Людмила Шарга

Людмила Шарга

Все стихи Людмилы Шарги

* * *

 

А может, мы просто устали

от сплетен, интриг и утрат,

пытаемся точки расставить,

а сами живём во «вчера».

 

И в замкнутом круге порочном,

который пора разомкнуть,

расставлены лишь многоточия…

вернуться – не значит – вернуть.

 

В том красноречивом молчанье

был каждый – по-своему – прав,

но нотка зелёного чая

послышалась в гуле двора…

 

и капля не стала последней,

молчание – звуком пустым,

исчезли интриги и сплетни,

и грязный налёт клеветы.

 

Остался лишь привкус печали,

саднящая горечь от ран,

и нотка зелёного чая

в жасминовом шлейфе двора.

 

* * *

 

Август ближе к призрачной гавани,

к неизбывности детских снов…

я оттуда на лодке в плаванье

уходила с одним веслом.

Чтоб вернуться, молилась загодя,

за собою не жгла мосты.

И плыла до заветной заводи,

где ни спешки – ни суеты.

До плавучей солнечной пристани,

где ни зим не сочтёшь – ни лет,

только знала, что будут пристально

те кто любит, смотреть мне вслед.

И, услышав: «Вернись… пожалуйста…» –

снова падала наяву

спелым яблоком в сердце августа,

в ночь,

в некошеную траву.

 

 

* * *

 

Август негою убаюкал,

уговорами улестил,

но прокралась в ночи разлука,

и слепым дождём шелестит.

Что ни ночь, то заря прохладней,

что ни день – то ночи длинней,

Въедет засветло Авсень-всадник

в сад мой на золотом коне.

Скажет: «Милого не ищи, мол…

не бросай на ветер слова,

на реке – за тихой лощиной –

отцвела одолень-трава.

Ночью сиверко цвет развеял,

и ушли лепестки на дно…

Зиму лютую одолеешь?

Нелегко зимовать одной…»

Нелегко, говоришь… да надо…

Только жизнь, говоришь, права?

Возвернётся весною ладо,

расцветёт одолень-трава…

За рекой, за тихой лощиной,

много ягод – да все горчат.

В пояс кланяясь: «…не ищи, мол…»,

мавкой выйду его встречать.

 

Аистёнок

 

Аистёнок. Белый аистёнок –

выпавший из времени ребёнок,

из дому сбежавший по весне.

Профиль твой на молодой луне

кажется и близким и далёким,

и дрожит пушок на тельце лёгком –

серый незатейливый пушок…

От кого ты в сумерки ушёл?

Выскользнул из дома тихо-тихо

и вернулся к маме-аистихе.

Видно, перепутала она,

своего детёныша со сна

людям в колыбельку положила,

а потом, опомнившись, кружила

над землёй, отыскивая дом…

Над весной и над пустым гнездом.

И когда отплакали капели,

ты вернулся в месяце апреле,

в отчее гнездо, что над крыльцом

было свито матерью с отцом.

Аистёнок.

Милый аистёнок.

Птичий профиль на закате тонок

и на детский профиль так похож,

что меня охватывает дрожь.

Вопреки инстинктам и законам,

ты вернулся, чтоб летать за кормом…

На рассвете снится иногда,

как ты выпадаешь из гнезда…

 

P.S. Существует древняя легенда,

что аисты кормят своих родителей,

когда те не способны о себе уже позаботиться сами…

 


Поэтическая викторина

Белый чай

(Из цикла «Чайная церемония»)

 

не разрушай сахаром чай

горечь – нежнее ветра

терпкость – изысканна и тиха

приторность же – пуста

луны лукавя с людьми – молчат

и отражённый свет их

лунным становится лишь в стихах

да на твоих устах

 

не добавляй сахара в чай –

не заглушай печали

помни о севере

но на восток

открытым держи окно

гордиев узел рубишь с плеча

лихо звенишь мечами? –

белого чая один глоток

сдвинет границы снов

 

не убивай сахаром чай –

не разрушай покоя

левую руку прибереги

для шёлкового платка

луны лукавят когда молчат

свет отражать легко ли?

чай на столе…

ты станешь другим

от одного глотка…

 

* * *

 

В доме бродят сквозняки –

телефонные звонки.

За окном звенят синицы,

склёвывают хлеб с руки.

Девять дней.

Ночей.

Минут.

Расскажи, зачем я тут.

Девять выдохов без вдоха –

в суете да в суматохе.

Шепоток скользит – держись:

отболит, вернётся жизнь.

Не зови судьбу никчемной,

ангел белый,

ангел чёрный

принесут благую весть…

д а ж д ь н а м д н е с ь

Не виньеточка резная –

виноградная лоза.

Что ты знаешь…

Что я знаю,

из того что знать нельзя,

из того, что проступает

между слов и между строк,

хлеб скормлю синичьей стае –

да не впрок.

К духу – дух,

а к праху – прах.

На семи стою ветрах.

Ни черница – ни княжна – ни жена.

 

Вербное. Молитва

 

И всеми силами своими

Молюсь за тех и за других...

Максимилиан Волошин

 

Что-то мы с тобою проглядели,

коль не вспоминаем о стихах,

пролетела Вербная неделя

в суете и в спешке –

впопыхах.

