Лев Либолев

Лев Либолев

Четвёртое измерение № 14 (470) от 11 мая 2019 г.

Подборка: Смерти нет, я попросту пошутил

Напоследок

 

Казалось, что ко времени остыл –

течёт себе, как в прорву, да и Бог с ним.

И что мне этот ненадёжный тыл,

и что любовь, с её желаньем поздним.

Остаток дней. Пожалуй, не совру,

что был, пускай не избранный, но званый,

но время изливается в дыру

облупленной за эти годы ванны.

И ты в ней, уцепившись за края,

осваиваешь позу эмбриона,

единственным желанием горя

почувствовать ещё раз обострённо,

как моет мама малого тебя,

намыливая мягким детским мылом.

Как женщина любимая, скорбя,

тебя ещё раз называет милым.

И голову кладёшь ей на плечо,

движением уснувших малолеток...

Поняв, что это Бог решил ещё

побаловать хоть чем-то напоследок.

 

Кофе

 

Кофе приготовленный остыл.

Свежий нужен. Малость подшаманю –

будет вкусно пахнущий посыл

фигой, лихо скрученной в кармане.

С чем-то не согласен, как всегда,

всё перемолчу во славу зёрен.

Мельница, кипящая вода,

мой вопрос, который иллюзорен –

где вы, гостья тёмных вечеров,

утренних и скучных кофепитий?

Острый взгляд, изогнутая бровь,

с кем вы кофе пьёте, с кем вы спите?

Пенка ли? Корица ли? А как?

Так, как я заваривал когда-то?

Так же добавляете коньяк?

Точно так же ждёте результата

всенощных гаданий в простынях,

медленно, мучительно, влекуще.

Как вы там? Гадали на меня

на остатке, на чернющей гуще?

Что же там хорошего на дне,

прошлые и будущие пытки?

Что всего важнее вам и мне

в нас объединяющем напитке.

 

Улыбка

 

Меняет ветер интонацию

и, не распознавая вой,

я понимаю – не угнаться

за ним по мокрой мостовой.

Скольжу по марту ненамеренно,

не пил, да вот тебе и на –

дождливый день с повадкой мерина,

нести не хочет стремена.

Косится, фыркает, артачится –

не вскочишь, знай себе, иди...

Литературщина-растратчица

плетётся где-то позади.

Канючит грош, по лужам шлёпая,

пихает в спину – поспешай.

Такая дура твердолобая,

неукротимая душа.

Вчера – стихов, сегодня – прозы ей,

домой, за стол, пиши, твори.

А тут закат холодный, розовый,

мигающие фонари.

Ну, что ей делать здесь, на улице...

Tолкнёшь и бросишь – эй, не ной.

Золотари стоят, сутулятся

в конце у ямы выгребной.

И не глупа, и не уродлива,

зачем стишата? Хочешь? На!

И лишь улыбка Чайльд-Гарольдова

в глазнице тёмного окна.

 

Груз

 

Стихи наскучили. Охрип.

Не понимаю, почему я

за слово принимаю скрип –

мозги скрипят, слова рифмуя.

Болею в марте, отупев

от сырости, дождей и сплина.

И ручки перьевой напев

звучит невыносимо длинно,

строку терзая остриём,

прорвав бумагу, лист испортив.

Давай слова переберём,

конечно, если ты не против –

гнусавит ангел за плечом,

мой неудачливый хранитель,

переплетая ни о чём

в катренах мартовские нити.

А я катаю в горле ком,

словами лишними затарясь.

Мой дух висит под потолком,

кляня подкравшуюся старость.

А с ней – невысказанный груз

немногого, что мне осталось

до грани, где приняв усталость,

с хранителем наговорюсь.

 

Полёт

 

Всю ночь не спал, взлетая и кружа,

над телом неподвижным зависая.

И радиус крутого виража

рассчитывала формула косая –

неправильная, то есть, потому

что март в окне, простуженный и синий.

