Марина Матвеева

Марина Матвеева

Четвёртое измерение № 4 (29) от 10 февраля 2007 г.

Подборка: Лопе-де-вежская пуща плаща

* * *

 

С.К. – 2

 

Когда умеешь говорить и жить,

молчание и смерть, пожалуй, скучны.

 

…Твое сказуемое подлежит
сказанию о подлежащем…

          Уж не

пытаешься ли испытать в судьбе
сравненья с тем, кто был в начале Словом,
кто не хотел, чтоб вечно во гробех
лежали молча все: и словоловы
и словоиспускатели?

                              Так Он

давно узнал, что Словом быть смертельно.

Но согласись, что каждый, кто рожден,
достоин смерти.

                    Ох, и сверхпредельны

ее достоинства!.. Она одна
по-настоящему жива без речи.

Услышь её!.. Как радиоволна
невидима, так смерть в извечной сече
неслышимо берёт над жизнью верх
и коронует тишину над звуком –
её рабом, чьи кандалы вовек
несокрушимы. Изгибаясь луком
и резонируя в голосниках
соборов и в утробах инструментов,
разнясь на крик и вопль, на вздох и ах,
и делаясь предельно когерентным,
он лишь доказывает, что его
ничто не сможет вызволить из плена
Её, что не нуждается ни во
интерференциях и ни в рефренах,
Её, что есть тогда, когда ничто
другое – нет.

                    Таким, как ты – иная

вселенная: едва ли сможешь то,
сказать, чего она еще не знает…

 

* * *

 

…А когда невозможное станет похожим на зло,
не на радость, не на воплощенье мечты идиота,
всё равно проявлю о душевной квартире заботу:
я закрою её на ключи, непонятно зело
для чего, ведь останется только идея замков,
зам[ыкающих]ков, замыкающих наши оковы,
только знаю: разбить их ни я, ни она не готовы,
хоть она и душа, ей положено, белой, легко
воспарять над землей, ни минуты не ведать земли,
ни минуты не ведать, ни часа, ни дня и ни года…
Но она уже знает: чуть-чуть этот мир разозли –
он ответит тебе невозможностью всякого рода.

Невозможное. Нет. Никогда. Ни за что. Не тебе!
Ты еще помечтай, а на большее и не надейся.
Все желания – будто попытка немого индейца
доказать дяде Сэму, что прерия, горный хребет
и леса – территория предков не Сэмовых, а…
Впрочем, что объяснять: дробовик объясняет доступней.
Невозможное. Руки в крови, измозолены ступни…
Невозможное. Мертворождённое. Спи-отдыхай.

Но когда невозможное станет похожим на зло…
Невозможное зло – вот тогда и откроются души
и глаза заблестят, у таких безнадёжных старушек
заблестят, заискрятся, и – вспыхнет родное село,
что стояло века, не меняясь ни на и ни над,
что давно заскорузло под ногтем грязнули-планеты,
вдруг – пожаром! закатом над пропастью! Все наши неты,
никогда, ни за что, невозможности – в солнечный ад!

Ведь когда невозможное… Только оно суть добро.
Невозможно добро без расплаты за каждую каплю,
Потому без него и спокойней и проще, не так ли?
Хорошо без добра, – ты спроси у бездомных сирот…

 

* * *

 

Вначале было Слово.

Потом люди поняли,

что оно означает.

 

Без привычного запаха никотина
невозможно заснуть. Чистота пуста.
Воздух – сам кислород, и его невинной
неподвижностью комната налита.
Эта комната новая мне. Я гостья.
И, как гостье, мне лучшее всё: и то,
что здесь тихо, как полночью на погосте,
и хрустально, как в вазе, да без цветов.

Накурить и повесить топор над койкой!
Может быть, упадёт на меня во сне...
Воздух – сам кислород, и его так горько
пить: его послевкусие свежим «нет»
отдаёт... Пусть хозяева – просто люди
завтра ох, пожалеют о том, что я
пребывала в их доме!
...Когда Иуде
были зеркалом воды того ручья,

где Учителю все омывали ноги,
а потом исцелялись, испив от вод, –
он смотрел на себя и делил на слоги
слово «нет», созн/давая его исход.
Слово «нет» пребывало тогда здорово
и не знало, что станет через века
прокажённым. ...Родимой, кроваво-кровной
мерой счастия, взятого напрокат...

Слово «нет» пребывало тогда невинно.
...И сейчас в этой комнате – свежесть вод,
отразивших неровные половины
смысла, коим Иуда делил его,
отрезая не слоги, а полисемы,
распуская значений чумную сеть...
...А у Слова толпился народ, и немо
верил, и исцелялся, чтоб заболеть...

