Леопольд Эпштейн

Леопольд Эпштейн

Все стихи Леопольда Эпштейна

* * *

 

А кое-что всё-таки я утаю.

Наш опыт у края, почти на краю,

Где можно свалиться с платформы,

Меняет понятие нормы.

 

Вот перечень длинный опасных утех,

Но в нём не ищите: нет, я не из тех,

Которым хватало накала –

Я хлипок был для экстремала.

 

Пусть мыслями дерзок, но мысли – не в счёт.

Под камень лежачий вода не течёт,

Но то, что под камнем замшелым,

Хоть маленьким было, да делом.

 

Я мог бы признаться, пожалуй... Но нет! –

Какой-то внутри существует запрет.

Я знаю, мне было бы легче.

 

Но есть невозможные вещи.

 

Абстракция №1007

 

Деньги не пахнут лишь там, где пахнет большими деньгами.

Вкуснее всего каштан, испечённый чужими руками

На большом (и чужом) костре и съеденный между делом –

Поскольку не наш пострел не поспел за нашим пострелом.

Охотник желает знать фазаньи координаты;

Когда отохотилась знать, природу спасают юннаты.

«Мозги имеются?» – «Ёк! Разбрызганы меж опилок:

Способен лишь гибкий йог себя застрелить в затылок».

 

Берлинский цикл

 

1.

Холодный светлый день. Берлин

Просторен, но не музыкален.

Он в мире, в сущности, один.

Я тоже в чём-то уникален.

Мы с ним сойдёмся. Я давно

Люблю его необъяснимо,

В нём столько страсти сожжено,

В нём столько пепла, столько дыма!

 

2. Временный дом

 

Заурядный номер в гостинице на обыденной Бюловштрассе.

Сбитое время сна, усталость от перелёта.

Шестой этаж, где я мню себя Пиндаром на Парнасе

(Ухмыльнутся в России: «пиндосом!» – но это уж их забота).

 

Свет пока не играет на добротной немецкой гардине,

Но то, что за нею – утро, чувствуешь без труда.

Хорошо, что ещё при жизни я успел побывать в Берлине,

Поскольку поcле кончины мы все попадём сюда.

 

Но тот, кто живым здесь не был, он ничего не вспомнит,

В душе ничто не аукнется, ни в одном её уголке,

Он не найдёт свой номер среди одинаковых комнат

И будет вечно шататься с сумкой в левой руке

 

По длинному коридору, где всегда в разгаре уборка,

Где кто-то звякает вёдрами и слышна турецкая речь.

А мне не будет ни страшно, ни тяжело, ни горько.

Auf Wiedersehen, душа моя! Guten Morgen! До новых встреч!..

 

3. Еврейский музей на Линденштрассе

 

Эти углы, зигзаги, эти полые ниши –

В стекло и металл воплощённая гнетущая пустота.

Если присуща ангелам привычка сидеть на крыше,

Они огромными стаями слетаться должны сюда.

Горечь вины плодотворней морального превосходства

(Мне легко говорить об этом – я родился после войны).

Прекрасная архитектура не зачёркивает уродства.

Немцы должны не евреям. Немцы себе должны.

 

4. В телевизоре

 

Берлин диктует всей Европе. То, что

У фюрера ну вышло, происходит

Само собой. Вот выступает канцлер

(Прошу прощения, канцелерина) –

И тон не допускает возражений:

«На бундесвер мы тратим слишком много».

Министр финансов подтверждает это,

Кивая головой: к чему нам танки,

Раз не предвидится сопротивленья?

 

Другой канал. Вот это – интересней.

Футбол. Какая редкая удача:

Включил – и сразу забивают гол.

Бразильский негр, упавши на колени,

Вздымает руки и благодарит

За это бога. Всё равно, какого.

Уже три – ноль. Выигрывает Штутгарт.

Похоже, франкфуртцы давно сломались

И не имеют шансов. Переключим.

 

А здесь – щиты и копья. Чёткий строй.

Блеск мускулов. Учебная программа

Нам говорит, что греки не всегда

Так уповали на канцелерину,

Как нынче уповают. Всё идёт,

И всё проходит. Вероятно, Лютер

Не сразу бы воспринял этот мир,

Где равенство обходится без братства

(Что, впрочем, тоже – не его словарь).

 

Довольно! Время спать. Я сам себе

Сегодня «Gute Nacht» скажу негромко

И сам себе отвечу: «Danke schön».

 

5. Нефертити

 

Мне кажется, что этот бюст – подделка.

Всё рядом – так невероятно мелко

В сравненье с ним. К тому же никогда

Художник не решился бы на это

Безумство в смысле правил этикета

Под страхом фараонова суда.

 

С простой воды никак не снимешь сливки.

Ну что же, слава автору фальшивки,

Его таланту, наглости, уму.

И если он для денежек старался,

То, несомненно, заслужил богатство.

Но, думаю, ему

 

Совсем другое требовалось. Грустно

Мне согласиться было б, что искусство

Такого ранга – чтоб его продать.

