Леонид Иоффе

Леонид Иоффе

Все стихи Леонида Иоффе

«Смерть Вазир-Мухтара»

 

Приговор шариата объявлен.
Огорчит узколицый семью.
Шахский евнух... та самая капля.
И коран осеняет резню.

А посол прозябает небраво,
Туркменчайского мира творец:
пара слов, пара шуток и – слава
кулуарной поимки сердец.

Фрак неистов. Очки на столетье
упредили учёный глазок.
Корчил автора. Сох от комедий.
И куруры выкачивать мог.

И служебный расшив на мундире
полномочно возвысит его.
Но прожекты касаются в мире
многих, кроме тебя одного.

Может, евнухов души дряхлее,
может, русская крыша течёт, –
но шикарный министр шалеет,
из предсмертия выжав полёт.

И вазир завершает вояжи.
Шевелит персиянка чадрой:
на мешках подставною поклажей –
Грибоед, награждённый арбой.

 

1968

 

* * *

 

Всё было бы не так уж худо,
когда бы не было чревато.
Я ужасаюсь поминутно,
а вдруг отступится пощада.

Зверей и гадов укрощая,
а то б они кусались люто,
рука заступницы-пощады
мне покровительствует всюду.

И было бы не так уж тошно,
когда бы не было известно,
что прекратиться невозможно,
а продолжаться бесполезно.

 

1976

 

 

* * *

 

Дипломаты,

искусники жеста,

кустари государственных склок!

Интриганов

дворцовое детство

посолиднело в ранге послов.

 

Задний ум бескорыстно отточен.

Профанация, торг, лабиринт.

Чтобы вдруг договорную строчку,

огорошив, пустить напрямик.

 

И расклеена суша по мере,

и меняются пункты, скользя,

и, клянусь этикетом, – пустяк

все усобицы всей нашей эры.

 

1968

 

* * *

 

Есть итоговый жизни припадок,
тот порыва последний виток –
без оглядки на жизни остаток,
от безумия на волосок,

наизнанку, как исповедь, хлынуть,
изойти по несвязным речам,
стать признаний ручьём и лавиной
и о близости что-то мычать,

и отчаянно и безудержно
рухнуть, бухнуться в ноги любви
и ловить край одежд её нежных
и воздушные руки ловить,

впасть в беспамятство и в безрассудство,
словно завтра и небо и свет
зашатаются и сотрясутся
и обрушатся зданием лет.

Вот и всё – лишь обняться осталось,
бормоча и срываясь на вопль,
на любовь разрываясь и жалость,
обожание, нежность и боль.

 

Май–июнь 1977

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Забытая Богом от века,

как чистый пробел бытия,

стянулась в дремотное эго

бесцельная повесть житья.

 

И ты не тревожь напоследок

берлогу сонливой души,

истому ленивую эту,

в которой ты словно зашит,

 

отрезанный Богом от бега

в объятья лучей бытия, –

оправдана смерти омегой

трусливая спячка твоя.

 

1981

 

* * *

 

Как неправильно это,
что весь горизонт окольцован
перстнем бывшего солнца,
которое запад унёс, –
сохранялась всего лишь
полоска закатной подковы,
а с востока на небо
вечерний ложился начёс.

И казалось, что если
посмотришь на дым золотистый,
на опал драгоценный,
на полуовал, полунимб, –
то из дальнего света
каким-то манером лучистым
заблистает надежда,
которая снится больным.

Мы б тогда перестали
слоняться, как сбитые с толку,
и при этом гадая,
а свыше ли так суждено:

забывать, как и прежде,
о сладости братства и долга, –
не живя, а дрейфуя
на смысле, забытом давно.

И казалось, что если
зажить умудрённо и зорко,
то и бедному слову
хоть капля достанется в рот, –
«время действия – сумрак,
а место – Французская Горка,
на востоке вечерний
уже проступает налёт...»

 

1980

 

* * *

 

Какое звонкое свиданье
мечта готовила мне там,
куда от слёз и расставаний
я взмыл, как в розовый туман.

Туман грядущего, будь славен!
Дал Бог не видеть сквозь года,
не знать о будущего лаве,
как враг, текущего сюда.

