Линор Горалик

Линор Горалик

Все стихи Линор Горалик

  • В окно выходит человек
  • В парке, под бобыльником простым
  • В царстве неги и покоя
  • Выстрел в воздух внутри крота
  • Где была твоя голова?
  • Гусары денег не берут
  • Друг мой Пётр, как вьюга разыгралась!
  • Жалко тихого дурака
  • За нашу и вашу свободу
  • Камень удерживает бумагу
  • Нам ни к чему аллеей роз в толпе фланировать
  • Нет мы свою не лапали а ваша-то сама
  • Ночью, доктор, я узнал,
  • О, мышка белая, скажи мне, что с тобой
  • Оглянись вот все, от кого ты ушёл
  • Смертинька, Смертинька, кто твоя бабушка?
  • Тогда
  • Что ж ты Родине на кровь не подашь?

* * *

 

В окно выходит человек – без шляпы, босиком, –
и в дальний путь, и в дальний путь
срывается ничком
и там, где с каплющих бельёв струится затхлый сок,
встречает чёрных воробьёв
летящих поперёк.

Они его издалека
зовут попить пивка,
а он в ответ – «пока-пока»,
в том смысле – «нет пока»,
в том смысле, что смотреть туда ↑↑↑:
сюда идёт вода
из неба чёрная вода спускается сюда:
          на серый хлеб,
          на серый сад,
          на невскую слюду,
          на этот город Петроград
          в семнадцатом году.

О жалкий сильный человек без сил и босиком
решивший выбраться сухим, успеть уйти сухим:
опередив и мор, и глад, и чёрную воду
покинуть город Петроград в семнадцатом году:
          и серый хлеб
          и серый свод
          где безысподня рать
          вдруг наше сраное бельё
          решила простирнуть

И мерзость пенная в тазах
ещё лишь кап да кап –
а он утёк у них из лап
мимо железных труб
Он твердолоб и твердорот,
и, слава Господу,
всё ближе город Петроград
в семнадцатом году.

Но выше выпала вода и падает быстрей
и говорит: Постой, босой, я за тобой, босой
          и слизкий стыд
          и сраный срам
          и сладкая гнильца
ты думал – скинул бельецо и нету бельеца?
А ну сольёмся у крыльца,
а ну обнимемса!..

О, бывший твёрдый человек,
раскисший человек
он лупит воздух так и сяк
не чуя скользких рук
не чуя мокрого лица и дряблого мясца,
сквозь чёрный каменный пирог
просачиваеца
сквозь серый град в кромешный ад
просачиваецццца
          ↓
          ↓
          ↓
-----------------------------------------------------------------
и вновь, как пять минут назад, под ним лежит в аду
весь этот город Петроград в семнадцатом году:
          и ослепительный дымок
          и жгучий ветерок
          и темень красных воробьёв,
                                          летящих
                                          поперёк

 

* * *

 

В парке, под бобыльником простым

умирает старый молодым:

гордо, молча, с каменным лицом, –

словом, умирает молодцом.

 

Рядом, под клеменцией простой,

умирает старым молодой:

стонет, плачет, дергает лицом, –

тоже умирает молодцом.

 

 

* * *

 

Маше Степановой

 

В царстве неги и покоя,

под журчанье тёплых вод

время мирное, незлое

выедает нам живот.

 

Не по-скотски пожирает, –

наслаждается куском,

все поджилки подбирает

аккуратным языком.

 

Мы-то знали, мы-то ждали, –

мы боялись не клыков,

а засаленной эмали

и окопных котелков.

 

Повезло нам, повезло нам, –

не урчит и не когтит:

нежно прыскает лимоном

и крахмалиной хрустит.

 

Соль искрится, чан сияет,

и над каплющим мясцом

лишь добро слюну роняет,

только мир блестит резцом.

 

* * *

 

всякая безвоздушная невесомая тварь...

Ст. Львовский

 

Выстрел в воздух внутри крота

с тетивы из рваного рукава

от жилетки Трифона-праотца

выпускает норный дух из мальца

и впускает Дух Божий.

Вот сей Дух ползёт по-пластунски внутри крота

рваной норою

сырою,

пробирается к селезёнке:

скоро, скоро ошую от него встанет гем, одесную глобин

над венцом засияет билирубин

тетралицые макрофаги устроятся за спиною

петь лимфопоэзное, нутряное,

чтобы крот подрагивал на басах.

Видите – как крота-то подбрасывает

на басах?

А вы думали – ну что крот?

безвоздушная тварь, ободрал и в рот.

А мы говорим: нет.