 

* * *

 

Беспомощная пустота холста –
Без первых бликов, без «Христа народу» –
Похожа на отсутствие Христа
В Евангелии с сурдопереводом.

Каким движеньем рук сказать Его?
Скрещеньем пальцев или кругом нимба?
Попробуй выразить на пальцах свод
небесный или солнечного лимба
багровый отсвет, радугу, закат...
Да, жесты есть, но краски и оттенки
невыносимы. Даже звукоряд
безмолвен, как поставленный у стенки
к расстрелу, будто видящий холста
бессилье до движенья кистепальцев.

Одним сияньем глаз скажи Христа…
Да так, чтоб Он в зрачках моих остался.

 

* * *

 

Господи!.. Как он растёт – кипарис! –
что наконечник копья Святогора…

…Сможешь ли, дерзкий поэт-футурист,
дать ему слово?

                              А в слове – опору?


…Буря грозит иступить остриё,
злобно ломая зелёное тело…
Господи!.. Это – само не своё!..

И не поэтово дерзкое дело.
«Юноша бледный», готовый на риск
словораспила для мозгопрогрева,
видишь ли, «кипа», «пари» или «рис» –
тоже слова.
Но дрова, а не древо.

Верю в тебя. Ты талантлив, речист –
смело влезай на сверхумную гору!

 

…Боже!..

          Как рвется,

                    крича,

                              кипарис

из-под земли!..

          …словно дух Святогора…

 

Против порчи


Есть да-нность. Но еще пытаюсь в нет-ность
себя вгонять. Постыла мне секретность,

                    где каждый вздох – в усах и в париках,

а на душе, забвением укрыта,
вздыхает у разбитого корыта

                    старуха, у которой старика –


да что пиры, дворцы, меха собольи! –
последнего отняли!… В раме боли

                    любой портрет бессилием силён,

как «Софья в Новодевичьем» …В раздирах
зрачков блестят стрелецкие секиры…

                    Да этим ли перстам белёный лён

 

для плащаницы покрывать крестами
из канители? …Волчьими хвостами

                    мне разорили в горнице очаг

завистники. И намели метаний,
бессильных в исполнении желаний

                    и помыслов – что злато и парча! –

 

всё о глазах, которые живые…
Со мной такого не было. Впервые.

                    Чтоб звёзды резались из дёсен дня,

а вечер был бессонницей беременн,
чтоб стыл в груди незваный Анн Каренин,

                    а поезд вёл охоту на меня –

 

тяжёлый, безнадёжный, непоказный,
как вдовий вой на дню стрелецкой казни,

                    где из келейки еле видно солнце…
Царевна! Помни! Мы еще прорвемся!
К бессилию завистников – вернемся
в глубинной чаше памяти потомства –

                    уже за то, что принимали бой!

 

* * *

 

С.К.

 

Заговори меня, заговори,
не дай мне вставить слова в монолог твой,
и буду я безмолвный интурист,
а ты – мой чичероне. И неловко
не чувствую себя, когда молчу:
я слушатель, я суть запоминатель,
я – выбор твой из мыслей и из чувств
той истины, которую Создатель
не вкладывает в слово, что еси
ритмокамланье, звукосочетантство,
произнофарисейство на фарси,
полисемейство новоханаансте…

Я тишина. Со мною тяжело.
Понять такую – вечную, как камень –
и о него волной – твой монолог –
и не пытайся. Мхами и стихами
на камне нарисуешь свой узор,
но суть его и тяжесть не затронешь.

…Веди меня за руку в разговор –
в кунсткамеру свою, мой чичероне.

Там заспиртован смысл, и за стеклом
нашит гербарий редких эрудиций,
там, вытертый от пыли, каждый том
энциклопедий, каждая страница
сияет. И безмолвные глаза
мои к ним тянутся, но в миг принятья
всё исчезает, как шумливый сад
из памяти глухих – свои объятья
развёртывает миру тишина
и, спеленав их в байковые пледы,
баюкает слова… В их детских снах
и есть ответы. Все мои ответы.

 

* * *

 

Лопе-де-вежская пуща плаща и
Шпаги (не путать со штангой – тяжеле
Та). Лучше всякой бумаги прощает
Ныне всемирка нам всё. Неужели

Жизнь отличается столько от писем,
Как трудодни от работ Гесиода
С той же проблемой? Ужели на жизни,
Плащ расстелив, отдохнула природа?

Сверхблагородство в вопросах морали,
Сверхпозолота в словах. И на деле
Проще всего побывать гениальным,
Если пойти умереть на дуэли

В чате от типа под ником Дантес и
Тут же отправиться в рай к Беатриче.
Той, что при жизни посредством процесса,
Производящегося без различий

Лиц, золотит себе нимб. Обещай мне
Тоже не путать мой рай и спасенье
Мною. И прячься за краем плаща, не
Веря признаньям Собаки-на-сене.