Не лучше ль верить, что, в душе хранима,

Его томила слава анонима,

Готового присутствовать незримо

И, может быть, страдать?

 

6. Перед Колонной Победы

 

Вот – князь фон Бисмарк. Он стоит

И держит карту. Он – при сабле.

Решимость позы говорит,

Что наступать на те же грабли –

Не привилегия славян,

А общезначимое свойство,

Которым каждый обуян

Герой.

Кругом – царит геройство.

Всех аллегорий не просечь,

Но – взглядом следуйте за мною:

Куёт мужик тевтонский меч

Прям у стратега за спиною.

Налево – дева. Сфинкс под ней.

Она с пристойностью одета

И смотрит в книгу. Вам видней

Разгадка этого сюжета.

И справа – дева. Но она,

Хоть и сияет голой грудью,

Мускулатурою сильна

И держит некую орудью

В руке, а крепкою ногой –

Здесь символ ясен для любого –

Усердно давит век-другой

На шею льва полуживого.

Хоть голова у льва мертва,

Но лапы задние ярятся,

А так как грива есть у льва,

То чётко вылеплены яйца.

И здесь – отдельный, свой сюжет:

Презрев законы и приличья,

Окрасил кто-то в синий цвет

Сей символ львиного величья.

Кто, кто посмел? Подлец? Наглец?

Юнец, что зол и беззаботен?

Ведь он же видел, наконец,

Табличку с надписью: «Verboten»!

Но – бог с ним.

Лучше обратим

Взор, как и Бисмарк, на колонну,

Порадуемся вместе с ним

Сему имперскому канону.

Красива, высока, стройна –

Торчит! И мой язык немеет.

Такое чудо, как она,

Никто измазать не сумеет.

Торчит! И просится в строку,

Меняя формы и обличья.

Венчает кто-то наверху

Сей знак имперского величья.

Никак там дама? В вышине,

Увы, не различишь фигуры.

Колонна классная. По мне –

Так это памятник культуры.

 

7.

 

Субботний завтрак в маленьком кафе.

Хлеб, сыр, яйцо. Два с половиной евро.

Стоп! – я забыл про кофе с молоком.

Четыре столика, шестнадцать стульев

Из пластика. С ромашками клеёнка.

Ряд орхидей на подоконнике.

                                                И это –

Не понимаю, почему – красиво

Всё вместе.

Вероятно, лучшей нет

Метафоры, чтоб объяснить Берлин.

 

Быть может, через десять поколений

Я понимаю что-то в жизни предков,

Усвоивших, впитавших эти нравы,

И – отчуждённых, изгнанных, ушедших.

 

...Я думаю, здесь чаевых не надо

Давать. Но отнести посуду к стойке

Я должен сам.

 

8. Церковь 12 апостолов на Курфюрстенштрассе

 

Протестантская церковь проста и прекрасна этим,

Притом – абсолютно пуста. Даже привратник вышел.

Вдруг почему-то думаю: и куда мы метим?

Неужели только вот в это, никак не выше?

Двенадцать апостолов тёплым субботним утром

Объектом для страстной проповеди меня одного избрали.

«Ничего, – я им говорю, – берегите утварь».

«Всё, – я им говорю, – движется по спирали».

 

9. Памятник Шиллеру на Жандарменмаркт

 

Шиллер стоит с вдохновенным лицом,

Лавровым венцом увенчанный,

А чуть пониже уселись кольцом

Четыре – всё правильно! – женщины

Из белого мрамора, все хороши,

Хотя и немодно скроены.

 

Поэту для полного счастья души

Нужно признание родины.

 

И Шиллер – не мрамор, понятно, но дух –

В общении с прочими духами

Гордится тем, что стоит меж двух

Церквей, а не в сквере занюханном –

Как Гёте в Тиргартене. В «парке зверей» –

В зверинец засунули гения!

(Конечно, старик был коварен, как змей,

Но есть же предел непочтения!)

 

А пятая женщина – не молода,

И не хороша, и не мраморна –

Играет на скрипке, да так, что сюда –

Гидона бы надо бы Кремера,

Ей пару составить.

                                   Но Шиллер, увы,

Не слышит – ни тень и ни статуя,

Сияние вьётся вокруг головы,

И вечность мешает, проклятая.

 

Так вот она, слава! – посмертный балласт.

А музыка льётся – как пьяная.

И если скипачке кто евро подаст,

То кто-то живой, а не каменный.

 

10.

 

Берлинская осень похожа на русскую. В ней

Такая же скромность, такая же сдержанность цвета.

Привыкший к горенью октябрьскому бостонских дней,

Я вдруг ностальгически вижу: прекрасна и эта

Умеренность, вплоть до убожества, вплоть до почти

Прозрачности и незаметности. Серым на сером

И жёлтым на жёлтом написано что-то. Подумай, прочти.

Вниманье к намёкам – ещё не вниманье к химерам.

Негромкая музыка тоже имеет права

На существованье. Ведь жили мы как-то в России!

 

Здесь листья опавшие быстро увозят. Трава

Должна быть зелёной. Всё правильно. Немцы – такие.

