Мария Маркова

Мария Маркова

Четвёртое измерение № 23 (191) от 11 августа 2011 г.

Подборка: Музыки и огня

* * *

 

Для прогулки выберешь место одно –

узкий мысок, продуваемый ветром, и реку.

Шарф ослабить, войти в ледяное окно

и – по саду, по рыхлому саду, по снегу.

 

День сегодняшний – оловянный солдат,

чистый запах хлопка и канифоли.

Пиэрида-торговка с мучным или воздух-легат

с нотой приветствия – записи в белом поле.

 

Что надкусил, что удержал в руке –

булочку с маком, линию горизонта.

Оледеневший катер стоит в реке,

в мёртвой воде Вологды или Понта.

 

Это пространство – резали по кривой –

круглая корка берега, гребень кровель.

Медленно выходной безмятежный свой

трать на сухое зрение, холод крови.

 

Здесь разговор – собеседник давно ушёл –

не прерывается. Облако застывает.

Ветер проходит насквозь, рассекая шёлк,

падает за словами.

 

* * *

 

Зачем не звонит мне никто и откуда

приходит с цветком амариллиса в дом

лилейный сквозняк, голубая простуда,

прохожий с обветренным тоненьким ртом –

чужой, посторонний, любимый-любимый,

всерьёз озабочен здоровьем моим

и сердцем заполненным, странноприимным,

и голос прохожего – дым, дым.

Какие ещё снеготелые тучи

проходят над миром, распухли горбы –

мне ангелы снятся, но смертные лучше,

у них золотые прохладные лбы,

у них венценосные головы, плечи

у них не покрыты и босы ступни,

и каждый во сне невесом и беспечен –

какие они, о, какие они!..

Зачем посторонний целует и плачет,

и плачет опять, отстранившись, и в свет

глаза свои тёмные – светлые – прячет,

не хочет сказать, не даёт мне ответ.

О, тучи, неситесь стремительней, что ли,

покройте всё небо – болит голова –

сегодня была геометрия в школе,

упрямый мальчишка, прямая трава,

был завтрак голландский, тяжёлая рама,

по музыке Бах – отворилось в груди,

меня не запомнила маленькой мама,

и я, возвращаясь, сбивалась с пути.

Что видела?.. Снег… или не было снега,

но за руки к дому меня поднесли

деревья и птицы, тополики-клеки,

они оторвали меня от земли –

о, как высоко, высоко – ничего я

не вижу, не вижу, откройте окно,

где дышит и мается что-то живое,

где в серое небо уходит оно.

Зачем надо мной терпеливо склонили

бездонные лица и в шелесте тел

разбили – прекрасное сердце разбили –

и снег над моей головой полетел.

 

* * *

 

…и одинок смотрящий на деревья…

Галина Рымбу

 

О, что ещё за полным светом бродит,

страшусь узнать, но спрашиваю так,

как будто время сквозь меня проходит

и подаёт неверующей знак.

 

Вчера смотрела, вглядываясь в лица,

и выкликала всех по именам.

Я знаю, знаю, мир ещё продлится,

и смерть – не нам.

 

А нам такие белые сорочки,

такая кровь – слеза и молоко –

и пух любви, и пена первой строчки,

и жить легко.

 

Как будто Лета воды разводила,

желая сквозь и дальше провести,

но всё, что было, разом поглотила

и понесла соцветием в груди

железный шум и костяное тельце,

крыжовенные тени, жар в окне,

укус пчелы и бьющееся сердце –

всё обо мне.

 

Но одного – тоски или печали –

не захватила: помню, никогда

не забываю, как не отвечали,

как отвергали. Только это, да,

ещё клюётся, вздрагивает, тянет –

зимы пчелиный белоснежный куст –

слова, меня предавшие, в гортани.

Как одиноко – кто бы знал! – но пусть,

пусть только мне, смотревшей и ослепшей,

звучавшей и внезапно онемевшей,

с трудом даются музыка и свет.

 

Что это?.. тополь? ветка? снег? синица?..

Кто это плачет, плачет и боится?..

 

Не я, о нет.

 

* * *

 

Ещё не зная гнева и любви,

какая есть трава с изнанки снега,

какие разговоры-воробьи,

в какую упоительную реку

заходят дважды, ничего о том,

когда всё станет светом или звуком,

спит человек, и жизнь ему – потом,

и мир – потом. Душа его упруга,

одежды белы, а дыханье – мёд.

Он ничего не слышит и не видит,

и никого не тронет, не обидит,

и сам себе всё не произойдёт.

 

…какая мука – сон из скорлупы,

орешек грецкий, ветка покачнулась,

поцеловались огненные лбы,

и небо распадается от гула

сердечного. Спит человек в аду

и видит сны из олова и дёгтя,

где эйдос-зверь показывает когти

и всё шипит: я вижу, я иду.

Спит человек, его дыханье – яд,

он гол и хрупок, а душа – изъята.

Он смотрит время пристально назад

и убивает Авеля и брата.