Вот и наступило воскресенье,

серебрится верба за окном,

только день не радует весенний,

на душе тревожно и темно.

Мне бы да поверить в небылицы,

кто не выдаст,

кто кого не съест,

мне б Страстную пережить Седмицу,

чтоб пролился Благовест с небес.

Пусть он  л е в ы х  боронит и  п р а в ы х,

в смутную годину,

в трудный час.

чтоб не стало чёрным и кровавым

Воскресенье Вербное для нас.

 

Господи,

невыносима дыба –

душу рвёт противоречий яд.

«Делай выбор!

Надо сделать выбор!» –

те и эти хором говорят.

Укроти их гнев,

смири гордыню…

Господи, не гневайся на Русь…

 

Видишь, я стою посередине,

за врагов и за друзей молюсь.

 

Вересень

 

Вересень, я в тебе гостья ли?

Стёрта меж нами межа

русской глубинки погостами,

где мои предки лежат.

 

Вересень, – росы да россыпи,

капля медовых чернил,

и осознание взрослости

в колкости мокрой стерни.

 

Вересень – время антоновки,

замерла, жёлто светясь;

тянется ниточкой тоненькой

дух её – с родиной связь.

 

Вереск цветёт.

Равноденствие…

Призрак мечты, что сбылась.

Дом… опустевшая детская…

да у крыльца коновязь.

 

В памяти наше спасение;

Помнят! (не жди, вороньё...)

Здешние ветры осенние

древнее имя моё.

 

Горечь осенних вод

 

Как грустна осенняя вода…

Александр Городницкий

 

Множится горечь осенних вод.

Дни незаметно идут на убыль.

Чувства немеют.

Зима грядёт…

Шепчут молитвы губы.

 

Мне бы осенней воды глоток –

и до утра во сне, не страдая,

слушать, как мокрый дрожит листок

и опадает.

 

Горечь осенней воды легка.

Тихо зима прильнёт к изголовью,

выбелит замки, что из песка

строят,

скрепляя

кровью.

 

Выбелит пустоши и холмы –

землю, распроданную на вынос.

Ни от тюрьмы – ни от сумы,

Боже,

от нас

спаси нас.

 

Тёмная горечь осенних вод

так же близка, как непостижима.

Осень закончится, мир упадёт

в зиму…

 

 

* * *

 

Даже, если всё расставит

время по местам,

даже, если ближе станет

тот, кто дальше стал,

годы вытянутся в мили

и сведут «на нет»

череду имён, фамилий,

званий и побед.

Неразменною монетой

притаится вздох,

да печали перманентный,

«сахарный» ледок.

Близко будешь –

далеко ли –

жажду «аз воздам»

утолит и упокоит

тёмная вода…

И до срока лёгший камень

на душу твою

в эту темень тихо канет,

точно в полынью.

Даже если станет легче

и светлей вода,

помни, время память лечит –

горечь – никогда.

Полно думать о печали –

пусть себе горчит,

только б к берегу причалив,

память излечить,

только б кто в церквушке старой

помолясь, скорбя,

Богородице поставил

свечку за тебя.

 

* * *

 

Закольцованы вокзалы

в карантинное удушье,

я в закаты ускользала

алым шёлком –

синей тушью,

и однажды оказалась

выше крыш и неба выше,

и сгущалось,

и смерзалось

карантинное затишье.

Беспросветно, безъязыко

карантинное пространство

нищеты былого шика,

мишуры былых убранств, где

день за днём врастали в маски…

На идиллию на эту

не жалея чёрной краски,

хитроумные идальго,

полусветские тигрицы

по лекалам и по калькам

перекраивали лица…

Видно, в том господня милость –

высший промысел господен,

чтоб игра остановилась,

чтоб ни завтра – ни сегодня…

Карантинное пространство

осязаемо не всеми,

обреталось постоянство,

и ржавели карусели.

Оживали небылицы

и рассказывали сказки

полулюди,

полуптицы,

полулица,

полумаски…

Семицветным полукружьем

в море радуга стекала,

карантинное удушье

размыкала…

 

* * *

 

И мне не привыкать к паденьям в прошлое,

в голубовато-розовый туман,

в расцвеченное памятью «хорошее»,

что избранным отметила сама.

 

А о плохом… Не то, чтобы не хочется, –

не помнится… но бьётся между строк

предательство и ложь, и… одиночество,

и новые стихи – всему итог.

 

* * *

 

Именительный – тайна – разгадка имени.

Когда-нибудь я назову – самое синее,

самое чёрное –

господом наречённое.

Что?

– Море.

Здесь логичнее было бы: кто?

Из всех предметов, стихий и существ

море – самое одушевлённое.

 

Родительный – позволяет надеяться на родство;

все мы вышли из вод морских,

но не все помним об этом,

вспоминая лишь,

когда не хватает солёной влаги и света,

для покоя,

для status quo.

Не хватает – кого?

– Моря.

 

Дательный – близок дани

воздаянием и отданием.

Я тоже близка ему,

как возвратный залог – страданию.

Только ему поверяю свои

радости, страхи, горе.

Не сказала, кому?