 

11.

 

Восточный Берлин похож на Черёмушки или на Бирюлёво –

Место в целом вполне жилое, но мне уже не по вкусу.

А как я стремился в Москву года эдак до восемьдесят второго! –

Что должно бы меня забавлять теперь, но почему-то грустно.

 

Ход событий следует правилам – и в нём не более личного,

Чем в программе системного доступа, проверяющей все пароли.

Я рвался в Москву, как рвались в неё прекрасные, истеричные,

Совершенно бесперспективные чеховские герои.

 

И вот я иду по улице с непроизносимым именем,

Просто так, любопытства ради, прилетев не с востока, а с запада,

И гляжу на дома похожие, по торцам почему-то синие,

И крою своё прошлое мысленно, что-то в нём исправляя запросто.

 

Всё в Восточном Берлине меняется, не считая земли и воздуха,

География стала историей в отношении ГДР.

Восприятие тоже меняется, и любовь зависит от возраста.

Что-то всё-таки не меняется – страсть к Германии, например.

 

2011

 

* * *

 

Бывают дни: и повода не надо,

Чтоб ссора, точно свора, сорвалась,

Назревшим ожиданием разлада

Круша рассудка призрачную власть.

 

В такие дни мне никого не жалко –

От ужаса я делаюсь смелей.

Плевать мне! Мне ни холодно, ни жарко,

Мне дела нет до участи твоей!

 

Из этих дней нет мирного исхода.

Бессильны слёзы, раздражает смех.

Мне ни к чему частичная свобода:

Я лучше всех, поскольку хуже всех!

 

Они не убивают, но терзают

Той правдой, что постыднее, чем ложь.

И никуда, увы, не исчезают,

А разве что – непрочно замерзают...

Потом, когда в себя уже придёшь.

 

2011

 

* * *

 

В «Неоконченной» Шуберта сладость и страсть торжествуют,

И при этом в ней нет сладострастья, а мужество есть.

Хорошо бы за час перед смертью услышать такую –

Но не эту же! – музыку, если она ещё есть

У природы в запасниках, если не вся ещё вышла,

Чтоб причина была просветлеть, убывая, лицом.

Впрочем, можно другую – в которой начала не слышно,

Только всё же без грозных литавр перед самым концом.

 

* * *

 

В гордом храме Мельпомены

Я служил рабочим сцены,

Слёзы, клятвы и измены

Наблюдал с колосника.

И с тех пор на эти сцены

(Клятвы, слёзы и измены)

Я взираю свысока.

 

Ибо мы живём и сами,

Как герои в мелодраме,

Где среди живых ветвей

День и ночь поёт над нами

Бутафорский соловей.

 

* * *

 

В мире всё неизменно, кроме списка убитых,

В каждой свежей газете – новые имена.

Жертва – в ответ на жертву. Поднаторев в гамбитах,

Гроссмейстер идёт в атаку. Воля его сильна.

 

Кроме скорбного перечня, в мире всё неизменно.

Философ читает истину в извилинах потолка,

Младенец лопает кашку, солдат стреляет с колена.

Гроссмейстер жертвует пешку. Воля его крепка.

 

Кроме списка расстрелянных, всё неизменно в мире.

Провозглашает пастор вечную благодать.

Мёрзнет незащищённая пешка на b4.

Гроссмейстер играет вдумчиво. Он может её отдать.

 

В мире всё... – но не надо навязчивого рефрена:

Такого списка убитых никто не ведёт давно,

Его никогда и не было! – в мире всё неизменно.

Гроссмейстер сыграл неточно, что было предрешено.

 

2014

 

* * *

 

В то же время и в том же месте –

Вместе.

 

Не отчаянно и не резво –

Трезво.

 

Так естественно и так сильно –

Тактильно.

 

* * *

 

Время стоит неподвижно, а движемся – мы.

Словно древесные соки во время зимы –

Медленно движемся. Да, от рожденья до смерти

Движемся через кусты, чтобы там, у черты,

Сдать Провиденью свои путевые листы

Так же, как их получили – в закрытом конверте.

 

Время стоит неподвижно. Такая модель

Требует для пониманья от умных людей

Мелочи: просто отказа от вольницы собственной воли,

Коей, наверное, нет у блохи и клопа.

Мало кого унижает, положим, лесная тропа,

Прежде стопы его существовавшая, что ли.

 

Время не движется. Создан изрядный запас

Времени вместе с пространством, включающий нас,

Предусмотрительно вставленных в нужные точки.

Эта картинка обходится без божества,

Так же, как Баба-Яга, даже если жива,

Больше в лесу не таится ни в кроне, ни в кочке.

 

Время стоит неподвижно. Но, двигаясь в нём,

Мы создаём в нём объём, наполняем огнём,

Мёртвым его не зовём, ведь покуда – не вечер.

Нас подогнали под время, оно нам под стать.

Важно – конверт донести, Провиденью отдать.

Впрочем, само Провиденье – всего лишь диспетчер.

 

Давно

 

Спуски были покаты.