Ну и что, что у вас глад? –

и у нас глад; всякий демон гладен на свой лад:

мы и нечисть норную до нутра проедим

и крота проедим, и отца проедим

и жилеткины рукава проедим

ничего неверным не отдадим

ничего неверным не отдадим

 


Поэтическая викторина

* * *

 

– Где была твоя голова?

– Склонялась к бегству, трещала о новостях,

пухла за Охтой, болела за ЦСКА,

выдавалась пленными за своего.

 

– Где были твои глаза?

– В Твери на затылке, в Москве на лбу;

косили камни, ели чужих,

ходили по воду в военкомат.

 

– О, глупые твои глаза!

Ах, завидущая твоя голова!

Зачем ты, чёрная твоя рука,

огниво служивому отдала?

 

У нас глаза – как мельничные жернова,

у нас голова трещит от ума, –

а мы несём во рту медяки,

куда нас родина высекла.

 

* * *

 

Гусары денег не берут,

но мы в другом аду служили,

в другой могиле, побратимшись,

лежали.

 

Мы тоже родились под Сталинградом,

нам тоже в рот положено свинца,

и он у нас во рту катается,

пока дрожащим пальцем в грудь нам тычет

товарищ Тухачевский – Рокоссовский.

Он наше ухо к уху прижимает

и в пуп нам дышит, и по полю боя

в томленьи топчется, пока

Господняя рука

на том конце концов не снимет трубку, –

уже вознесшегося Сашку, Петьку, –

и ухом к Уху не приложит,

и Сашке в пуп не скажет: Да?

 

* * *

 

Друг мой Пётр, как вьюга разыгралась!

Как обводит нас смертным хороводом,

поднимается царскими столбами, –

за четыре шага тебя не вижу.

 

Только голос твой всхлипывает сквозь вьюгу:

«Упаси нас, Господи, и помилуй».

Друг мой Пётр, Господь ли тебе заступник?

Коли руки твои красны от крови,

не отбелишь Господними снегами,

не утрешь слёзы покровами вьюги,

не согреешь горла платком метельным.

 

– О, мои товарищи, сиречь братья,

я не стал бы плакать по Катерине,

ни по страсти чёрной и непробудной,

ни по родинке тайной и пунцовой, –

ибо есть у нас, братия, нынче бремя

поважнее любви, тяжелее смерти.

 

Лишь тогда я лью ледяные слёзы,

когда вспомню, что Катькин цыплёнок умер.

Он такой был прелестный и весёлый,

он протягивал ручки мне навстречу,

он меня слюнявил, смешил и тешил, –

наш с Катюшей пичуга ясноглазый,

наш цыплёнок, воробушек, поросятко.

А потом он ступил на ту дорогу,

По которой, увы, нельзя вернуться.

Тут-то Катя пошла умом немножко.

Тут-то Катя пошла налево-право.

Тут-то всё и пошло через колено.

 

* * *

 

Жалко тихого дурака, жалко громкого дурака, –

у последнего бивуака

мы им щедро плеснём пивка.

 

Жалко умного подлеца, жалко глупого подлеца, –

у последнего бивуака

пусть от пуза пожрут мясца.

 

Жалко подлого крикуна, жалко честного крикуна, –

у последнего бивуака

поднесём им по три блина.

 

– До свидания, повара, – наши добрые повара,

наши умные,

наши честные,

наши тихие повара!

 

* * *

 

За нашу и вашу свободу

зашли покурить ангела.

Над нашей и вашей свободой

плывёт неживой говорок.

Подышат, сквозь вашу свободу

пройдут – и с молитвой простой

продолжат об нашу свободу

небесные лбы разбивать.

 

 

* * *

 

Камень удерживает бумагу,

ножницы вырезают из неё

подпись и печать.

Осталось совсем чуть-чуть.

 

Камень думает: «Ну какой из меня медбрат?

Надо было поступать на мехмат.

Вот опять меня начинает тошнить и качать.

С этим делом пора кончать».

 

Ножницы думают: «Господи, как я курить хочу!

Зашивать оставлю другому врачу.

Вот же бабы – ложатся под любую печать,

как будто не им потом отвечать».

 

Бумага думает, что осталось совсем чуть-чуть,

и старается

не кричать.

 

 

* * *

 

Нам ни к чему аллеей роз в толпе фланировать, –

пойдём-ка, Наденька, допрос

протоколировать.

 

Поверь, рыданья соловья про ночь беспечную

забудет душенька твоя,

а это – вечное.

 

Послушай, Надя, как поёт, как слёзы плещутся!

Какое сердце не замрёт,

не затрепещется?

 

Пускай же подписью твоей на веки вечныя

скрепятся бедный соловей

и ночь беспечная.