– Морю.

 

Без вины виноватый падеж

с головой повинной вплывает.

Море глупые головы не сечёт –

убаюкивает, увещевает.

Винительный: кого? что?

– Моря… море.

Растворилась – с кем не бывает.

Хотелось бы стать словом,

возродиться – и быть заново.

Началом всего живого –

от большого до самого малого.

Слово – сиречь – море.

 

Творительный – сиречь – творец.

Спорим о ком – о нём.

Предлог, чтоб рассвет ускорить.

И ночь кончается днём,

и всё становится морем.

 

А мне остаётся звательный.

Каким-то чудом он выжил,

как я,

дотянул до дня,

чтоб в суете услышать:

море зовёт меня.

Море

зовёт

меня.

 

* * *

 

Карантинной улицей – от стены

до стены-аркады, где всё знакомо,

в сотый раз сбегаю из тишины

от звонков непринятых телефонных.

Ни дождя – ни снега.

Такая сушь,

что тоска суха и неукротима,

по обрывкам неба в обрывках луж,

в двух шагах от гавани Карантинной.

Здесь всё та же мёртвая тишина,

но стихи сорваться с листа готовы.

Пароходик белый всплывёт со дна

и раздастся эхо: отдать швартовы.

Не ропща.

Не думая ни о ком,

карантинным молом пройду сквозь время.

Старый мол окончится маяком,

где-то белый парус взлетит над реей.

Карантинное время сойдёт на нет –

истечёт, рассыплется, растворится.

И на маяке загорится свет,

как в лампадке старой – перед божницей.

И на спящий город дожди сойдут –

этот сон когда-то – да станет вещим…

А до той поры мне болтаться тут,

постигая, как бесполезны вещи,

очищая старое серебро,

от пустой напраслины золоченья,

воздавая за зло и добро – добром,

и не ждать отмщенья.

…………………………………

Карантинные улицы снов полны.

В карантинной гавани пароходик

от стены-аркады и до стены

всё по кругу ходит.

 

Линия фронта

 

Тону в бесконечных синонимах слова Отчизна,

черчу пресловутую линию мнимого счастья.

Но линия фронта проходит по линии жизни

и рвёт и кромсает, и режет…

И режет на части.

Как будто свои – не чужие – вокруг иноверцы,

и не отогреться во взглядах

и не отмолчаться.

А линия фронта проходит по линии сердца,

и сердце от боли вот-вот разорвётся на части.

Я так далеко,

я у самого синего моря.

Волхвую,

зову государыню-барыню-рыбку…

Но море давно почернело от пепла и горя,

и умер старик,

а старуха горюет не шибко,

и ходит в  х у м а н у,

и тешит себя дешевизной,

и стала свободной,

и стала такой  х у м а н и с т к о й…

 

А линия смерти тождественна линии жизни,

а я и не знала,

как всё неминуемо близко.

 

Язычница…

Мавка

с нательным крестом под рубахой,

я линию жизни из линии горя скроила…

В ней пепел Одессы,

застывшая кровь Волновахи,

Донецка и Киева,

Славянска…

Всей Украины.

Туманы январские

так тяжелы и капризны.

Уходит зима,

и Земля продолжает вращаться.

И линия фронта проходит по линии жизни,

и линия горя тождественна линии счастья.

 

Мартовское. Божья мельница

 

Мельница Бога

Очень хороша.

Мельница Бога

Мелет не спеша.

Генри Лонгфелло

 

В марте всё непредсказуемо,

всё спонтанно,

наобум,

поминаем Бога всуе мы

да клянём свою судьбу.

А она – судьба треклятая –

ни плоха – ни хороша,

на лету ученье схватывай,

не ропща да не спеша.

Можно мартовскими идами

все несчастья объяснить,

иссушить себя обидами –

мол, прядёт Недоля нить,

подгонять невзгоды вздохами,

уповая на авось,

это времечко Евдохою

испокон веков звалось.

Только что теперь печалиться –

слава Богу, что жива,

знаю, медленно вращаются

эти Божьи жернова.

И чужим глазам не верится,

и проплаканы свои,

вижу только крест да мельницу

в чистом поле на крови.

Не уйти от этой мельницы

ни панам – ни мужикам,

перемены перемелются –

выйдет знатная мука,

чтобы по миру развеяться,

чтобы кровь прикрыть да стыд…

Всё осилит Божья мельница,

перемелет и простит…

 

 

* * *

 

Мимо привокзальной площади

в сновиденьях не ходи,

там летят гнедые лошади,

там гуляет только дождь один,

днём и ночью –

дождь один…

 

Мимо всех путей не сбывшихся,

что манили далеко,

где и дышится и пишется,

и не пишется легко.

 

Скажешь, что вокзал тот – вымышлен,

что пути манят – в мечтах,

Для других вокзалы – финиши –

для тебя вокзалы – старт…

 

Но, когда мечты оставишь ты,

снисхожденья не проси

и кати,

кати свой камешек,

обречённо – как Сизиф.

 

Мимо снов, в которых лошади

мчат, сминая сон-траву,

мимо привокзальной площади,

мимо жизни…

наяву…

 

На страницах книги твоей

 

На страницах книги твоей

я открыла город,

узнавая улицы,

лица узнавая,

и колодца старого

ржавый ворот

проскрипел,

что есть здесь вода живая.

