Любовь Сметанина (Муся)

Любовь Сметанина (Муся)

Четвёртое измерение № 10 (142) от 1 апреля 2010 года

Точка росы

  

* * *
 
Зря вы здесь, в моей обители.
Мне от вас свежо и ветрено.
Вы – сплошное многоточие,
и мешаете стареть.
Вот у вас дыра на свитере
и глаза чужого сеттера,
и до обморока хочется
не любить, а долго греть
и губами, и ладонями
вас, простуженного милыми,
вас, последнего и горького,
как на донышке вино.
Вам смешно – да только вон они:
ангелочками бескрылыми,
привидениями зоркими,
все – за вашею спиной...
 
Кардио…
 
До побудки проснулись двое,
у окошка стоят в обнимку.
Обернулся больничный дворик
негативом вчерашнего снимка.
Пять утра, а светло, как в восемь:
то сорочку с крахмальным хрустом
первый снег надевает грустно
на последнюю чью-то осень.
 
Тритон
 
То был беззвучный длинный стон
во сне. И превратился сон
в тоскливую вину: тритон...
забыла накормить...
Стучал бы, что ли, по стеклу!
А то молчит в своём углу,
в аквариуме на полу –
немудрено забыть!
 
Я их десяток привезла
(контрабандистские дела)
и девять разом продала
ушли за три цены.
А этот надолго застрял:
в дороге ноги потерял –
и я ждала (наверно, зря)
регенерации.
 
Тут без него полно забот:
собаки лают, воет кот,
и попугай, как чёрт, орёт;
и я опять в долгах...
А он – молчун – сидит на дне,
в холодной, тёмной глубине,
и помнит, помнит обо мне...
И о своих ногах.
 
Сучьи дети
 
Я в терновнике густом нору вырою,
вырву шерсти из боков – нору выстелю,
глину стылую худым телом выгрею,
погляжу теперь: тепло ли да чисто ли.
 
Нас ни зверь, ни человек не найдут.
А снаружи – это ветер скулит.
Нору колкие кусты стерегут
и тропу к норе снега замели.
 
Пойте-пойте свои песенки тонкие,
пейте-пейте молоко моё белое.
Ночки тёмные у нас, зимы долгие.
Спите, умные мои, спите, смелые.
 
Я не слепну – это слёзы стоят.
Я не плачу – это шкура дрожит.
Я не мёрзну – это звёзды блестят
острыми голодными иглами...
 
Инвалиды любви
 
Удел переклиненных механизмов –
какой-нибудь годный узел
плюс память в коробке. Иллюзия жизни.
Живейшая из иллюзий.
 
...Когда у тебя – одинокое око
на гибкой подвеске – это
для робота – мало, для бога – много.
И самое то – для поэта.
Всю ночь трепетать, осязая зрачком
пространства живую мякоть,
а днём – уронить окуляр ничком
и вспоминать. И плакать...
...о том, как опять эти двое украдкой
сошли с автономных линий.
Но голоса нет, чтобы крикнуть: ребятки,
одумайтесь – переклинит!
А эти уже подключились друг к другу...
и стихли... не дышат вовсе...
 
...Я помню – нам тоже казалось грубым
втягивать в камеры воздух,
пока там что-то дрожало на высшей,
на запредельной ноте...
Я знаю, чем платят, чтоб это услышать...
Скоро и вы поймёте.
 
Куст
 
Ты видел, как черна беда,
скользя в обрыв, во тьму...
О, как молился ты тогда
неведомо кому!
 
И вспыхнул кустик среди трав...
И с ним сцепились вы,
друг другу кожу ободрав
до сока, до крови!
 
И всеми жилками дрожа,
твой человечий вес
он всё держал, держал, держал...
а ты всё лез и лез!
 
...Какой у счастья синий цвет,
как сладко в нём парить;
того, кто есть там или нет,
в слезах благодарить!
 
И – прочь отсюда! Убегай –
попутками, пешком...
Не видя, как он впился в край
последним корешком.
 
Рассказ
 
Взял меня первый ветер,
зелёной взял.
Взял меня летом с ветки,
а ведь нельзя.
Пел, высоко кружил,
на весу держал,
вдвое легко сложил,
тяжело прижал.
И улетел – не вернулся.
Не оглянулся.
 