Знает коварная, как всё запуще...
Но запускает опять и, включая
Милую лопе-де-вежскую пущу,
Помнит, сколь многое та ей прощает.

 

* * *

 

Мы психологии приказ
Легко и свято исполняем:
Мы любим тех, кто лучше нас,
А тех, кто хуже, – презираем.

Но в шоке болевом весь час
Сгибаются – кто понимает:
Нас любят те, кто хуже нас,
А те, кто лучше, – презирают.

 

Сонет

 

Не больно грому от его раскатиц…
Нет, это просто вспышка. Не затем ли
Господь цифровикует нашу Землю,
чтобы запомнить? Видимо, ей хватит

вращаться в свете посреди хвостатых
и этих, что «со спутником»… Не внемля
её протестам, Бог рисует Землю.
И лепит. И мечтает напечатать.

А может, мы и есть всего лишь слепок?
той, что жила себе тысячелепо
и в некий миг – потопом ли, огнём –

была убита? И ей на замену
отобразилась наша Ойкумена –
всего лишь холст и полотно на нём…

 

* * *

 

Не живёт поэзия без «ты»
-сячелетий, прожитых попарно.
Гласную в костюме безударной
я не выдам, так же, как кресты
вместо подписей в контракте брачном
не сломаются и в самом мрачном
тауэре бесполой духоты,

где уже поэзия – без «я»
-вления народу и без хлеба
из камней – возносится на небо,
руки-ноги со стыдом тая,
ибо нынче модны только крылья.
Что тебе до сора, эскадрилья
бабочек, и что до бытия,

где не есть поэзия без «лю»
-бой из двух десятков старых истин,
что цепляют за душу когтистей
якоря, иному кораблю
не дающего сорваться с рейда –
даже в бурю, даже в снах по Фрейду,
где на аннотациях пилюль

писано: поэзия без «боль»
-шого мира, где её не надо, –
Кремль без Александровского сада
(красота без воздуха), фа-соль
в супе – и без помысла о Верди
(«Тоска» с ударением на верном
слоге). Духописец, не неволь,

отпусти поэзию. Пускай
ходит кабаками, менестреля,
голой вылезает из постели,
глянуть: не взломали ли сарай? –
а не обязательно – на Геспер.
Пусть излечит сифилис и герпес,
прежде чем – в неизлечимый рай.

 

* * *

 

Пусть так, пусть будет: я не сплю
и перечитываю собственный loveroman,
и каждый лист его тетради так изломан,
и смертно каждое «люблю»,
как будто взято на прицел.

…А где-то мама, что едва ли бы хотела,
чтобы её глаза я разглядела,
впервые на чужом лице.

Пусть так, пусть будет: аз не есмь.
не нужно азу ничего, за исключеньем
пустынной трижды пытки корнеизвлеченья
обрывков белого из бездн
и бревен из-под конъюнктив.

…А где-то мама, что едва ли бы простила
за то, что я её ладонь схватила,
другие руки отпустив…

Пусть так, пусть будет: от него
я отмираю и решительно умнею:
мои фуршетные бокалы вновь темнеют
в изысканность, но отчего-
то стенами стискивает зал…

…А где-то мама, что едва ли догадалась,
что внучке не от бабушки достались
её библейские глаза.

 

* * *

 

Сломали сливу ветры ноября.
И хочется пожить, да алыча
невкусная, по правде говоря,
поэтому дорубим, и с плеча.

Руби, топор! За рублю ни рубля
никто не даст, так хоть потешим мы-
шцы. В этом пониманье: тела для
работают и души, и умы.

Что слива! – нам бы дубушек снести,
да не один. Нас Павлов на рефлекс
такой не проверял, и где вместить
ему вокупе с Фрейдом: даже секс
сравненья не имеет с топором,
которому позволено рубить.
Позволено! И рухнул новый дом,
и две старухи перестали жить,
и Достоевский прячется в гробу,
забыв, что это он всему виной...

Не плачь, ворона, на своем дубу –
сегодня плохо не тебе одной…

 

* * *

 

Ушла в себя луна
за дымною стеною.
Для будущих гробов
качаю колыбель.
Зачем тебе страна
с гражданскою войною?
Зачем тебе любовь
её – да не к тебе?

Для будущих могил
уже готовы ямы.
Чуть досок дострогать,
чуть недоплетен кант…
Зачем тебе? Беги!
Я – Родина? Я – Мама?
Мне нужен – ренегат!
Мне нужен – эмигрант!