Не ласковый к неспящему разине,

умело разбодяживая тьму

то светом фар снаружи, то слегка

фонарными посланиями всуе,

кружение фантома адресует

ночному небу в звёздных угольках.

Я думал, что написанное мной,

похоже, не пригодно для полёта.

И так же узнаваемо бесплотно,

как всё, что скрыто зимней тишиной.

Немного растревоженная мгла,

напуганная голосом трамвая,

и света свистопляска неживая,

рубашка из прозрачного стекла

на городе – мороз и гололёд.

Бессонной ночью смертная тревога.

А изморозь, а этот ветер волглый,

а этот нескончаемый полёт

к тебе, мой свет, читающей впотьмах.

А может не читающей – остыла.

Веранда, скрип холодного настила...

И если над собой почуешь взмах –

то это слово, что не уберёг.

По старости летается не очень.

Но этим я не слишком озабочен –

к поэтам снисходительнее Бог.

А люди – нет. Ну, чем ты занята?

Словами ли? Борениями плоти?

Один вираж над пропастью листа,

когда меня охватит немота

и сердце остановится на взлёте.

 

Миг

 

И, дверь не закрывая за собой,

оставить дом зиме. Hа миг в проёме

застыть и оглянуться – кто же кроме

взлетевших штор почует лёгкий сбой

в порядке, установленном давно –

качнётся люстра, скиснет простокваша.

А женщина когдатошняя ваша

махнёт рукой – теперь уж всё равно.

И в комнатах завесит зеркала,

заплачет, пересматривая фото.

Упущенное время отчего-то

глядит из безразличного стекла –

последнего, настольного – оно

всё помнит – ведь она в нём отражалась.

В нём было всё – весёлость, гнев и жалость,

и то, что было вам не суждено.

Зима. Что взять в слепую пустоту,

где каждый мимо каждого на ощупь,

где тени даже ветер не полощет,

где всякий тот уже не встретит ту,

которая... Ни манны, ни хлебов,

никто не ждёт на сумрачном вокзале.

Лишь то, что вы забыли и не взяли,

и та любовь, что больше, чем любовь.

 

Партейкa блиц

 

Утром, вставая не с той ноги,

хмуришься, ищешь второй носок,

думаешь – Господи, помоги,

смотришь куда-то наискосок,

то есть – косишься в окно, а там

только забрезжило и пока

всё не расставлено по местам –

улицы в городе, облака.

В парке деревья стоят вразброд,

пара скамеек – и те не так.

Кашляешь глухо и крестишь рот –

шахматы жизни такой пустяк.

Ходишь в семейных своих трусах,

чёрное, белое, туалет...

И не шурупаешь ни аза

в этой игре через тыщу лет.

Старый гроссмейстер, седая прядь,

ведь говорили, что так нельзя.

Можно десяток фигур терять,

но до конца береги ферзя.

То, что проиграно – не вернём,

все рокировки – одна возня.

Думал – в запасе есть ход конём,

только последствия выясняй

прежде, чем делаешь ход Е-2.

Не переходишь, закон таков.

Хочешь играть в поддавки? Давай.

Это забава для дураков.

Утро. Носки отыскал, надел.

Кофе – и можно партейку блиц.

Глянешь – за окнами куча дел,

масса фигур, незнакомых лиц.

Значит, ходи, никаких забот,

ветер, деревья листвой шумят...

Пешка любую фигуру бьёт,

а по-другому – в три хода мат.

Эта игра не твоя вина,

но под ногами горит земля...

Будем проигрывать, начинай

и опрокидывай короля.

 

Червь сомнений

 

Уездный город, небо тканое,

провинциальный говорок.

Здесь нет ни Авеля, ни Каина,

их Бог от свары уберёг,

не дав родиться в местной одури,

прославившейся только тем,

что двое, празднующих лодыря,

зовут свой флигель – наш Эдем.

Здесь всё намешано, здесь искони

в любое лето – сущий рай,

а двое жителей так искренни,

что хоть ложись и помирай –

воскреснешь тут же, на окраине

в кузнечиковой стрекотне...