Плакать бы мне такой,
да не знаю слёз.
Мимо сквозил другой,
зацепил, унёс.
Выл, колотил, не приметил
где обронил.
Тихий пришёл третий.
Тепло укрыл.
 
А первый-то — не вернулся,
не оглянулся...
 
Немы
 
мы друг другу в руки падали
падали
нету дна
немоту в слова не прятали
надо ли
это нам
голоса присущи ищущим
пищу ли
дом ли сад
мы нашедшие неслышимы
лишни нам
голоса
 
Старухина смерть
 
За окошком у вишни в ухе
пожухли серьги.
Вишня слушает сон старухи,
плывущей к смерти.
 
А старухина смерть –
любо-дорого посмотреть:
высока – в небеса,
за плечами – остра коса.
Размахнётся да чирк по телу –
и включит шоу:
залетают, заплещут белым,
её душою
озаботятся все,
под рученьки понесут,
искупают в росе,
и чистенькую – на суд.
А в четвёртой серии – глядь –
старуха в раю.
А уж там – благодать –
привечают её, поют:
 
что ж ты, муся, больна-гола?
где ж ты горюшко мыкала?
полетим с тобой в горний зал,
там всегда у нас карнавал,
а наскучит плясать – в саду
отдыхай под берёзою,
хочешь – кренделя на меду?
хочешь – мужа тверёзого?
 
А у глупой-то вишни
и смерть глупей да тише.
Бестолковая смерть —
сохнуть-сохнуть, упасть и сопреть.
 
Картины
 
Стены прогреты, крыша поката.
Лавочка, плющ, бельё.
Великолепна картина заката
в раме и без неё.
 
В сомкнутых ставнях – тайна квадрата.
Чая вечерний звон.
Если и нет на картине заката –
великолепен он.
 
Росинка
 
Мне зренье дано без границ и углов.
Я голый хрусталик, пустая водица:
не щурит прицел роговая зеница,
сетчатка не цедит улов.
 
Я рада залётным лучам,
но образы их забываю мгновенно.
А если б копила – картину вселенной
могла бы сложить, но зачем?
 
Короткое время – ночные часы,
и тесное место – деревня у Волги.
Мне строгим уколом сосновой иголки
указана точка росы.
 
Уравнение
 
Когда ты – дитя пред миром: гол, бестолков,
когда ядовито плюётся любая ветка
и каждая тварь – охотник на человека, –
верь, несмышлёныш, бегущий от их клыков:
Бог – на стороне человека.
 
Когда твоя власть над миром так велика,
что червь безголосый кричит у земли во чреве,
сжимается море и пятясь ползёт река, –
знай, человек: из любви к тебе, а не в гневе, –
Бог – на стороне червяка.
 
Горошина
 
Лося прислали, десять кусков –
гладких, больших, вырезных.
(Как там зовутся у мясников
длинные мышцы спины?)
Чмок! – отклеилось от дерюги,
солью чуть-чуть припорошено,
запах молочный – не стухло в дороге,
тук! – упала горошина.
Что за горох? – обмываю кровь:
шарик тяжёлый, тусклый, неровный.
Кажется, это дробь.
Значит, их – дробью.
Ишь, впечатлительная натура –
как ощутила спину!
Что, и твою задубевшую шкуру
может пробить дробина?
 
Воспитание чувства
 
Пригрей это чудо, упавшее с неба,
проникшее в душу зверушкой босой,
корми его крошками звёздного хлеба,
и чаще пои вдохновенной слезой.
За лапку води, укрывай потеплее –
и скоро пройдёт его робкая дрожь:
покроется шерстью и заматереет,
а там – и дубиной его не убьёшь!
 
Курица и яйцо
 
Похлопала Муза крылами, снесла яйцо.
Упала поэзия прямо тебе в ладони.
И вот в сковородке, под перчиком и сольцой
румянится солнце на облаке, золотое!
 
Утроба поэта не гордая: хлеб да каша.
Не ради пожрать ты шедевры творишь, артист.
И пышный, горячий ещё натюрморт пейзажа
ты, капая слюнками, клеишь на белый лист.
 
А Муза уже и другому яйцо снесла,
и дальше похлопала – странное чудо-юдо.
А этот другой, не знающий ремесла,
не смеет скорлупку разбить и состряпать блюдо.
 
Он возится с ним смешнее, чем с томагочи,
и смотрит на свет, и не выпускает из рук.
И вот как-то раз – я думаю, среди ночи –
он чувствует шевеленье и слышит стук.
 