А солнечный туман меж гор
сгущён до солнечных озёр,
на дне озёр коробки зданий
стоят узорами и ждут,
когда же годы к ним придут,
после которых их не станет.

 

1980

 

* * *

 

1

 

Когда плуг урагана пашет

и вздрагивает шквальный воздух,

воздух кромсающий и страшный,

то кажется,

что крепостные башни

шатаются над преисподней,

как саженцы,

отважно и беспомощно

взобравшиеся на скалу –

над кущами у пропасти

стать рощею,

и крыши – латы каменных скорлуп,

похоже, не продержатся сегодня,

когда воздушные угодья

подденет урагана плуг.

 

2

 

А саженцы,

корнями за скалу

цепляющиеся над преисподней,

ещё на день укоренились вглубь

и продержались и сегодня.

 

Вглубь корни удлиня

на глубь очередного дня,

день увеличил толщину

стволов на дня величину

и листьев увеличил сень

на тень величиною с день.

 

Есть наваждение, что вывезет одна

та становления корней величина

и нарождения ветвей, та приносимая

за день врастания и за день роста сила,

та света патока незримая,

продлительница жизни на вершок –

а время дня шло мимо дня и проходило

за время дня по мере дня, чтоб день истёк.

 

3

 

Как саженцы над преисподней,

мы продержались и сегодня.

 

1977

 

* * *

 

Когда родное – не родное.
А чужого не любить.
Помири меня на крови.
Не губи.

По зубам – так перемыслили.
А в глазах такая тля.
У судьбы на коромысле –
два казённых короля.

От недолгого уюта
дверь открытой подержи.
Не заманишь тёртых юбок
на косые падежи.

А которые приходят
на короткие места –
только около и вроде,
как перила у моста.

Но очерченно-красивые
за каштановой канвой
нарасскажут мне про зимнее,
налинуют про покой.

 

1965

 

 

* * *

 

Когда я сравниваю

по величине

кусок времени

после моего

 

отъезда из Москвы

в 72-м

и до сегодняшнего

скоро того же

дня ноября

97-го,

 

то срок в четверть века –

25 лет,

срок, заменивший

при Сталине расстрел,

его заменивший на короткий срок, –

 

так вот, если

взять этот срок

и прошлого столетия

тот же кусок

(годы конца того

цукатного девятнадцатого).

 

Толстого романы

и Достоевского,

за болгар война

русско-турецкая,

 

Герои Шипки,

Софья Перовская,

Цареубийство

Александра Второго,

 

царствие и смерть

Александра Третьего,

Николая воцарение

Второго, пока последнего, –

 

так вот, когда я

два этих срока сравниваю,

меня просто оторопь охватывает:

 

как долго, как много всего было

в тот промежуток прошлого столетья,

а значит, и наша так же долго длилась

жизнь; стали взрослыми маленькие дети.

 

Долго, но незаметно уж слишком;

Мы-то – почти такие же изнутри,

какими себе казались всю жизнь.

 

1997, 1998

 

Коляска

 

В залётное и редкое мгновение
приглянется мне тихий майский вид.
Поездка в отдалённое имение.
Рессорная коляска на двоих.

Мы, кажется, сидим в полуобнимку,
к откинутому верху приклонясь.
Прогулка в акварельную картинку
от тихого предместья началась.

С пригорка открываются так ясно
неброский перелесок и село.
И катится рессорная коляска,
всё катится с пригорка под уклон.

Потом мы отдыхали у беседки.
Потом по сторонам и впереди
спокойная и мягкая расцветка
легла на перелески и пруды.

А солнце светит низкое, к заходу.
Коляска катит мерно и легко.
Поездка в акварельную погоду,
в далёкую усадьбу за рекой.

 

1976

 

* * *

 

Кто ж мой зенит позолотит

хоть солнцем, хоть лицом, хоть лаской –

вниз направляет мой зенит

свой луч отвесный и ненастный.

 

Но зыбок, зыбок я внизу,

сучат названия ногами,

а высь не слишком высока мне,

и забываю, что несу.

 

Морей лесов массивен нрав,

но недостаточен для взора,

лишь скалы, бунт пород вобрав,

послужат зрению опорой.