Подъёмы бывали круты.
Хорошо выпадали карты.
Куда надо вели маршруты.

Печаль уносилась ветром.
Забывались легко ошибки.
Грядущее мнилось светлым,
Но контуры были зыбки.

Казалось, что всё – недаром:
Вот – знаки предназначенья.
Давно – а вроде недавно,
Каких-то два поколенья.

Теперь обольщенья редки.
Теперь озарений мало.
Процесс вымиранья предков
Почти подошёл к финалу.

Пора подводить итоги,
Но без пониманья – лучше.
Подъёмы теперь пологи,
А спуски – всё круче, круче.

 

2014

 

* * *

 

Демократия – лучший способ решения спора,

С этим согласны правительство, пресса и профсоюзы.

Поставим на голосование утверждение Пифагора

О сумме квадратов катетов и квадрате гипотенузы.

 

Консерваторы заявляют: утверждение справедливо,

Оно проверено временем, Гауссом и минюстом.

У требующих доказательства – сомнительные мотивы,

Они поголовно подкуплены, и у многих в кармане пусто.

 

Либералы не знают точно, сумма катетов – больше, меньше?

Но такая старая догма для них безусловно ложна.

Косвенно в ней ущемляются права негритянских женщин.

Доказать такую бессмыслицу, естественно, невозможно.

 

Интеллектуалы считают, что результаты выборов,

Несомненно, будут подделаны – не в ту, так в другую сторону.

Думать о сути проблемы нет ни смысла, ни выгоды:

Ворон глаза не выклюет ни себе, ни другому ворону.

 

Помнящие картинку с Пифагоровыми штанами,

Зная, что их – меньшинство, добиваются плюрализма.

Но что признаётся дружно разными сторонами –

Что дело решат дебаты, а там победит харизма.

 

2012

 

* * *

 

День холодный и солнечный. Ветер в сухом тростнике
Наслаждается собственной музыкой в собственном исполнении.
Волнующийся тростник пребывает в сильном волнении:
Ему хочется быть кем-то и не хочется быть никем.

Это ноябрь: осыпалась блаженная желтизна.
Есть потери, с которыми можно уже не считаться.
Я утверждён пожизненно в должности иностранца,
Мне далеко до поверхности и далеко до дна.

День холодный и солнечный. Раскачивая траву,
Ветер её примеривает, как праздничную одежду.
Из всех возможных стабильностей выбирая зыбкое «между»,
Он живёт – словно бредит. Я брежу – словно живу.

С рывками и остановками, как старая кинолента,
Движется неба блёклого потёртая простыня.
Между мною и ветром – всех различий, что от меня
Останутся некие записи. Например, вот эта.

 

2013

 

Из старинной армянской рукописи

 

Не верьте царю парфян, когда он вам обещает

Мир – и за голенище прячет небрежно плеть,

А верьте царю парфян тогда, когда он стращает,

Не бойтесь бояться: без страха страха не одолеть.

Не верьте послам парфян, заверяющим вас в хорошем

Отношении к вашим сынам, их заверенья – яд.

Парфяне – храбрый народ, но слишком любящий роскошь.

Верьте парфянским послам, когда их глаза блестят.

 

* * *

 

Историку требуется запомнить множество дат,

Имена, географические наименования,

Потому что нельзя без устойчивого основания

Колёсики времени вращать назад.

 

Историк знает: то, что случилось так,

Как оно случилось, могло случиться иначе,

И нет для него более повседневной задачи,

Чем, как мебель, расставить возможности – все на своих местах.

 

И когда он снова слышит сентенцию о том, что, мол,

Истории сослагательное наклонение неизвестно,

Он вспоминает обстоятельства времени и обстоятельства места,

Не стыкующиеся друг с другом, которые сам нашёл.

 

Он-то знает, что фактов пресных не отделить от присных,

Что дисциплина мысли – трон, а на троне сидит азарт,

И что его наука – всего-то колода карт,

Только не игральных, а печатных и рукописных.

 

2015

 

К Мексике, с любовью

 

С любовью к Мексике, нетрудно разглядеть

В её истории сквозь горькую гримасу

Надежду детскую. Ацтек, надевший маску

Орлиной храбрости, присутствуя везде,

Везде отсутствует. Пошёл на сувениры

Ареопаг зубодробительных божеств.

Как нынче говорят в России, «жесть»

Не подтверждается. Зияющие дыры –                                                                 

Скорей в концепциях. А невозможный вид

Горами стиснутого мирозданья –

Достаточный предлог для оправданья

Отреставрированных пирамид.

 

С любовью в Мексике, похоже, обстоят

Дела не хуже, чем в одиннадцатом веке:

С орлиной жадностью впиваются ацтеки,

Забыв о скромности. И женщины хотят,

Что и показывают – клювом, бюстом, тазом.

Пусть птицы местные грубей, чем соловей,

Смысл генетический смешения кровей

Здесь виден невооружённым глазом.

 

С любовью к Мексике – ясней водораздел

Меж возрождённой злобностью советской

И постимперской жизнерадостностью детской,

Которую здесь Бродский проглядел.