Стоишь. В руках – стихи.
Протягиваешь руки…
О крылья журавлей,
презревших южный путь
за широту стихий
расейских… на поруки.
Вот верности твоей
предательская суть.

«Я за тебя умру!»
А я тебя просила?
«Я за тебя…» А я,
уставшая вдоветь,
из ослабевших рук
столь многих отпустила,
на стольких подняла
изгнанницкую плеть…

И вот, стою одна
за дымною стеною.
Для будущих гробов
качаю колыбель.
Аз есмь ещё – страна!
С гражданскою… виною.
Ещё храню любовь
мою – да не к тебе.

 

* * *


Чёрная, тонкая, нежная лошадь…

Грива – что небо под грозным крестом,

взор – многозначно-расплывчатый роршах,

тело – бывало, видать, под кнутом…

 

Ну-те дрожать!.. Коль тебе непривычны

ласки – ударю! – видать, знакомей…

Я, бишь, не князь – не боюсь волховичьих

чар: из глазниц выползающих змей.

 

Реминисценция… Времени стремя…

 

Выйдем же, милая, в поле вдвоем!

 

…медленномедленномедленно сщемит

небо меж тучами бледный проем,

и – по тебе: по глазам непроглядным,

по волосам дожделивей дождя, –

покатом, рокотом, роскатом жадным

лето пропляшет!.. а чуть погодя,

выложившись, как цыганка для графа,

бубен отбросит и сядет к ногам…

 

Милая! Затхлых сартреющих кафок,

видишь ли, пыль разгребать – тоже нам,

но не сейчас – перебить чёрных кошек

всех подчистую – не хватит колов.

 

…рыжая женщина – чёрная лошадь…

 

Милая, где загулял наш Брюллов?

 

* * *

 

Яблоки, я, Блок и пара словариков –

нам в гамаке так уютно. И палево

пеплежевики незрелое зарево

оной же напоминает. Мечтал его

видеть, быть может, и Блок. Но видал, увы,

да и не зарево – варево алое…

…Нас бы туда – да на бал сразу с палубы! –

Блока бы яблоком не зажевала я.

 

И в гамаке не тик-так, полусонная,

тихо вдыхая духи и туманы, а

во поле, травы чьи выдраны с корнием

мимо прогикавшими атаманами,

остановилась бы тишью… Надолго ли?

Полю запомнилось: «На город, конница!»

 

…В городе, Блоком невольно оболганном:

мол, четверть века живи – и не стронется, –

тихо. Как в зимнем котле, снегом полном, что

даже не тает ещё. Чтой-то сварится?...

 

…Это – доедено, это – испорчено

ныне, и вряд ли десятком словариков

вытянешь правду из Блока. Не слышится.

Сам от себя он тогда заблокировал

чуткость свою.

 

…На странице колышется

блик, будто пулею или рапирою…

 

* * *

 

 …на безмузье, где и мусор – Муза…

…три шкуры с Муз драть…

(Из поэмы-пародии «Пиитика»)

 

Муза – крохотный тюбик элитного крема,

за который зарплату – не меньше! – отдали.

 

Как еще ты выносишь любовную тему,

о, читатель? – и тискали, и выжимали

до граммулины, и ковыряли иголкой,

и пластали, как злые студенты – лягушку –

наизнанку изнанки. Кайлом и двустволкой...

И под танком давили, и матом из пушки…

 

Но из ста миллилитров не сделаешь триста,

даже дай этот тюбик в лапищи Володи

Маяковсковысоцкого. Ценно монисто –

но конечно. И Брики, и Влади… И вроде

были – МУЗИЩИ! Кончились. Даже такие

вылюбляются. Что уж о нас-то гутарить?

 

Мне хватило и года, чтоб выжать в стихи и

даже прозу всю музность твою. Как в угаре,

я писала, тебя ни на грош не жалея.

Сразу сотнею скалок ворочала тесто.

Хориямбом – по почкам, анапестом – в шею,

птеродактилем – в самое музное место.

 

И, похоже, ты труп. Хоть всё так же красив: и

загляденье-глаза, и весь прочий в порядке,

и любовь не махнула мне вольною гривой

на прощание… Только мои строкогрядки

лишь на са-амую чуть плодородней асфальта –

вот, прорезалась эта поэзка, что зубик.

Не находишь, в ней что-то снятого скальпа…

С корнем выдрать чудовище! Выбросить тюбик!

 

Но... а дальше? Безмузье страшнее безмужья.

На безбричьи безбрачье покажется сластью.

Остаются лишь звёзды – кому-нибудь нужно?

Ну, хотя бы одна!... Да не с нашим-то счастьем.