 

По страницам книги твоей

я брела несмело,

всё ждала, что кто-нибудь –

да вот-вот окликнет,

но, похоже, нет никому

до меня здесь дела:

тосковали,

плакали…

а потом привыкли.

 

На страницах книги твоей –

с прошлым по соседству

расправляет будущее

паруса ли?

Крылья ль?

Всё, о чём мечталось тогда –

в босоногом детстве,

стало болью,

буднями,

стало пылью…

 

По страницам книги твоей,

к пристани далёкой,

где давно уж на воду

спущен кем-то ялик,

я дошла,

хоть выпал мне путь нелёгкий…

и самой не верится –

я ли это…

я ли?

 

По страницам книги твоей я пришла к себе…

Отчего же снега белей лист последний бел…

 

* * *

 

Не поднимет народ на народ меча,

и не будут более учиться воевать.

Ис. 2:4

 

Не говори мне о свободе.

Мы все стоим на переходе –

нам нужно площадь перейти,

и н о г о  н е т  у  н а с  п у т и.

 

Мы вспоминали вкус свободы…

и становились кровью воды,

и пеплом стал крещенский снег…

Свобода на устах у всех.

Забыв пророчество Исайи,

её, как кость, рабам бросают,

за эту кость голодный раб

служить рабу другому рад.

 

Не говори мне о свободе.

Там люди площадь переходят,

и может статься – перейдут.

Горит земля и там – и тут.

Кругом разверстая геенна,

шакалы воют, и гиены

из подворотен скалят пасть…

 

Не дай нам, Господи, пропасть

на этом страшном переходе,

где мы судачим о свободе.

И упаси нас от свобод,

что обещает переход.

Оборони от мук, от боли…

И дай нам волю.

 

* * *

 

Не так-то просто встретиться,

хоть в городе одном,

одной и той же лестницей

спускаемся на дно.

На дно ночного города –

в мир замкнутых дверей,

где улицы исколоты

лучами фонарей.

Не так-то просто встретиться:

по правилам игры,

одна и та же лестница –

да разные миры.

Иные, параллельные –

как хочешь, назови:

морской причал – молельня и…

две тени – визави.

Мы шли по этой лестнице –

тому назад – сто лет,

а сплетники и сплетницы

судачили нам вслед.

День лишний выпал в месяце,

и стала явь черна,

теперь по чёрной лестнице

спускаюсь я одна,

на дно ночного города,

где тело мостовых

следами сплошь исколото

и мёртвых и живых,

где слёзы и рыдания

и чей-то тихий смех,

и знаю, что когда-нибудь

забуду путь наверх,

с ночного дна – в никчёмное –

своё дневное дно,

по лестнице, что чёрною

была давным-давно.

 

Не умножая грусть

 

Люблю…

И, видит Б-г, – любима,

но жизнь безропотно стекла

в невозмутимые глубины

венецианского стекла.

У них не требую ответа,

не задаю вопросы им…

Молчу...

Пусть странствуют по свету

две книги первые мои.

В каких краях – не всё равно ли,

кому – милы, кому – плохи,

написанные прежней мною,

чужие странствуют стихи.

И если, кто их постигая,

меня пытается постичь,

не обольщайтесь – я другая,

не огорчайтесь – я другая,

и прежней нет меня,

почти…

И мил земной простор и тесен,

и сны о млечных виражах…

Я не пою весёлых песен,

а грусть не стоит умножать.

 

Немного стихов

 

Взвешиваю каждое слово,

словно не осталось их вовсе,

словно за прощальным уловом

невод свой забросила в осень,

 

словно, листопады листая,

только им пытаюсь я вторить,

чтобы стихотворную стаю

не сгубить в реторте риторик.

 

Чтобы не личиной, а ликом

суть моя в словах проступала,

ну а жизнь – в стихах,

поелику,

всё большое кроется в малом.

 

Ведь перед людьми, как пред Б-гом,

не солгать – да не отмолчаться…

А стихов и нужно немного:

для души,

для Света,

для счастья…

 

* * *

 

Непросто, ах как непросто

всё заново начинать,

и с болью справляться острой,

и что-то там… сочинять

о том, что не рвутся нити,

связующие людей…

Ну что же, ты, сочинитель –

есть пища, и будет день.

Как тот эпилог в романе:

герой стоит на краю,

и лодки плывут в тумане,

а он не видит свою –

безвёсельную галеру,

но знает – она в пути.

Ему не хватает веры,

чтоб к ней по водам пойти –

по водам реки священной –

что сразу и не видны.

Стоит и просит прощенья:

да будут все прощены.

Единственной тонкой нитью –

любовью – держась за край.

Ну что же ты, сочинитель,

живи себе… сочиняй.

Глядишь – и поверишь в чудо:

все живы, всё спасены.

Но писем не жди оттуда,

ну разве что… только сны,

в них лодки плывут всё выше,

и где-то снега прошли.

И ты на краю – и пишешь,

и пишешь про край земли.