Сорвёшь плоды, тугие, ранние –

что есть запретней и вкусней?

Ладонь, коровка божья, зяблики

полощут крылья в облаках...

И червь сомнений в райском яблоке

спит, не разбуженный пока.

 

Дрожь

 

Как ветер листья рвёт. В окно глядишь –

летят, летят... Стекло, как в лихорадке,

дрожит и дребезжит. Ночной фетиш –

фонарный столб – склоняется украдкой

и жёлтый свет вливает в темноту,

выхватывая мелкие детали

внутри квартир. Захочешь – протестуй,

кричи, что мы не выспались, устали

от лиственных кружений, суеты,

от злой скороговорки мутных стёкол.

Так сохнут запоздалые цветы,

и в старом доме трескается цоколь.

Но тёмное на тёмном не найдёшь,

его искать – сплошная нервотрёпка.

Снаружи листья, ветреная дрожь,

в окно фонарь заглядывает робко.

И тень моя, прилипшая к спине,

трясясь, как животина возле бойни,

всё ждёт, когда ты вспомнишь обо мне.

А я тебя и так прекрасно помню.

 

Тайнопись

 

Возможно, я когда-то расплету

секретный шифр ладонного узора

твоей руки. Поймаю на лету

ахматовское – «из какого сора»,

и повторю по-своему, но ты

меня прервёшь, узнав чужое слово.

Как будто поглядит из темноты

мой нежный ангел, мой светлоголовый.

И вновь исчезнет, мигом растеряв

то, что приобретал в боях и спорах –

цветаевскую страсть и пылкий нрав,

густую кровь, горевший ярко порох.

Лей горький кофе в треснувший фаянс

старинной чашки, тихо ложкой звякай.

Твоя ладонь, играя и резвясь,

подмешивает афродизиаки

в напиток – лишь глоток – и допьяна.

Фантазии – одна другой бездонней,

как ночь твоя, не знающая сна,

как тайнопись из линий на ладони.

 

Верфь

 

И ни города нет, ни любви, никаких других

не забытых напоминаний из тех времён,

где на краденом счастье табличка – побереги.

Если Бог существует – повесил табличку Он.

Из непонятых истин – портовая суета,

виноградники к морю сползают, боясь песка.

Если что-то упущено было – так наверстай,

если что-то попалось – хватай и не отпускай.

Всё на месте – наш город и море, песок, вода,

старый судоремонтный и в доках стоят суда.

Этот вечный прикол называется – навсегда,

потому-то и тянет порой заглянуть сюда.

Тут изъедены ржавчиной древние якоря,

тут исклёваны чайками рыбные потроха,

тут живёт наше прошлое, попросту говоря,

от которого нынче осталась одна труха.

Распиваешь бутылку с бригадой шальных сварных,

отрезаешь кусочек на память, берёшь в сейчас

от когда-то своей, а сегодня чужой страны,

от любви, от земли и от города эту часть –

наше детство и юность, и молодость – Бог поймёт

и простит потому, что вернуться уже никак.

И отсыплет щедрот – наш Создатель совсем не жмот,

а его появление – это вернейший знак.

Вот Он, вечный ремонтник угробленных нами шхун,

наших лодок разбитых, судёнышек на мели.

Этот город, по-прежнему, так же красив и юн,

и поэтому встретиться мы только здесь могли.

Вот и манят к себе эти доки, причалы, верфь,

где мечты разрезают, а после сдают в утиль.

А Всевышний смеётся – какая там смерть, не верь,

смерти нет, мой хороший, я попросту пошутил.

 

Сезон

 

Улиточный туман переползает вброд

в три дома хутора, пустеющие сёла,

и в церкви никого, но вывернутый рот

глотает прихожан нездешнего посола.

Сезон унылых дач, когда уже с утра

бутылкой о стакан позвякивает сторож,

но что-то в сторожах от ключника Петра,

и спорить с ним грешно, его не переспоришь.

В белёсом киселе увяз вишнёвый сад,

а рыбы и хлебов достаточно сегодня.