Он лампу включает, а из рукава пижамы
большим и доверчивым глазом глядит птенец.
И этот чудак разволнуется вдруг, как мама.
Нет, даже сильней разволнуется – как отец.
 
И долго потом – всю зиму – птенца он греет,
и что-то бормочет, и сыплет ему зерно.
А где-то, наверно, в апреле... да-да, в апреле
целует его и распахивает окно.
 
Приехали
 
Там где барханы сухи и мертвы,
где никогда не бывало селений,
сходу, склонить не успев головы,
вдруг опустился верблюд на колени.
 
И не поднимет ни окрик, ни плеть
дохлую тушу коварной скотины!
Плюнет на путь твой надменная смерть,
сразу на обе его половины.
 
Солнце заходит. Вот тут и ложись.
Важно ль – кто ты, куда и откуда?
Слушай в ночи шелестящую жизнь
мёртвых песков. И смотри на верблюда.
 
Кулинарно-эротическое
 
Я влюбилась в тебя, когда резал ты лук.
Притаилась, следя за движеньями рук:
с побелевшей фалангой на пальце большом,
ты так точно и бережно двигал ножом!
Так послушно и ровно рождались круги
из-под мерно сверкающей сталью дуги!
И в руке полушарие лука держа,
ты как будто его защищал от ножа...
О, была загорелая эта рука
так в предплечье сильна, а в запястье тонка,
что ослепнуть боясь, я прикрыла глаза –
ведь без слёз это вынести было нельзя...
Всё шипело, кипело и пело вокруг!
А я в пропасть летела.
А ты резал лук.
 
Мрали и мрыли
 
По красивой планете гуляли красивые мрали.
Очень веселы были – их плакать никто не учил.
Невозможный закат загорался, а мрали зевали
и ложились, и спали без снов в невозможной ночи.
 
А еще на планете той жили лохматые мрыли.
Всё грустили и к звёздам, таким же лохматым, рвались.
По ночам из песка и травы они делали крылья,
чтоб однажды умчаться туда — в невозможную высь...
 
И когда эти глупые мрыли куда-то пропали,
растопырив нелепые крылья в закатном огне,
на красивой планете остались красивые мрали,
и они ещё долго и весело жили на ней.
 
Облачко
 
Люди шагают по городу
быстро, медленно, средне.
Люди одеты модно,
бедно, и просто средне.
Кто-то из них улыбается
овчарке, сидящей у кресла.
Кто-то всегда улыбается.
А мне всегда интересней
смотреть, как идут другие,
которые смотрят по-разному:
зло, равнодушно, брезгливо,
робко и неприязненно.
Вот я и спрашиваю себя:
как же в них разобраться –
в людях, не улыбающихся
такой симпатичной собаке?
Прорезать и быстро зашить бы
совсем небольшую щёлочку –
только взглянуть: лежит ли
внутри небольшое облачко?
Я очень стараюсь не думать
эти плохие мысли.
Но очень трудно не думать,
сидя подолгу в кресле.
 
Религия
 
Там не райский сад, а ветра свистят в редколесье звёзд.
Там и бог – лесник, по-лешачьи тих, по-мужичьи прост.
Не умеет он ни чудес явить, ни грехов простить,
только – тьму рыхлить. Но когда моя перетрётся нить,
и взлетит душа, в кулаке зажав, как входной билет,
семенной запас – всех любовей свет и прощений свет, —
дай ей, бог, в твою темноту упасть, как в сырой навоз,
и взойти потом голубым ростком в редколесье звёзд.
 
* * *
 
Подойди к нему, сестрица,
подойди к нему, будь другом!
Не с лекарством, не с советом,
а с полуденным теплом.
Потому что вечер, ветер
и летят к деревьям птицы,
и седой лохматый ворон
прячет память под крылом.
Там – апрель, светло и звонко,
мама, гнёздышко-воронка,
молодая ветка ивы
и скорлупки от яйца…
Ворон горбится ревниво,
а над лесом чёрный ворот
небо звёздное по кругу
всё вращает без конца…
 
Антирим
 
По окончании мира,
в самом начале начал
добрая женщина грудью кормила
двух крутолобых волчат.
 
Пепел у ней на подошве,
пепел и камни на вечных холмах.
два голоска – погрубей и потоньше –
сыто урчали впотьмах.
 