 

 

Ночка рябинная

 

полымя-жар –

августа-зарева

приворожило

огненным маревом

и увело в ночку рябинную –

в ней ты любил меня…

 

стыла-текла

чёрною патокой

ночь без тепла

верить ли

плакать ли

третья в году ночка рябинная

в ней ты любил меня…

 

помнит мой стан

руки горячие

твоим устам

верю ли

плачу ли

выпью до дна

горе-судьбину я

в ночку рябинную

 

жарче, мой свет,

жарче целуй меня

канет в рассвет

хмель новолуния

яблоки

мёд

да воробьиная

ночка рябинная –

в ней ты любил меня…

---

Ночь на первое сентября –

«в каждом году непременно бывают
три «рябиновые ночи»: первая –
когда цветёт рябина (конец весны),
вторая – когда начинают зреть
на рябине ягоды (середина лета),
третья – когда ягоды эти

совершенно поспеют (начало осени)».

А. Афанасьев

 

Петелька, петелька…

 

Над пепелищем проигранных битв,

путчей и революций,

в облаке заупокойных молитв

белые бабочки вьются.

Тихие ангелы дальних дорог

ветром сбиваются в стаи.

Петелька к петельке –

выдох!

Вдох…

Время узор сплетает.

Бабочки смотрят в твои глаза

с болью исповедальной,

словно о чём-то хотят сказать

перед дорогой дальней.

Петелька к петельке,

вдох – накид,

быстро мелькают спицы.

Между накидами век наш спит,

мы ему –

он нам снится…?

Не разглядеть ни глаз – ни лица,

Время давно ослепло.

С ангельских крыльев летит пыльца

и оседает пеплом.

Петельки, петельки,

выдох – вдох…

(время – оно не медлит…)

Новые ангелы дальних дорог, –

новые шеи в петлях

здесь, где от сточенных болью бритв,

и от пустот пьедесталов,

от лже-раскаяний, от лже-молитв

небо тяжёлым стало.

Петельки, петельки…

Вдох… накид.

Кто там рядки считает.

Пепел ли,

снег ли с небес летит

призрачной белой стаей?

Кто его нынче знает…

 

Попробуй обойтись

 

Девушка пела в церковном хоре…

Александр Блок

 

Попробуй обойтись без аллегорий,

без приторно-сладкоголосых лир.

Там ненависть раскачивает мир,

где девушка в церковном пела хоре.

 

Попробуй без проклятий обойтись,

в Свет обратись

и в Слово обратись.

Не спи.

На убывающей луне

шепчи:

война,

войной,

войны,

войне…

 

Оно спасёт.

А если не спасло,

не умножай ни боль,

ни скорбь,

ни зло.

Шепчи на убывающей луне

именослов погибших на войне.

 

Попробуй обойтись без аллегорий.

Скажи себе: в наш дом пришла беда.

Не на день – не на месяц – навсегда,

навеки в сердце поселилось горе.

 

Нет лада,

нет согласья меж людьми,

и ненависть раскачивает мир.

 

И девушка поёт в церковном хоре.

 

Радоница

 

Здравствуй, тихая седмица,

поминальная неделя.

с вечера притихли птицы,

знать – за море полетели.

Породнившись берегами

под луною молодою,

жизнь и смерть сплелись кругами

над водою.

Яблоками с Красной Горки

семь ночей и дней скатилось,

прошлогодним мёдом горьким

одиночество лечилось.

Здравствуй, тихая седмица,

я тебе и вправду рада,

Радоница – медуница,

росный ладан.

Полететь бы вольной птицей

в поднебесные приделы,

чтобы в августе скатиться

яблоком… наливом белым,

и расти в твоей ладони,

не страшась, что кто-то вырвет,

из земной своей юдоли –

в светлый Ирий.

Радоница – радуница –

поминальная неделя,

тихая моя седмица

на краю земной скудели,

полнится тоской душевной,

дождевой водой живою,

и зовёт травой волшебной –

сон-травою.

 

* * *

 

Разлукой легла

тень воронова крыла,

и радость угасла,

словно и не была

я самой счастливой

женщиной на Земле.

Не таяло слово древнее

на губах

не падали звёзды в небо… –

пуста изба,

и свет её окон

уже не зовёт во мгле.

Мой ладо, ответь,

я видно, сошла с ума,

коль тянет меня

в заброшенные дома?

Что в них я ищу,

ведомая чьей рукой?

Наверное, мне

было когда-то там

легко засыпать,

чувствуя на устах

твои поцелуи,

яблоки,

и… покой,

и верить в рассвет,

не веря календарю,

встречать без тревоги

утреннюю зарю,

и греться в твоём дыхании,

и… молчать.

Не светится красный угол в пустой избе…

И как мне об этом, ладо, сказать тебе?

Сковала уста мои

разлуки печать…

 

Рукой подать

 

Рукой подать, –

а всё ж не прикоснуться,

и Яблочного Спаса жар остыл…

Мы просто не успели оглянуться,

засахарился летний мёд на блюдце,

и яблоки печальны и желты.

 

Рукой подать, –

а всё ж не оказаться

у яблони, светящейся в ночи,

чтоб на траву примятую бросаться

и падалицы трепетно касаться,

и слышать, как ты рядышком молчишь.