 

* * *

 

Нет мы свою не лапали а ваша-то сама

а ваша хоть с солдатами по триста и вперёд

а наша и не курит-то и жирного не ест

и нежная и нежная и нежная поди.

 

Нет наша не накрашена подкрашена слегка

ничуть не приукрашена а лишь оттенена

а ваша-то поваплена и подлицована

и всё на ней написано и видимо про вас.

 

Нет наша не заявится и не завалится

она сперва к родителям как полагается

а вашей полагается вломиться засветло

и визганье и дрыганье и мама бедная.

 

Так вот никто не верит вам похабные скоты

что наша вашей «здравствуйте» какое там взасос.

То ваша смерть бросается на всякий грязный сброд,

а наша смерть – красавица и целку бережёт.

 

* * *

 

Ночью, доктор, я узнал,

за что полжизни бы отдал, –

и чтоб забыть, о чём узнал,

к утру полжизни бы отдал.

 

Вот почему средь бела дня

жизнь оставила меня:

хоть любила-плакала,

простить обиду не смогла.

 

* * *

 

О, мышка белая, скажи мне, что с тобой?

Уже заря, а ты ещё в предродовой,

как вечером вчера была в предродовой,

как утром до того была в предродовой:

под предстоятельный весёлый вой

кладёшь дюймовочьи дрожащие поклоны

перед фланелевым тюком

с околоплодным сладостным душком

и всем заносчивым, заёрзанным простынкам

клянёшься, что себя в невинности блюла,

читала Спока, сисинец пила,

что ты добрее всех в подпольном сером свете

и что белейшего из выживших в помете

отдашь в родильное – петь вечную хвалу

кровавым тряпкам на полу.

 

* * *

 

атд

 

оглянись

вот все, от кого ты ушёл:

бабушка, дедушка, заяц, лиса, волк, медведь

ты-то думал – они столбы верстовые

а они-то, оказывается, крались следом

и вот теперь стоят, ухмыляясь

смотрят

как учебник литературы

ласково приобнимает тебя за плечи

 

* * *

 

– Смертинька, Смертинька, кто твоя бабушка?

– Вечная воля Твоя. Вяжет из лыка удавки, голубушка,

давит винцо из тряпья.

 

– Смертинька, Смертинька, что твои сказочки?

– Тёмные лясы Твои. Точат и точат несладкие косточки

тех, кто лежит в забытьи.

 

– Смертинька, Смертинька, где твои варежки?

– В тёмном притворе Твоём. Трогают, трогают медные денежки

под золочённым тряпьём.

 

– Смертинька, Смертинька, что твои саночки?

– Слов Твоих скользкая суть. Вон как летят по раздавленной улочке,

ищут, кого полоснуть.

 

– Смертинька, я ж тебе был вроде крёстного!

Ты меня этак за что?

– Дядя! Я так, повторяю за взрослыми.

...Где ж мои варежки-то?

 

 

Тогда

 

у нас под сердцем ёкнет рычажок;

гортанью двушка раскалённая проскачет

и упадёт

в живот,

и там о дно лужёное не звякнет,

а глухо брякнет о товарок,

других свинцовых Нюшек и Одарок,

и скажет: «Девочки, когда я залетела

к нему в орущий рот,

я думала – он сплюнет и уйдёт.

А он, мой Паша, рухнул на колени

и ласково стонал, и языком меня катал,

и мы с одной попытки дозвонились,

всё донесли, и связь

хорошая была».

 

Такие мы ребята, – не гусары,

а честные альты и окулисты.

И мы бы вознеслись, и нам бы в пуп

Господь дышал, – но монетоприёмник

тяжеловат, и медлит инкассатор.

 

Какие кони сбрасывали нас!

Какие женщины нас не любили!

Какая жесть, товарищ Рокоссовский.

 

* * *

 

Что ж ты Родине на кровь не подашь?

Что ж ты, курочка, бычка не родишь?

Вон коровка барсука принесла,

Поросёночек яичко снёс,

а сохатый кошку выносил,

лошадь зайцем разрешилася,

а джейран его воспитывает,

а кабарга у станка стоит,

а сохатый паровоз ведёт,

а сибирский крот пописывает,

а крыланиха подрачивает,

вятский хорь ломает зубров по углам,

а муксун на лысуна попёр,

а порешня лахтака е**т,

а харза нарвалу пасть порвала,

а тевяк дамрану волк низовой,

а ворыльник люське дядюшка,

а синявский ваське дедушка, –

только ты одна, кудахчущая б***ь,

не умеешь ради дела умереть,

ради Родины родить мудака,

ради Господа одуматься.