Небо крестами исчерчено,
хрипнет, срывается глас громовой!
«Баюшки-баю» – склоняется женщина,
что ей до неба того…
 
* * *
 
Светятся сугробы под луной,
где-то между ними спят собаки.
Из окна не видно ни одной,
только снег мерцает в полумраке.
 
Вынесешь варёной колбасы –
тут же три сугроба оживают,
тянут кверху чёрные носы
и глазами чёрными моргают.
 
В дачном посёлке
 
Чуть подморозило под утро…
Разъехавшиеся соседи
забрали инвентарь и утварь
из алюминия и меди,
мешки, закатанные банки,
лопаты, тяпки и метёлки.
А их сезонные собаки
по-летнему живут в посёлке.
Они ведут себя достойно:
сидят по дачам, ждут хозяев.
Спокойно, дурочка, спокойно.
Они в морозы не озябнут.
Их всех, не чующих обмана,
ещё с жирком под чистой кожей,
съедят корейские гурманы
и неразборчивые бомжи.
 
Деревья
 
Поедят, закурят, огонь зажгут…
Я же – незаметно сойду с крыльца
и неслышной поступью беглеца
вновь пойду туда, где меня не ждут.
Раз не ждут меня, значит, не боюсь,
что задышат близко и горячо,
что скуют податливое плечо
неудобной тяжестью нежных уз.
Колея, плетень… вот они – левей,
никуда ни шагу за двести лет.
Вроде бы и вместе они стоят,
но не ближе вытянутых ветвей.
Не хочу ни радости, ни тоски.
Всё-таки древесна душа моя!
Тихо постою с ними рядом я,
но не ближе вытянутой руки.
 
* * *
 
Всякий, хоть раз, да моргнёт в миллион лет.
Он и моргнул. А в мире мигнул свет.
Отче, пока ты моргал, пролетел век.
Мы пролетели мимо твоих век.
Малые дети в чулане большой тьмы,
сами себе свет высекали мы.
Чиркали, чем придётся, – какой там риск
в реденьких, недолговечных пучках искр!
Что ж ты серчаешь, открыв через миг глаза?
Знал же, детей одних оставлять нельзя.
Ладно, давай, вздыбливай мир ребром,
стряхивай нас, топи нас со всем добром!
Только смотри – другие уже летят.
Этих не смоешь волной, как слепых котят.
Эти на крыльях такие несут огни!
Ну-ка, родимый, попробуй, ещё моргни...
 
Скорпион
 
Всходит к небу трудов твоих трубная гарь,
ратных подвигов трупная вонь.
О какая же ты несуразная тварь,
человечество! Скорпион.
Каждый членик – добра нераскрытый бутон,
многочлен же – раскрытая пасть.
Я своё существо ненавижу как часть
твоего существа, скорпион.
Я клешня. Я живот. Я желудочный сок.
Жалкий голос и хищный глаз.
Я последней добычи последний кусок.
Это скоро, сегодня, сейчас.
Переполнит нутро накопившийся яд,
и оглянешься ты, вопя,
на пустыню, где некого убивать.
Бедный зверь, я спасу тебя.
Я уже начинаю движенье к спине –—
я теперь твой калёный хвост.
...Я дрожу на спине – я ложбинка на ней,
где хитин ещё не нарос.
 
* * *
 
У времени сахара много –
такие большие барханы,
которым – ни края ни дна.
На что ему столько добра?
 
Досталась и мне, слава богу,
крупинка из этой сахары.
Но маленькая и одна,
и вкуса не разобра...
 
Акварим
 
Упрёшься в стенку головой,
и смертным страхом бьют по печени
железный лязг, надрывный вой
системы жизнеобеспеченья.
И это жизнь? – в нечистой банке
неподходящего размера!
И это бог? – отсыплет манки
потусторонняя химера...
Ну что за вера – умолять
в ночи искрящий проводочек,
чтоб не расплавился бы, млять,
и биофильтр не обесточил!
Твою механику, житуха,
неймёт мой жидкий мозжечок.
Вот смерть – понятна: эта штука
простая, как смывной бачок.
 
Любовь
 
Выдали замуж, плакала – горько, жалобно:
за нелюбимого отдали, за приезжего.
А схоронила – милого да желанного –
плакала пуще, плакала горше прежнего.
 