Я чувствую себя свободным тут.

С утра наполнен благодушьем странным

И чувством защищённости обманным –

Тем самым, глиняным: «не тронут, не убьют».

 

На севере постреливают. Юг

Пока спокоен. На плато срединном

Застыли в ожиданье двуедином

Восторг смертельный и живой испуг.

 

Камни

 

Как восьмигранный шпиль над монолитным храмом,

Возносится луна над облачной грядой.

Проходят мысли чередой,

Все – об одном, о том же самом.

 

Жизнь хочет объяснить себя себе самой

И всем своим виткам построить оправданье,

Своё уродливое зданье

Украсить яркой выдумкой живой.

 

Но камень – он упрям, он твёрдое созданье,

Его не повернёшь, не сдавишь, не спрямишь,

Он принимает лишь

Одно, исконное повествованье.

 

Не памяти пыльца, не разума камыш,

Не краски, не слова, не певчая халтура –

Но только камни хмуро

Хранят эпоху, их не убедишь.

 

Да здравствует архитектура!

 

2011

 

* * *

 

Когда кончаются дружбы, легко сыскать виноватых:

Обычно виновны оба, а можно сказать – никто.

Идут недоразумения, как лыжники в маскхалатах –

Возможно, поодиночке, а может быть – сразу сто.

 

Когда ломаются семьи без разлучников и разлучниц,

Легко обвинить болезни, безденежье, неуют.

И только злая надежда, как озверевший лучник,

Пускает острые стрелы, пока её не убьют.

 

Когда погибают страны и к власти приходит сволочь,

Легко распознать причину в беснующейся толпе.

А если страна орешек, который сколько ни колешь,

Он никогда не расколется – и дело здесь в скорлупе?

 

Это в чём-то подобно технической неполадке:

Случилось то, что случилось, ничего не попишешь тут...

Будто звонишь знакомым: «Как там у вас − в порядке?» −

«Да», – тебе отвечают. И ты понимаешь: врут.

 

* * *

 

Любовь бесплотная нелепа, в разряд причуд занесена, она – как бутерброд без хлеба, как отпуск где-то под Алеппо, она абсурдна. Но она не уповает, не ревнует, не процветает, но растёт, без страха смерти существует, как плющ, увивший стенку склепа кладбищенского. Ей уход не требуется. Всё питанье – истлевшее воспоминанье. Кто понимает, тот поймёт.

 

Плющу особые зацепки не надобны. В линялой кепке садовник, взгляда не бросая, проходит мимо. Нет, не тот полуабстрактный садовод, простой садовник. Окликая друг друга, птицы хоровод ведут вокруг, не замолкая. И жизнь, как девочка босая, вслед за садовником идёт.

 

Любовь бесплотная – бесплодна, а значит – более свободна от нежелательной судьбы – гражданских бед, военных бедствий, непредусмотренных последствий, от «надо бы» и «если бы». Что нынче модно, что не модно, ей безразлично. Черноплодна рябина памяти. Сарай. За ним – другой... Весь ряд сараев. А мне – лет восемь. Мы играем. Во что, не помню. Выбирай игру любую. Скажем, прятки. Бельё, прищепки... Что в осадке? Быть может, ад. Быть может, рай. Поток души не управляем. Попробуй, спрячься за сараем, когда за ним – другой сарай. Как тут припасть благоговейно, когда в руке – бутылка Клейна: где внутренний, где внешний край? Свобода без конца и края, ты в ней умрёшь, не умирая. Усвой, запомни, повторяй. Замри, застынь, забудь, покайся, протри очки, прими лекарства. Из муки и муки мытарства, эх, испекли мы каравай...

 

Любовь бесплотная бесправна – всегда вести себя должна не гордо и не своенравно, ничем не выделяться явно, а лучше – в тряпочку исправно молчала б попросту она, как падчерица, что подавно наследства будет лишена. Она бесправна, но бесспорна – как дождь в расщелине окна, как пионерская страна, где барабана нет без горна. Ругать бедняжку не зазорно, да боязно. Ведь времена к ней почему-то благосклонны. Она сладка, как дикий мёд. Ей безразличны все законы. И мы с ней даже не знакомы. Кто понимает, тот поймёт.

 

* * *

 

Не много есть таких, кто, прошлое любя,

Не хочет в нём искать последнюю отраду,

Кто проиграть готов спокойно, не скорбя,

И дважды проиграть, и даже трижды кряду,

Кто может, словно зонт, отряхивать себя,

Снимая гнев и стыд, унынье и досаду,

Кто горечь признаёт и принимает боль,

Кто до конца живёт, а не справляет роль.

 

У поражений есть второй, заветный смысл,

И, высвечен особенным радаром,

Плывёт, плывёт корабль, разбившийся о мыс,

Поскольку ничего не пропадает даром.

 

2011

 

* * *

 

Возможна ли женщине мёртвой хвала?

О. Мандельштам

 

Отложи свою боль до грядущих времён,

Дай ей вызреть, наполниться соком.

Тает в небе высоком осенний канон.