 

Заобращается листва,

жилые контуры, звон горный –

нас приучая сознавать

всё, что названиям угодно.

 

И снова мы провозгласим,

что грусть и воздух мы постигли,

и правота спасёт наш флигель,

где свет ненастный моросит.

 

1969

 

* * *

 

Кто же вы такие, безлошадные?
Мы водились в русском заповеднике,
обликом – подкидыши нескладные,
разумом – ленивые вареники.

Душами подобные болотцам,
с руками наподобие крюков, –
на нас не угодишь ни долгим солнцем,
ни доблестью на родине веков.

Орден безлошадных, неприкаянных –
конченые, конченые мы.
Разве что осталось на окраинах
памяти искать клочки зимы.

 

1981

 

* * *


Куда девалась моя жизнь –
на детских мечется простынках,
в солдатских топчется ботинках,
котёнком за себя дрожит.

На сумерки пошла, на взвесь
чаинок-птиц над центром города,
на годы разошлась, на годы,
и потеряла вкус и вес.

По звёздам не определишься,
а прежний компас размагничен –
куда мне жить, не разберу.

Как доберусь я, поздний, лишний,
буксующий в тоске привычной,
до чьих-нибудь сердец и рук.

 

Декабрь 1978

 

* * *

 

Маленьким счастьем

обуглен был день мой когда-то

сумерки шли

и могу дуновение вспомнить

ту ещё малость

когда королевен не надо

сам вроде жив

и в ладах вроде с вербой сегодня

 

или погоды

кому-то не жилось под ними

столько погод

пролетело прошло поменялось

побыл я доблестным

или побыть попытался

и горевал

что все миги прошествуют мимо

 

и горевал ещё –

надо же было родиться

в климате блеклом

где всё появлялось напрасно

зря или поздно

прелестно морозно и праздно

праздно и грустно

как стылых равнин вереницы.

 

1970

 

* * *

Н.Л.

 

Мне не хочется думать о Боге
и дивиться на невидаль дней.
Человек вспоминает о боли,
когда боль уже сходит на нет.

И когда унимаются боли
и слегка раздвигается мгла,
человек вспоминает о воле
и какой эта воля была.

А была, как прозрачное лето,
что иголками сосны видны.
И волхонка с подаренной лентой
из литой выбегала волны.

И глядела на мир, озаряясь,
и тихонечко шла по песку,
и холодные капли срывались,
не умея прожить на весу.

Это лето всё дальше и глуше.
Заплывает годов кутерьмой.
Были ленты и глаже и лучше,
а вот не было синей такой.

И нагнётся к нему белоснежка,
что кувшинка в огромной реке,
и последняя женщина нежно
поцелуем скользнёт по руке.

Она будет совсем молодая.
Та, которой давно уже нет.
Чьи глаза, ровно капельки, тают,
оставляя морщинистый след.

 

1964

 

 

 

Навсегда или только на месяц
или сроком на счастья аккорд
мы поедем в прекрасное место,
в дачный дом возле моря и гор,

на веранде у столика сядем
или под руку дом обойдём,
всё, что скомкано было, разгладим,
а потом оглядимся кругом, –

вот лужайки, скамейки, аллеи,
вот купальня и теннисный корт,
и земля над умом не довлеет,
а лежит возле моря и гор, –

вот где мы и рискнём и сумеем
и поднимемся, как в мираже,
по свободе планировать, реять
без тревог, без камней на душе

и блуждать среди дней без боязни
под объятия и разговор
возле настежь открытого счастья
по земле возле моря и гор.

 

1978

 

* * *

 

Наш разговор об истине прекрасен.

Ты говоришь, я озабочен тем,

чтоб не мешали жить мне и проказить, –

но где та жизнь и где проказы те?

 

Нет жизни той, порожней или полной,

ни на ухмылку нет, ни на зевок,

нет жизни, просто нет её на полке, –

украли или скрыли под замок.

 

И я скажу, что нет её в помине,

ни на еду, ни на грядущий сев,

бродячей нет, уютной у камина,

и нет нигде и никакой совсем.