В саду гуляет фавн, смешлив и голозад,

и птичьи голоса, что музыка Господня.

О как же хороша отрава нежных губ,

как зимняя пчела, медлительна погуба.

Ей видится во сне предутреннем инкуб,

его тревожит сон желанием суккуба.

Здесь рядом ад и рай, свисают со столбов

обрывки проводов, не знающие связи.

Линейки чёрных шпал, последняя любовь,

увядшие цветы стоят в стеклянной вазе.

Шальные поезда мгновение не длят,

до первых петухов отчаянно и хмуро

уходят в никуда, и выпасом телят

раскачивают жизнь прыщавые амуры.

Туман глядит в окно, его тяжёлый взгляд

сползает по стеклу, опасливый, сторожкий.

Любовники не спят и скоро заголят

улиточных страстей чувствительные рожки.

Крыльцо, столетний дед, лицо, как божий лик,

и времени табак дымится в козьей ножке –

кадильнице для всех юродивых калик,

и хочется пожить, хотя б ещё немножко.

 

Anno Domini

 

Уходит жизнь, по капельке сочась –

из раны кровью, из надлома соком.

И всё в одном коротеньком «сейчас»,

как будто в Anno Domini высоком.

Всё до – АД, а после всё – РХ ,

а между всё, к чему мы не готовы.

Как много в прегрешении греха

и как немного в святости святого.

Как скор уход, какая пустота

в душе и в сердце, в городе январском.

И снег, и ноты сыплются с листа

трагедией сначала, после – фарсом.

О, деки лакированной изгиб,

зажатый под Господним подбородком.

неверный взмах – и целый свет погиб

в одном «сейчас», тревожном и коротком.

Подземный переход меж двух миров,

мелодия от рождества Христова.

И жизнь, и смерть ведут под отчий кров,

где всё начнётся снова и ab ovo –

из раны – кровь, а из надлома – сок,

удар копья, смола на тонкой ветке.

И облако идёт наискосок

над церковью облупленной и ветхой.

А нас всё меньше. Белый снег топча,

спешим с друзьями общими проститься.

И лишь смычок в руках у скрипача

трепещет, как взлетающая птица.

 

Наутилус

 

И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли

да пустое место, где мы любили.(с)

 

Помнишь время и место, и на кассете –

Наутилус, хозяева сушат сети

на шестах у моря, прибой накатом –

просто рай, по случаю сжатый в атом.

Там песок и мидии, а по пояс

как войдёшь, собрать их немного, то есть,

ободрать их несколько прямо с пирса...

Как хозяин? Слышала, будто спился.

А хозяйка? Нет её. А детишки?

Где трава пониже, вода потише,

там они теперь – в городах и странах.

Нам с тобой уже ничего не странно,

всё давно обыденно, чинно, строго,

и уже не встретиться у порога

дома старого, что стоял на сваях.

О минутной после, но часовая

так бежит стремительно мимо рая,

всё, что было некогда, отбирая –

древний домик, пристань и соль на камне.

Помолчи пока, не пиши пока мне

ничего про то, что мы оба помним,

ничего о море, таком огромном,

что его не выпить – не хватит пыла.

Ничего про то, как меня любила.

 

Уймись

 

Когда я сам себя не выношу,

как совесть, что не терпит угрызений.

Как чёрствый хлеб, доверенный ножу.

Как тёплый день, предчувствуя осенний,

холодный ветер, то пишу о том,

о чём бы и не стоило, пожалуй.

И словом бью, как в ступу бьют пестом,

и жалю им, как пчёлы жалят жалом,

под кожей оставляя часть себя.

А что я истолок на звонкой меди?

O чём я думал, вечное дробя

до буквенной трухи трагикомедий

из нашей жизни – скопища чудес,

где три столпа – любовь, надежда, вера,

ответом на вопрос – зачем я здесь

свершаю стихотворную аферу

с бумагой белой? Гонишь эту мысль,

и всё же, продолжая клоунаду,

не можешь сам себе сказать – уймись,

уймись уже, кому всё это надо.