 

Рукой подать, –

а всё ж не заблудиться,

хоть Спаса в октябре простыл и след.

Всё дальше наши взгляды, наши лица,

но сок под тонкой кожицей струится,

и источает мякоть нежный свет.

 

Рукой подать, – а всё ж не прикоснуться,

нет летних нот в октаве октября.

Но этот голос мне помог вернуться

туда, где мёд, как золото, на блюдце,

и ты молчишь…

и яблоки горят.

 

Русинка

 

Русинка…

А просится – русинка –

девчонка из древних поверий,

вишнёвая косточка-бусинка

в моём родовом ожерелье.

Моя синевзорая пращурка –

глоток родниковой водицы,

легка и проворна – что ящерка –

славяночка-отроковица.

Не часто клонила головушку

и клала земные поклоны,

горчит твоя вольная кровушка

дымком половецких полонов.

Девчонка в рубашечке вышитой,

века меж тобою и мною,

да только по-прежнему слышу я,

как стрелы поют за спиною.

Никто до сих пор не ответил мне,

то явь или сон мой из детства?

То сердце болит иль отметина

калёной стрелы половецкой.

 

 

Рябиновая юдоль

 

Когда в колыбели чёрной

баюкает ночь луну,

душа, вздохнув облегчённо,

уверует в тишину,

 

И в дом, где траурным крепом

подёрнута зыбь зеркал,

давно забытое лето

вернётся издалека.

 

И в зеркале отразится

колодец с живой водой,

дощатые половицы…

Рябиновая юдоль.

 

…С вязаньем женщина в белом,

как водится – у окна.

И песня, что она пела,

доносится, чуть слышна…

 

Она ни о чём не спросит

меня,

и я промолчу,

а утром забуду вовсе –

довольно ночных причуд!

«…довлеет дневи…» припомню

и «Господи, даждь нам днесь…»,

но будет теперь легко мне,

(ведь всё преходяще здесь),

устав от возни мышиной,

увидеть, оставив дом,

как снегом припорошило

рябиновую юдоль.

 

Сердце августа

 

Тепло до срока лето разбазарило,

не греет солнце – сколько ни проси,

но полыхают зори;

август – заревом

издревле называли на Руси.

И утренник – из ранних – землю выбелив,

таится в оксамитовых лугах,

где сумерек лиловых взгляд погибельный

сочится сквозь полуденный угар.

А зори-заряницы сердце радуют,

медовый воздух будто загустел,

и яблоки в садах ночами падают,

во влажной исчезая темноте –

под яблоней – в траве – где тишина густа,

где то и дело слышится в ночи,

как падает и бьётся сердце августа,

и замирает…

и опять стучит.

 

Солоно…

 

Мир этот крепко сшит – да неладно скроен,

каждый кроит заново,

правя крой.

Солоно, Господи, в доме твоём от крови,

горько от осознания –

льётся кровь.

Старые шрамы рвут молодые раны,

не перешить, не спрятать –

как ни крои.

Зодчие на Руси возводили храмы

и нарекали Спасами на Крови.

Тихая скорбь –

шатровые колокольни,

без золочёных маковок и крестов.

Дух убиенных там обретал покой свой,

вечный покой

и вечный горний простор.

Не сосчитать могильных холмов-пригорков,

стонет земля от старых и новых ран.

Солоно, Господи,

солоно так, что горько…

Время пришло закладывать новый храм.

Только…

давно мучаюсь чувством странным:

тешатся позолотой –

а нужен Свет!

На перекрёстках высится храм на храме.

Веры у нас как не было –

так и нет.

 

Та-русское

 

Лечу в Тарусе грусть

живой водой Таруски,

мне дорог этот вкус

с родной горчинкой русской.

Лечу в Тарусе грусть,

да видно, зря стараюсь –

взгрустнулось – ну и пусть,

судеб не выбираю.

 

Скитаюсь над рекой,

где спит певец скитаний,

и трогаю рукой

заиндевелый Камень,

и, грея поутру

озябшую рябину,

я радуюсь, что грусть

моя неистребима.

 

Лечу Тарусой грусть –

святой горчинкой русской,

и спорить не берусь,

что грусть не лечат грустью.

Но кто бы ни спросил:

нарочно ли, судьба ли?

Отвечу: на Руси

клин клином вышибают.

 

* * *

 

Только-только месяц зарев в окна постучит,

плачут горькими слезами яблоки в ночи.

Прилетает Сирин-птица в яблоневый сад,

и по яблоням струится мёртвая роса.

Птица Сирин навевает долгий морок-сон,

плачет птица – омывает яблоки росой.

До полудня плачет Сирин, не жалея слёз,

Но оставит светлый Ирий птица Алконост,

и к полудню в сад заветный, в яблоневый сад,

где на ветках слёзы Сирин – мёртвая роса,

принесёт росу живую и стряхнёт с крыла

Алконост – иная птица, песнь её светла.

Тонкой кожицы коснётся чистая роса,

светом яблоко нальётся, просветлеет сад.

В том саду с тобою, ладо, нам бы век гулять,

только яблоки не надо с веток обрывать.