 

Остановись – на самом, на краю,

очнись, очнись – высокие побеги

любви и гнева – я тебе пою

о бестелесном слишком плотном веке,

о воздухе, застрявшем в волосах,

о том, что неизбежно умирает,

о говорящих с нами голосах,

пока труба горящая играет.

 

* * *

 

Когда ещё, от тесноты и гама

избавившись, считаешь раз-два-три –

звезда гори – и лес, и волк, и яма –

идёшь квартал, не сомневаясь, прямо,

уже меняется всё.

 

Повтори:

дом, дом, киоск, два дерева…

 

Приметы

обыкновенны. В доме двадцать семь

разбиты лампочки, и ночь длинна без света,

и тесно всем.

 

 

Так тесно – обними меня до смерти,

пока не прерывается поток,

и бабочек испуганные черти

летят под потолок.

 

Ещё сверкни и выхвати из мрака

(как точен обжигающий прицел)

лицо и сигаретку. Мир, однако,

меняется, меняется. В конце

не остаётся времени заплакать,

но что-то есть – прозрачное – в лице.

 

 

Но что-то есть –

словами все старались,

а ты попробуй о последнем так,

как будто жизнь постыдную украли

(а это – так).

 

Осталось только чистое, простое,

из детства – чабер, липовый отвар.

Задрав башку, заучиваешь, стоя,

листвы и ветра лёгонький словарь.

 

Меняется всё так непоправимо,

что некуда становится идти.

Тебя любили в детстве – херувима –

за яблоко твоих пяти-шести.

 

Потом забыли, вычерпали, съели,

не разбудили, бросили в лесу,

и стала жизнь высокая, как ели,

и стала смерть похожа на осу.

 

 

...но повтори: лес, лес, река и мостик.

Шагнёшь – дрожит. Секунда – тесноту

заменят шум воды и тёплый воздух.

 

Соломинка сломается во рту.

 

* * *

 

Конец второго месяца зимы,

короткий сон, заснеженная отмель.

Язык всего, на большее пригодный,

чем думаем порой наивно мы,

сейчас звучит, и слова – не узнать.

Мир исказился, зеркало блеснуло,

и отстранился от пустого гула

мой слух опять.

 

Я говорила с кем-то во дворе

и снег рукой рассеянно сбивала,

и всю меня то светом обдавало,

то холодом. Известно, в январе

подробен даже воздух. Но тогда

отсутствие, разлитое по формам,

всё вытесняло, и зима повторно

день заселяла. Воздух и вода

подобострастно повторяли: дом,

автомобили, белую линейку

дороги. Воробьи из снега

клевали снег, и ледяным кустом

был разговор – пораниться недолго.

Но я не понимала языка,

и только в сердце чистое, легка,

входила смерти чуткая иголка.

 

Потусторонним стал мне этот свет,

и падал снег, и прикасалась ветка,

и распадался воздуха букет

на свет и снег, и поднималась ветка.

Сквозь человека рядом падал свет,

слова сияли и глаза сияли,

и я была и, в то же время, нет,

но только снег и свет об этом знали.

 

* * *

 

Сам – пепел, пел о, не сгорай, губами сморщенными двигал,

читал, пока в последний рай не закрывалась с шумом книга.

В метро спускался, Стикс искал по раковине гастроподы,

по мрамору горячих скал, и тёплые дрожали воды.

 

О, ты пройдёшь с лицом таким, что воздуха дышать не станет.

Твой волос розовый и дым – сосуда трубочка пустая.

Напой и мне про зелень дня, какая не цветёт в Аиде,

про ветку гибкую меня с цикадой – треска не прервите,

прохожие. То – шум волны, из радиоэфира что-то,

слова из чёрной глубины, и водоросли диктиоты

ветвятся в темноте густой, и кровь, и воду колыхая,

пока над самой пустотой ныряльщик говорит стихами.

 

Я видела твой синий сад, двустворчатые камни сада,

и рыбьи мордочки лисят, и пни разбитой колоннады,

голубок мраморных в сетях, фонтанов кратеры крутые, 

известняка тяжёлый прах и лавра руки золотые.

 

Где вулканическим стеклом, где алебастром зарастает –

живым покрыто полотном. Голубоватыми кострами

то вздрагивает, то рябит – струится, птиц в листве качая,

и ничего не объяснит, не взглянет, не пообещает.

 

Пообещай, в поток попав и слившись с пеной и песками

в один нерасторжимый сплав, запомнить облако над нами –

то треск, то голос невпопад, то музыки обрывок – глухо

ночь нисходящая на сад. Из слепоты – для слуха.

 

* * *

 

Пальцем выводишь на запотевшем стекле

глаз или код от ячейки цветочного быта.

Красные маки, доверчивы и открыты,

во власяницах зелёных стоят на земле.

 

Дай мне один лепесток свой бескровный, сосед,

огненный умысел, сон о корнях и личинках.

Чёрное сердце – нежная ночи начинка –

траурный бархат, глубоководный свет.

 

Как одиноко, и краток нам выданный час.