 

Поверишь ли, но жизни просто нету,

ни на рисунок нет, ни на рассказ,

той самой нет, лазурной напоследок,

и вечной нет и лишней про запас.

 

Вот оттого-то слепо это очень –

вести огонь по той, которой нет,

по той, уже последней и непрочной,

по тени, по Дюймовочке во мне.

 

1980

 

* * *

 

Нет, нет, не только страх дурящий

и в сердце – тля, раз не жилец, –

ещё и вес пера легчайший

и зря скользящий по земле,

 

ещё и взгляд никак не зоркий,

зато почти что свысока, –

ведь долго будет житься горько

тем, кто здоров и кто богат.

 

А я – волан, перо, пушинка

среди весомых гирь-людей,

и даже есть немного шика

в прискорбной лёгкости моей,

 

теперь и в тяжести я лёгок,

теперь и рядом я далёк,

я задеваю женский локон,

как парижанку ветерок.

 

С меня, как с гуся, те часочки –

не каплет время не жильца –

ведь, как песок в часах песочных,

я истекаю для конца.

 

1979

 

* * *

 

О, если б не был поглощён

и Бог одним собою,

Он, верно, знал бы, как лучом

пронизывать слепое,

 

Он чуять бельмы б заставлял,

что есть глаза под ними, –

и я б оазис отыскал

в своей душе-пустыне.

 

Сентябрь 1982

 

* * *

 

Пока тебе строка не свистнет,
пока призыв не налицо,
пока из ряби тёмных истин
не вспыхнет красное словцо,

пока из блеска и тумана
разгон не ясен в горизонт, –
резона нет корпеть незвано
и трудодня ломать фасон.

 

1980

 

* * *

 

Посмотри в прохладное окно

на квадратик неба в ноябре, –

между облаками, как весной,

голубых прогалин акварель,

 

ярко-синий иногда проём,

отмель голубая иногда,

и плывёт паром, ещё паром

облачный оттуда и сюда.

 

1984

 

* * *

 

В. П.

 

Пряну в нежную рознь

прямо в солнцекрутильное жженье

та спортивная зелень

она обойдётся без нас

горбоносый горбун

не получит призов за ношенье

за ношение бедных

бряцавших на кухоньке фраз.

 

Сожалением давним

покроется каждый оттенок

и тогда вдруг начнётся

ворвётся такая печаль

что при наших-то судьбах

в истрёпанных ваших простенках

только брать да и выть

только брать и вопить в календарь.

 

Той напраслины зов

словно розовый стон среди ночи

ты – цветок издалёка

Селены присвоивший вид

и нельзя только жить

тычась в панцири злых одиночеств

среди каверз небесных

взамен ежедневной любви.

 

1970

 

 

* * *

 

Рвёт замшевые ночи
короткое метро.
Жалей меня, сыночек,
хоть каплей на ведро.

Не ставни и не шторы –
два рамочных стекла.
Одной она на что мне
панельная стена.

Подушка много стерпит.
На складки он слепой.
И, если боль о смерти, –
за сына терпит боль.

Под даровое утро
остынувших аллей
жалей меня, хоть хмуро,
хоть изредка жалей.

Чья мать всего не хочет.
А просит-то одно:
жалей меня, сыночек,
я жду тебя давно.

 

1965

 

* * *

 

Русский заповедник подзабытый,
бывший выпускник твой не потянет
на последних истин первый свиток
и нерусской жизни светлый танец.

Поздно поступать ему, как лучше,
а своё нутро не переменишь, –
танец недоузнанный прискучил,
свитка письмена – того не меньше.

Для него и память не спасенье, –
как повторный фильм, воспоминанья,
где опять он слово заблужденья
променял на истину молчанья.

Променял он речь на всё, что кроме,
кроме слов на белом свете свято,
и теперь безмолвье душу кормит,
а она, потворщица, не рада.

 

1981

 

Стихотворение старого кружковца

 

Загадка мира поманит, волнуя,
туманно правя зреньем и умом, –
тетрадку дня в окне дожди линуют,
и тёмен ход народов и времён.

И школьник смотрит в мартовское небо,
весь устремлён к разгадке впереди,
мечтает он путём, где разум не был,
до встречи с полным знанием дойти.