Погоди – о высоком.

 

Можно выстроить замок внутри головы,

Но – увы! – ненадёжно строенье.

У пожухлой листвы, у подмёрзлой травы

Есть особое мненье.

 

От тяжёлой реки, от безлистых лесов

Отрывается холод бодрящий.

На пронзительный зов не накинешь засов,

Мир – один: настоящий.

 

Так возможна ли женщине мёртвой хвала?

Нет на это прямого ответа.

Чем чернее смола, чем свежее зола,

Тем страшнее – без света.

 

2010

 

Памяти N.N.

 

Он жив пока, но умер для меня.

Я в нём любил горячность и свободу

Суждения. Способность видеть с ходу

Задачу в целом. Чистоту огня,

Которым он испытывал на вшивость

Любую мысль – чужую и свою,

Его неприспособленность к вранью,

Что, вопреки желанию, светилась

Подобно нимбу. Лысина – его

(по странности какой-то) молодила.

Он был похож на мамонта, чья сила

Присутствовала – только и всего –

Не угрожая. Человек прямой,

Он резал правду-матку, но без злобы,

И то не обижало, что могло бы

Обидеть насмерть. Помню, я домой

Подбрасывал его. Был май. Сиренью

Блаженно пахло. Он сказал тогда,

Что наша воля быть должна тверда

Для противленья – да! – непротивленью.

Он был мыслитель. У него в мозгу

Мысль поднималась тестом многослойным.

Он был борец. И больше о покойном

Я ничего добавить не могу.

 

Парк в Павловске

 

Павловским парком, медленно, словно вплавь,
Мы пробираемся к выходу, где автобус.
Можно кольнуть иголкой себя, чтоб вернуться в явь,
А можно миг приколоть, как флажок, на глобус.

Пахнет горелым прошлым. Зелёный плед
Соединяет минувший век с настоящим.
Рифмы себя предлагают, чтоб завершить куплет,
Все – на один манер, и на каждой – весенний плащик.

Как карамельки, катая во рту слова,
Смотрю на реку Славянку с Висконтьева моста.
С непривычки, наверное, кружится голова.
Заблудиться в этих аллеях куда как просто.

 

2013

 

* * *

 

Пушкин в возрасте Дантеса

Был бездельник и повеса,

Никакого интереса

Он к наукам не имел.

Ну а драться на дуэли

В ту эпоху все умели,

Он же был на самом деле

И чувствителен и смел.

Оскорблялся он в два счёта:

Вся душевная работа

Прахом шла, лишь только что-то

Становилось поперёк.

 

Мог и сам убить кого-то.

Ангел, видно, уберёг.

 

* * *

 

Пять женщин я люблю одновременно.

Одну – галантно преклонив колено,

Вторую – жадно, третью – глубоко.

Четвертую – всей нежностью, всей болью,

Всей тяжестью, всей съеденною солью.

 

А с пятой мне спокойно и легко.

 

Пять женщин для меня – как пять знамений.

Одна из них – прозренье, муза, гений,

Вторая мне – что кошке молоко,

У третьей смысл – деревья, небо, море,

Четвертая – как жизнь, без аллегорий.

 

А с пятой мне спокойно и легко.

 

Список

 

Бетховен чрезмерный и Бах настоящий,

И Шуман скорбящий, и Скрябин скрипящий,

Лист громокипящий, Шопен шелестящий,

Глубокий Рахманинов, Брамс глубочайший,

Бизе полнокровный, Сибелиус снежный,

Ночной Альбинони и Таррега нежный,

Сен-Санс со свирелью, и Франк с акварелью,

И Моцарт волшебный с магической трелью.

 

Живой Мендельсон и изящный Скарлатти,

И Шуберт (а он не бывает некстати),

Чайковский весёлый и меланхоличный,

Вивальди блестящий и Гайдн ироничный,

Марчелло лиричный, и Дворжак столичный,

И Григ деревенский, и Хуммель отличный,

Прокофьев, и Гендель, и Барток, и Верди,

И – просто уж в рифму к нему – Монтеверди,

Азартный Равель, Шостакович ранимый,

И Моцарт божественный, неповторимый.

 

* * *

 

Стоя в пробке на Маспайке,

Где машины в тесной спайке,

Ну почти что – гайка к гайке,

Пребывали в тесноте,

Я зачем-то вспомнил байки,

Что травил нам без утайки

Дядя Коля в серой майке

(Пацанве – да в простоте!) –

Вдруг я вспомнил байки те:

Все – о выпивке да бабах,

О способностях неслабых

Дяди Коли – всех и вся,

Вспомнил двор наш, вспомнил запах,

Дивара на тонких лапах –

Злого будочного пса,

Звуки вспомнил, голоса...

 

По обочине спешили

Полицейские машины,

А за ними шёл буксир

(Понимаю, что не катер,

Знаю, что эвакуатор,

Не люблю таких придир).

Снег затих. Машины в стайке

Тихо ждали на Маспайке.

Я же, вспоминая байки,

Погружался в антимир –

В тот, где я учился в школе,

Свято верил дяде Коле

Возле чахлого куста.