Ветер подует, последнее с мёртвых снимая.

Не отрекаться, любить навсегда, обнимая

пепел и воздух, слёзы и облако – нас.

 

Полное облако, волглые простыни, сад,

преданный утром и всеми оставленный, чтобы

долго коробочки мелко дрожали в ознобе,

долго любимые наши смотрели назад.

 

* * *

 

Попробуй – как оно – впервые –

слова с изнанки – пух и свет.

Приходят мёртвые-живые,

на всё дают один ответ.

 

Опять тонка над нами корка,

и сквозь неё, то дождь, то снег.

Тоски ржавеющей иголка

и речи холостой пробег.

 

До ноября легка минута,

и времени всегда с лихвой,

но холод страшен, как цикута

и лев с орлиной головой.

 

Закройте двери, сквозняками

и так чистилище полно.

Сплелись деревья языками

и молча пялятся в окно.

 

Я говорю, и звук змеится,

и спящие не просят спать,

а только сходят со страницы

земные ночи коротать.

 

* * *

 

Здесь можно жить, и время отрывное.

Календарём блаженные идут.

Собака задыхается от зноя

и тополя высокие цветут.

 

Я так больна своим косноязычьем,

бессонной ленью, кухонной строкой.

А за окном – невыносимо – птичья

торговля пищей чистой и другой.

 

Мне будет всё, но видимо не в этом

треклятом месте и не на виду

у всех, а будет лето, лето, лето

и обморок под синевой в саду.

 

А будет – белым кружевом и пухом,

зелёной веткой, солнцем со спины,

комариком, тоскующим над ухом,

звездой, летящей вверх из глубины.

 

Пока есть кровь, как речь из чёрной вены,

и жизнь цепляет лёгкий свой улов,

поговорим о страшном откровенно,

чтобы бояться не осталось слов.

 

Поговорим. Здесь можно разоряться

и пустословить. С рук сойдёт. Пустяк.

Я не хочу ни плакать, ни бояться.

Пусть будет так.

 

Пусть будет так, и можно жить, и – жадно.

Забудем полюбовно. Срок гореть

и говорить бессмысленно, нескладно,

и так смешно и неумело петь.

 

* * *

 

Что для счастья? – почти ничего.

Свежескошенной пахнет травой.

Сядешь в тень. На странице семнадцать –

майский отрок, бесценный прогул,

день из вечности, мячик-прыгун –

прочитать и легко оторваться.

Да ещё побежит по листу,

с миром вещным и зримым в ладу,

муравей, безымянный разведчик.

 

…почему же так грустно? Perché?..

Кватроченто и смерть в языке.

Механический ангел-кузнечик.

 

* * *

 

Слушая, как – невозможно заснуть –

дождь задержался, встаю и – на кухню.

Чёрные горы, извилистый путь.

Свет загорится и сразу потухнет.

 

Свет, говори со мной, нервно живи.

Уличный блеск и огонь зажигалки.

Фары мигнут, поплывут фонари –

посеребрят потолочные балки.

 

Разве не мне в этой роще ходить,

в стёклах дрожать, отражаться ветвями,

жадно гореть и рассеянно пить,

улицей спать и будить соловьями?

 

Разве не мне превращаться и плыть,

комнатой быть и стоять тополями,

нежно живущих и живших любить,

окна открыть и заплакать над нами?

 

* * *

 

За окном, за деревом, за площадкой,

за соседним домом, за ним и ещё, ещё –

есть пространство – не спрятаться – смерти с ваткой.

Медсестра выходит. Выключатель – щёлк.

 

Есть река с придыханием там, где яма.

Над ключом холодным от судороги поёшь.

Открывается дверь. В халатике входит мама.

Но и этим мёртвого не проймёшь.

 

Как над веками пальцы плясали, кого играли,

навсегда закрыли, залезли, шипя, в карман.

Жили-были дети мы, трали-вали,

пирожок песчаный съели – один обман.

 

Закрывается дверь. Никого. Пробегает мышка.

Убегает в белый, присыпанный хлоркой, лес.

Это воздух, воздух, любовь моя, не одышка.

Это счастье, счастье, любовь моя, не болезнь.

 

* * *  

 

Совершенное сердце нигде не споткнётся.

Кровь горячая тянется,

катит валы свои –

нет преград.

Молодой, просыпаясь, кричит:

внутри меня солнце, солнце!..

Старик молчит.

Внутри у него – закат.

 

...оборвись, моя песенка, на середине полёта,

упади, моя песенка, в луговую герань,

в её синий дым.

Несовершенное сердце исходит мёдом,

мёдом,

и рой пчелиный гудит над ним.

Слышу пульсацию времени в этом гуле.

Выше сады, и в ульях – скрипичный зуд.

Это меня подманили и обманули,

а теперь на крыльях пчелиных своих несут.

 

Вввж… вввж… выше сады, и в ульях

оркестровые ямы полны

алым шумом и звоном дня.

На закате зрители сядут

на свои травяные стулья

и попросят

музыки и огня.