Обнять в закон материи устройство,
пружины правил, облики вещей,
и пусть число откликнется на свойства
растений, минералов и людей.

И он мечтает: люди и природа,
и полотно картинки за окном,
и долька талой мартовской погоды
сольются в мира полное панно.

И пусть невнятен мирозданья эпос
и неразымчив, как сплошная тьма,
он смотрит в жизнь: загадок видит ребус,
и ломит грудь от счастья понимать.

 

1986–1989

 

* * *

 

Судьба не миловала скальда.
Ничком о ней ночами пел,
как плакал,
на груди асфальтов:
мол, мир-то мил,
да свет не бел.

Костры запаливал. Кому?
Горели вырезы на фоне
побочных мраков; но ладони
с утра нащупывали тьму.

Чтоб, озарение разъяв,
облечь в словарные покровы
и новь, старинную как явь,
и явь, как тайну стари новой.

 

1967

 

* * *

 

Ты погублена, я обездолен.
Мы от слякоти в сердце умрём.
Так дошьём наше платье неволи
из материи жизни вдвоём.

Мы условимся: не торопиться –
виноград умирает в вино –
сдавим сердце, как творог в тряпице,
пока мёртвым не станет оно.

Каждый выберет саван по нраву,
мы домашнее иго дошьём
и подымем бокалы с отравой
за шикарную гибель живьём.

 

1978

 

* * *

 

Я замусолил свой порыв,

пропал в замысловатых водах,

мой Лот, не поклоняясь броду,

был брат совы,

 

он вплавь пересекал металл,

а море медное цветами

вдруг изошло – и перестали

крениться ночи возле скал,

 

и день сплошной невыносимый,

от синевы швыряя зной,

ему-слепому жарил спину

мотыгой, пашней и женой,

 

и закоулки вер фанерных

были неведомы ему,

как праведник, он видел скверно –

лишь свет и тьму.

 

1970

 

* * *

 

Я захотел вернуться, хоть по памяти,

к тому себе, которым прежде был, –

я эпос «Что такое математика»

лет через двадцать пять опять открыл...

 

Вот по Новоарбатскому мосту

и над плескучею мозаикой

воды в Москва-реке я, как лечу, иду

в читальный зал библиотеки, за реку.

 

Там ожидает моего прихода

пространств и чисел эпос и сокровищница, –

кирпич издания сорок седьмого года

пера и Куранта и Роббинса.

 

Над ним и потрудившись, и устав,

уже соображая еле-еле,

берёшь для отдыха Измайлова листать

или Шенгели.

 

Перед пародией Измайлова

строфа стояла пародируемая,

и я глотаю Леду Бальмонта,

и пьян Толедо и Мадридом я.

 

И мимо здания-махины

гостиницы высотной «Украины»,

до шпиля и герба подсвеченной,

лечу обратно поздним вечером,

 

как со свидания, восторженный, усталый

на крыльях логоса, и Бальмонт в голове,

и мироздание сакральным представало

в бескрайнем холоде, пустынном вдаль и вверх…

 

Готов рассказ, хотя и не окончен,

обрывочен и тёмен, как и память, –

к себе какому ты вернуться хочешь,

вздыхая о коньках, задачах, марте?

 

1986

 

 

* * *

 

В. Шлёнову

 

Я сберегу её

спрячу под нежное небо

только б не рушилось

только б не гибло оно

зал полнолуния

будь к ней безогненно нежен

годы те лунные

станьте ей неба руном.

 

Длитесь над ивами

плавно неявно и мерно

сдвигами тихими

и незаметнее дней

жителю дальнему

чтоб не почудилась эра

и чтоб не маялся

рог возвестивший о ней.

 

Смолк звукоряд мой

а я обречён и беспечен

мог же родиться

а вот не родился, а вот

всем придыхательным

всем бы гортанным помещик

жил на земле бы

где климата полдень живёт.

 

И перед Кем-то

кого никогда не узрею

и перед всеми

и перед небесным зонтом –

дайте ей долю

а храмы не ваша затея

дайте ей годы

а воздух мы сами возьмём.

 

1970