как мне представляется, в краях далёких.

– Увы, слишком близких. В Петропавловской крепости.

 

Конец первой части