Что у них было? Как эта речка вытекла
из нелюбви в любовь – по камням? по стланику?
Как она сделала, уж не в печи ли выпекла
из нелюбви – любовь – по хлебцу, по прянику?
 
Что это: сила премудрая, потаённая?
Или покорность наша – ярмо всегдашнее?
Вот она плачет. А я-то, навек влюблённая,
буду ли так же... миленький, страшно,
страшно мне...
 
* * *
 
Вот летит легконогая, светлоокая дива,
называемая рекой.
Вот стоит деревянная дева,
над водой наклонилась и ловит её рукой.
Вот заладила глупая ива здороваться и прощаться!
Век пройдёт – не заметит тебя река.
У неё своё: лететь, сверкать, превращаться –
да, в синее море и в белые облака...
 
2 апреля
 
Я начинаю новую жизнь.
Старая жизнь – умри!
За руки не хватай, отвяжись,
под руку не говори.
Фу, как противно дрожит рука.
Ну и пускай дрожит.
Мне, словно кошке, не привыкать
снова – здорово жить.
Всё, поворачивайся спиной,
щас я тебя убью –
так подшутившую надо мной,
милую жизнь мою.
 
Назиданьице
 
Молодая трава, ветерок над могилой,
тишина, темнота, теснота гробовая...
Представляй ежедневно, пускай – через силу,
постарайся, чтоб это тебя утомило.
А привычного ужаса не бывает.
 
* * *
 
Ночь открыла провал небесный,
а навстречу душа разверста.
Вот глядят друг на друга бездны –
и какая из них темней?
И какая из них бездонней?
Посредине умишко тонет.
Бедный, маленький, плоскодонный,
ищет отмели в глубине...
 
* * *
 
А могла бы остаться живою змеёй,
Пресмыкающейся в каменистой пустыне,
чтоб однажды тугие браслеты её
на горячей руке змеелова застыли.
 
Но решила она стать ажурным кольцом –
мельхиоровый хвостик в нефритовой пасти –
и на бархате спит, и сама – будто сон
о воздушной руке, о прохладном запястье.
 
Холодно
 
У мягкой улитки большие глаза и нет голоса.
Глядит в темноту и не может сказать, как ей холодно.
Поглубже дрожащее тело упрятала в домике.
Но домик не греет: он слишком прозрачный и тоненький.
Улитка не может заплакать – ей слёз не положено.
Но знает дорогу к теплу, да не знает – а можно ли?
Вот так до рассвета и стынет, и дверца – открытая.
...А утром из домика выползет тварь ядовитая.
 
Механика
 
Сопряженье разомкнулось –
Им пришла пора прощаться:
Чтоб пружина натянулась,
Надо быстро разбежаться.
Тут пружина сократится,
И они опять сомкнутся.
 
Чтобы ближе очутиться,
Надо резче оттолкнуться.
 
Вечернее
 
Солнце вымытую щёку на ладошку опускает
и надрезанною дыней сладко щурится со смыслом,
что ещё немало соку... За окошком проплывает
несусветная гордыня чьих-то плеч под коромыслом...
 
А вдали висит над пашней и на весь ленивый вечер,
зацепившимся изгоем, заикаясь и спеша,
об одном, о самом важном, надрывается-щебечет
не нашедшая покоя чья-то грешная душа...
 
Репей
 
Срок действия крючков,
срок годности колючек,
увы, не бесконечен...
Унылая пора!
За резвых кобельков
и очень резвых сучек
цепляться больше нечем.
Пора, старик, пора.
Раздавленным лежать
под мерзкими ногами?
В болотной тине преть?
Теперь уж всё равно,
когда, как печь дыша,
с ужасными рогами
внимательная смерть
склонилась надо мной...
 
...И утащила в рот.
Ах как, ей богу, мило,
что в час наш роковой
нас принимает не
трухлявое нутро
безвыходной могилы,
а тёплый и живой
божественный тоннель!
А стенки так тесны,
пульсация такая!
Теплей... теплей... Постой!
А всё-таки: куда?
Не в топку ль сатаны
оно меня толкает
с угрюмой правотой
хозяина гнезда?
И тут покоя нет.
Но луч из дальней щели,
прерывист и белёс,
защекотал глаза...
О, сладостный ответ!
О – свет в конце тоннеля!
Знакомые до слёз
родные небеса!
 
© Любовь Сметанина (Муся), 1995–2010.
© 45-я параллель, 2010.