 

Изменились те места.

Вспоминаю их без боли:

То ли зачерствел я, то ли

Чёрствым был уже тогда.

И уже не там я боле –

Больше часа в чистом поле:

Ни туда и ни сюда.

 

Что там – смертный случай, что ли –

Впереди? Боюсь, что да.

Как всегда, по Божьей воле –

Красота вокруг, беда.

Небо, камень, снег, вода.

 

Субботний вечер в Маале-Адумим

 

Израиль, вероятно, обречён.

Вино – прекрасное. Еда – как в сказке.

Сидим и разговариваем. Ночь

Спустилась. Иудейская пустыня

В ней утонула. Никому из нас 

Не дан патент на пониманье жизни.

И, слава Богу, мы на этот раз 

Пока ещё беседуем без споров.

 

Израиль, вероятно, обречён.

А вот и чай. К нему – пирог вишнёвый,

Совсем такой, как в Виннице, когда-то.

А также – экзотические фрукты

Восточные. «А если Бог и есть, –

Я говорю, – то он тогда похож

На власть советов». И мои слова

(Я сам осознаю) здесь неуместны

В пустыне Иудейской. Ночь черна.

И мы идём втроём гулять с собакой.

 

Израиль, вероятно, обречён.

Как всякое сраженье с энтропией,

Его существованье представляет

Собою – в чистом виде – героизм.

Собака чрезвычайной доброты,

Контрастной к внешним признакам породы,

Ведёт нас вниз, где в парке городском

Хозяин разрешает ей побегать

Без поводка. Средь крупных облаков

Горит одна звезда. Но очень ярко.

 

Израиль, вероятно, обречён.

Здесь это ощущаешь напрямую:

Такой неомрачимый оптимизм

Присущ безгрешным или обречённым.

Я думал, что еврейского во мне

Осталось только: гены да картавость.

Ну, разве, речи дивная гортанность

Мне нравится, да есть ещё на дне

Два-три воспоминания из детства.

А так – я не еврей со всех сторон;

И твёрдо знал: чем лезть из кожи вон,

Честнее отказаться от наследства.

Но здесь – меня сомнение берёт:

Не поспешил ли я с отказом этим?

Смотрю на небо. Ни одной звезды.

 

Израиль, вероятно, обречён.

Когда мы возвращаемся с прогулки,

Уже посуда вымыта и нет 

Следов былого пиршества. Хозяйка

Рассказывает нам о блокпостах,

Бронежилетах и других предметах

Не слишком нежных. Недостаток сна

Мешает мне собрать вниманье в фокус.

Я вижу некий оползень. Кора

Сползает с дерева. Как кожа – с мандарина,

С Земли сползает биосфера. Чёлн

Зачерпывает воду. Наши дети

О чём-то вопрошают. Но в ответ

Мы можем только развести руками:

Нам непонятно, в сущности – о чём?

Звук – что в зубоврачебном кабинете.

 

Израиль, вероятно, обречён –

Как всё на этой маленькой планете.

 

* * *

 

Три китайчонка − девочка и два мальчика −

Играют трио Шопена в бостонском Джордан-холле,

Играют твёрдо, по-новому, без приевшейся меланхолии,

И это звучит прекрасно, прекрасно по-настоящему.

 

Их возраст суммарный меньше, чем у моего сына,

Скрипачка в концертном платье – с виду совсем ребёнок.

Откуда такая слаженность в их чувствах незакалённых,

Откуда у пианиста в пальцах такая сила?

 

Об особом китайском упорстве ходят легенды. Быть может,

Дети, лишённые детства – совсем не настолько плохо?

Боюсь, что немилосердная наступающая эпоха

Не снизойдёт до классики. Пусть этим судьба поможет

 

Троим. Не бывает тихим слиянье цивилизаций.

Авось пощадит их лава, авось не утопит пена.

Пусть именно эти трое продолжат играть Шопена

На обновлённой планете без государств и наций. 

 

* * *

 

У синьора Боккерини
Кость тонка, рука легка,
Кисть синьора Боккерини
Идеальна для смычка.
Отыграв в Париже, ныне
Он нацелен на Мадрид.
Жизнь синьора Боккерини,
Приближаясь к середине,
Много радостей сулит.

По возделанной равнине
Лёгок, лёгок бег возка.
Скарб синьора Боккерини –
Два дубовых сундучка.
В небе тучка проплывает,
Кучер щёлкает кнутом.
Боккерини напевает.
Хорошо, что он не знает,
Как всё сложится потом.

Нет у жизни цели, кроме
Жизни, да и жизнь – не цель.
Спит в футляре на соломе
Новая виолончель.
Воздух полн мычаньем, лаем,
Звонким цокотом копыт.
Задевая тучку краем,
Солнце пышным караваем
Поднимается в зенит.

 

2011

 

Уроки Л.М.Х.

 

«Пока пассионарии друг друга

Уничтожают, будущим тиранам

Высовываться рано. Их черёд

Приходит в тот момент, когда герои

Погибли или выдохлись. Тогда...»