Не срывай до Спаса яблок, лихо не зови,

разольётся сонный морок у тебя в крови,

стынут слёзы на ресницах – мёртвая роса…

Усыпила Сирин-птица яблоневый сад.

 

Туманное ностальгическое

 

Дожди в сновидениях детских

идут, не касаясь руки,

и дышат в туманах одесских

родные туманы Оки.

Там – зябнут деревья нагие,

здесь… птичьи следы на песке…

Туманный недуг – ностальгия,

её не разделишь ни с кем.

Навязчивы эти симптомы:

тоска по горчащей листве,

тоска по далёкому дому,

по мокрой, пожухлой траве.

Ты с этой тоскою щемящей,

казалось, сроднился навек,

пытаешься жить настоящим,

но время ускорило бег.

То зимы мелькают,

то вёсны,

и ты по привычке не спишь,

и полнится стуком колёсным

без-сонная синяя тишь.

И тянет туда, где

струится

туманною негой Ока,

плывут из минувшего лица,

мелькают вязальные спицы

в натруженных чьих-то руках…

колёса выводят: по-ка..

Туман.

Ностальгия.

Тоска…

 

Одесса – Калуга – Таруса – Одесса

 

* * *

 

Ты говоришь, что смерти нет,

что смешаны и твердь и воды,

ты просто переходишь в свет

по неземному переходу –

перелетаешь – налегке,

и видишь лодку вдалеке.

Там нет ни вёсел, ни гребца,

но вечный парус кем-то поднят,

себя не видишь – нет лица,

ни завтра нет – и ни сегодня;

Но есть причал, где у воды –

у самой кромки – след, как дым.

Ты говоришь, что смерти нет –

есть дом, в который возвратится

любой, перелетая в свет,

усталой перелётной птицей.

Пусть крыльями – твоим плечам –

молитва станет и свеча –

частичка здешнего огня –

меня.

 

 

* * *

 

Через пустырь, где жгучая крапива

теснит чертополох и череду,

я осторожно и неторопливо

в чужую избу, как домой иду.

 

По четвергам здесь пили чай вечерний,

обычно – с мятой,

реже – с чабрецом,

пекли в печи песочное печенье;

кружили в свете мошки над крыльцом.

 

Здесь шла неплохо первая черника

под – ни о чём – неспешный дачный трёп…

Вдруг чья-то тень к щеке моей приникла,

и тихий зов донёсся с дальних троп.

 

Три ворожеи – три чаинки в чашке

вращаются, отчаянно кружа,

и призрак девы в вышитой рубашке

манит, не преступая рубежа…

 

бегу… бегу…

догнать её пытаюсь,

дрожу от страха или от росы…

Она плывёт, едва травы касаясь,

и лишь мелькают ступни ног босых.

 

С грядущим ли свидание?

С минулым?

На этих тропах дольнему темно…

Сад кончился.

И дева обернулась

и оказалась… мной?… конечно, мной…

Душа моя…

О чём она хотела

предупредить,

предостеречь,

помочь?

Я, возвращаясь, над тропой летела,

нещадно солнце изгоняло ночь.

 

Впечатывались в память дни и даты,

не оставляя места мелочам…

А между тем,

я здесь жила когда-то

и не жалея чабреца и мяты,

по четвергам заваривала чай.

 

* * *

 

Что стихи –

слова одни.

Тайнописью листопадов

за чугунною оградой

сочтены давно все дни.

Сочтены все вечера,

грусть и радость,

смех и слёзы.

Начиналось – как игра,

оказалось, что серьёзно.

Что стихи…

То снег, то дождь –

развесенние качели,

пропадает ни за грош

пережитый день ничейный.

Посмотрю ему вослед:

мой ли это день тревожный?

Он летит без подорожной –

он рассказан, прожит, спет.

Но потянется рука

к недописанной странице,

там, где памятка хранится:

что ни мука – всё мука.

Что стихи – слова одни.

Не сыграть с минувшим в прятки –

перемелешь без остатка

горы праздной трескотни.

Пусть живётся впопыхах –

то пунктиром,

то штрихами –

жизнь аукнется стихами,

смерть откликнется в стихах.

Всё – стихи…

 

Я не верю

 

Я почти не верю в то,

что сюда вернусь когда-то;

у окна – в цвету густом,

над сиреневым кустом

дремлет липа в два обхвата…

Чья-то память коротка,

а моя длинна, и сушит

неизбывная тоска

неприкаянную душу.

Так, бывает, в плен возьмёт,

так накатит временами,

сладок этот старый мёд,

горький мёд воспоминаний.

Тешит трепетную грусть

маячок надежды зыбкой:

может, всё-таки, вернусь?

Есть же право на ошибку?

Я изверилась давно,

пряжу выпряла из грусти,

до земли веретено

память-пряслице опустит.

Нить тонка и неровна –

да крепка – другие рвутся,

эта ниточка одна

и поможет мне вернуться.

Обмелевшею рекой

с чередой заросшим руслом,

трактом иль тропинкой узкой…

стихотворною строкой

иль каликою с клюкой

с именем исконно русским,

 

где река неглубока,

где высок желанный берег…

 

я не верю.

…здесь пока мне ещё хоть кто-то верит.

 

Яблоневые сны. Седмица

 

Вторая седмица месяца,

малиновый выпит квас,

и яблоки тихо светятся,

предчувствуя скорый Спас.

Предчувствуя осень скорую

да ранние холода,

плетёную гладкость короба

да стылую мглу в садах.

Туман заставляет плакать их,

иль знают – обречены…

спят семечки в неге мякоти

и вещие видят сны.

Им, семечкам, снится-верится,

что солнце растопит лёд,

зелёной стрелою деревце

из сонной земли взойдёт.

И всё повторится заново,

и будто бы смерти нет,

и влажную землю саваном

укутает палый цвет…

И в эту седмицу, в августе,

так ночи и дни ясны,

и в воздухе столько благости,

что яблоням снятся сны.

 

Январское. Смотри…

 

Стихи распадутся на тысячи слов,

мир станет безжизненно бел.

Ты спросишь: какое сегодня число?

Никто не ответит тебе.

Над чёрным и алым нетающим льдом,

кричи, если можешь.

Кричи.

Лети снегопадом,

и зимним дождём,

и северным ветром в ночи.

Смотри, как вздымается бездна горой,

как плоть рассыпается в прах,

как гинет в забвенье вчерашний герой,

и другом становится враг.

Смотри, как на брата охотится брат,

и рдеет проклятья печать.

Господь Всемогущий не слышит…

Пора.

Кричи, если можешь кричать.

 

Смотри, как горячим дыханьем снесло

четвёртый… иль тысячный Рим,

и тысяча тысяч разрозненных слов

смешались и стали одним.

Смотри, как алеет нетающий лёд,

и пылью клубится гранит…

 

А Слово наутро ребёнок найдёт

и заново мир сотворит.

 

* * *

 

в Старом городе –

здесь говорят Старе мicто –

есть одна улица

если пройтись по ней

то можно услышать как

где-то

под мостовой

молчат колокола церкви Святой Ирины

их молчание оглушительно

вот и

лёгкая женская тень

вздрагивает

наверное один из колоколов –

полиелейный –

молчит слишком громко

не так давно

здесь ещё стоял последний Ирининский столп

но люди всегда воевали с памятниками

тень Ингигерды – великой княгини киевской

(в крещении – Ирина

(в схиме – Анна)

прилетает слушать

молчание колоколов

Ирининской церкви

 

тихо-тихо

идём мимо

мне почему-то хочется

назвать тебя

Ингигердой

я знаю

ты отзовёшься

и не удивишься

ну разве что самую малость

 

* * *

 

кроется жар

в дремлющих кратерах

солнечный ветер – в чайных листьях

в невозмутимом лице императора

кроется

что-то

лисье

 

темнеет вода

и всё разрешимо

июльским утром

(и всё же –

лисье...)

тайное

вечное

непостижимое

в агонии

чайных листьев

 

жало клинка

огонь и яд

кровь

оставляющая вены

две-три минуты

чайной агонии

по человеческим меркам –

мгновенно

---

Агония чайного листа – изменение

сухого чая при заваривании под действием

горячей воды. В процессе заваривания

чайный лист выделяет и отдает воде

все полезные вещества. Агония считается

наиболее полной, когда за 2-3 минуты

чайные листья полностью отдают

свой вкус и аромат воде.

 

Утренний чай» (асачи) –

сбор гостей между 5 и 6 часами утра

 

 

приговорена

 

Приговорена к родной земле,

где от века жили мои предки,

где морозный иней в феврале

серебрится на уснувших ветках.

 

Приговорена к родной стране,

где учились первые уроки,

где легли на сердце в детстве мне

памятные пушкинские строки.

 

Приговорена навек к ветрам,

что свободно над полями веют

и в туман уходят по утрам

по песчаным золотистым свеям.

 

Приговорена к вершинам гор,

к земляничной солнечной поляне.

Мне по праву этот приговор

предки мои вынесли – славяне.

 

Приговорена.

И тем живу,

что душа изодранная в клочья,

яблоком антоновским в траву

упадёт в России где-то ночью.

 

* * *

 

… и это будет жизнь другая,

(ты назовёшь её приличной),

ты станешь жить, с женой ругаясь,

и скоро мат войдёт в привычку.

Ты будешь по ночам спокойно

похрапывать –

(был плотным ужин),

и пару раз тебя (не больно)

кольнёт обида: был не нужен.

А утром свой пакетик чайный,

раскачивая в чашке пёстрой,

меня ты вспомнишь невзначай, но

непременно – с болью острой:

не так-то просто жить с поэтом,

но много женщин есть на свете:

а боль излечат две котлеты

и… прям со сковородки – третья…

и чай в пакетиках, и кофе,

который быстро-раст-воримый...

и в целом – жить не так уж плохо!

Ну, не хворай…

привет, любимый…

 

 

 

* * *

 

…ночной сюжет новостей

привычен и предсказуем

один за другим падают памятники

люди воюют с камнем

это предельно просто

свалить с пьедестала вчерашнего идола

куда проще

чем убирать обломки на площади

куда проще

чем воевать

с идолами в себе

здесь мы заведомо обречены

на поражение