Он закурил. Вздохнул. И почему-то

Держал горящей спичку. Лишь когда

Огонь уже почти коснулся пальцев,

Он погасил её. «Тогда природа

Командует тиранам: час настал.

И вдруг они из трусов и пигмеев

Становятся мгновенно храбрецами,

И тут же беспощадно оттесняют

Пассионариев. Ты скажешь: Гитлер?

Что ж, Гитлер, вероятно, исключенье».

Он, затянувшись, продолжал (во сне

Скачок мне не казался нелогичным):

«Конечно, ананас – прекрасный фрукт,

И вкусный, и полезный. Но веками

Культура европейская росла,

Воспитывая вкус на винограде.

Вино важнее письменности. Греки...»

Он замолчал. «Что греки?» − я спросил,

Но он меня не слышал. Он как будто

Куда-то отъезжал, как отъезжает

Картина на вращающейся сцене –

И я проснулся. И как только понял,

Что я проснулся, сразу же подумал:

«Ведь не было такого разговора!»

 

Как странно: человека нет давно,

А он, в каком-то смысле, продолжает

Существовать и продолжает мыслить

Внутри меня – и мыслями своими,

А не моими. Где лежит граница,

Что отделяет мир от нас снаружи –

И то сказать непросто, но – внутри?!

 

Спасибо, Лев Михайлович. Точнее,

Спасибо, Лёва. Я не чужд гордыне,

И раз уж были мы с тобой на «ты»,

Пусть так и остаётся. Посмотри:

Сегодня ты учил меня во сне – и

Я всё запомнил. У меня внутри

Не рассосалось и живёт поныне

Твоё сознанье прав и правоты.

Я б мог спросить тебя об Украине,

Но то был сон. К тому же, мой вопрос

«Что греки?» всё разрушил и унёс.

 

Ученик сказителя

 

«А что позабыл, не рассказывай, – он говорил, –

И вспомнить не силься. Само возвратится. А если

И не возвратится, о нём не жалей никогда –

Что память не держит, то памяти, верно, не стоит».

 

Он стар был, но немощен не был. Он знал, что умрёт

Ещё до зимы, но другие об этом не знали.

«Ты слушай, как слово звучит, как цепляется за

Звучавшее раньше, как в новое слово уходит,

А в смысле потом разберёшься. Умом ты нетвёрд,

Но слухом богат, – говорил он, – ты будешь сказитель».

 

«О битвах рассказывай быстро, – меня он учил, –

Чтоб медь и железо стучали, предсмертные крики

Вмещали отчаянье тех, кто уже не увидит

Ни звёзд, ни луны. Чтобы сам задрожал ты».

 

«О смерти рассказывай медленно. Не поспешай.

Подробностей многих не нужно, но те, что остались,

Пусть будут настолько подробны, насколько хватает

Правдивой подробности слов, сохранённых для каждой

Подробности. Сам для себя затверди и запомни,

Что делают горе подробности истинным горем». 

 

«А как говорить о любви, тебе звёзды подскажут.

Меня не учили, я этому сам научился.

Ты тоже научишься, если не будешь бояться.

Ты тоже научишься. А обо всём остальном –

Рассказывай просто, как будто бы ты не сказитель,

А нищий пастух». – «Это всё?» – «Это всё, что запомнил».

 

* * *

 

Эти споры в пространстве открытом –

Наш футбол без команд и мяча.

Вольный дух воспаряет над бытом,

Кровь густа и моча горяча.

 

День и ночь – по единым расценкам.

Отточилась на камне коса.

Как засовы в лубянских застенках,

Часовые гремят пояса.

 

Контрабандой проносит экватор

Чьё-то лето под чьей-то зимой.

Крикнут в Омске – в Сиднее подхватят,

Не понять, где подъём, где отбой. 

 

Всюду аз, вместе с буки и веди,

Превращает ледок в кипяток,

И опасен для белых медведей

Информации крепкий поток.

 

Туристический бизнес – на марше,

В Таиланде гуляет Тайшет.

Раньше Маше готовили кашу,

Нынче ей покупают планшет.

 

И плывут облака грозовые,

А над ними плывёт Джи-Пи-Эс,

Помечая огни городские

И деревья, сбежавшие в лес.

 

Навигатор для каждого шага

Объявляет: сейчас поворот,

И летят в виде красного шара

Сгустки споров под штангу ворот.

 

* * *

 

Я к старости, как мне кажется, стал скромней,

Не в смысле манер поведенческих, а по сути.

Убедившись, что я не Гёте и Гёдель в одной посуде,

С удивленьем увидел, что жизнь не исчерпана и что в ней

Остались разные радости. Их исчерпывающий набор

Едва ли может быть выписан – и ясна причина,

Но он включает в себя и мокрый осенний бор,

И ужин в уютной комнате у пылающего камина.

А согревшись, немного выпив, расслабившись у огня,

Я скажу, что жизнь получилась. В целом. Более-менее.

И добавлю почти без пафоса, что есть в моём поколении

Поэты поинтересней и посильней меня.