Леонид Губанов

Леонид Губанов

Вольтеровское кресло № 35 (311) от 11 декабря 2014 г.

Подборка: Я сам – и Ангел, и палач!

* * *

 

Господи! Пореши

слёзы с души нашей,

мягкие карандаши

в беленькой спят рубашке.

Голову им снесу

острою бритвой завтра.

Скажут мне: нарисуй

тот на траве завтрак.

Станет мой золотой

больше других по росту,

солнцу за упокой

зелень бежит к погосту.

Мальчики вы мои,

вы у зари оброчны,

белые журавли

красным ножом отточены!

 

* * *

 

Природа плачет по тебе,

как может плакать лишь природа.

Я потерял тебя теперь,

когда лечу по небосводу.

 

Своей поэзии, где врать

уже нельзя, как солнце выкупать,

где звёзды камнем не сорвать

и почерк топором не вырубить.

 

Природа плачет по тебе,

а я-то плачу по народу,

который режет лебедей

и в казнях не находит брода.

 

Который ходит не дыша,

как бы дышать не запретили,

которым ни к чему душа,

как мне мои же запятые.

 

Природа плачет по тебе,

дай мне забыть тебя, иначе –

о, сколько б смеха ни терпел,

и я с природою поплачу.

 

* * *

 

Задыхаюсь рыдающим небом,

Бью поклоны на облаке лобном,

Пахнет чёрным с кислинкою хлебом,

Пахнет белым с искринкою гробом.

 

По садам ли гуляют по вишенным

Палачи мои с острым топориком?

По сердцам ли шныряют по выжженным

Две невесты мои как две горлинки?!

 

Молодятся молитвы на паперти,

Согрешившей души и отверженной,

Ах, с ума вы сегодня не спятите,

Спите, будете крепко утешены.

 

Я не верю ни чёрту, ни дьяволу,

И в крапиве за древней избушкою,

Как невеста, зацветшая яблоня

Кое-что мне шепнула на ушко.

 

Я поднялся к ней, пьяно-оборванный,

Как ромашка, от ветра покачиваясь,

И как будто держали за горло,

Я прослушал всё то, что назначено.

 

И сказала она удивительно

Кротко, просто, а значит искусно:

То, что стал я писать – ослепительно,

То, что стал я так пить – это грустно.

 

То, что стал я хулой тёмных всадников,

То, что стал я хвалой падших ангелов,

Что пьют водку и в свете, и затемно,

И шабят «Беломор» в мокрых валенках.

 

И на плечи дала мне огромного

Ослепительно-вещего ворона,

Он в глаза посмотрел мне холодные,

А потом отвернулся в ту сторону,

 

Где стояла босая и белая,

Майским градом ещё не убитая,

И весна, и любовь моя первая

Со своими немыми молитвами.

 

Вся в слезах и как будто в наручниках,

Кисти рук у неё перевязаны,

Со своими подругами лучшими,

Со своими лучистыми сказками.

 

Нет, они от меня не шарахались,

А стояли в молчании скорбном,

Как невесты царя, что с шалавами,

С шалопаями встретятся скоро.

 

На плечах моих ворон не каркнет,

На устах моих слово не вздрогнет,

И летит голова моя камнем

К их стопам, где слезами намокнет.

 

Сохрани и помилуй мя, Боже!

Сокруши сатану в моём сердце,

Неужели удел мне положен,

Там у печки с антихристом греться?

 

Сохрани и помилуй мя, Дева

И Пречистая Богоматерь,

Пока губится бренное тело,

Пусть души моей смерть не захватит.

 

Сохрани и помилуй в восторгах

Меня, грешного нынче и грязного,

Под холодной звездою востока,

И с глазами ещё не завязаными.

 

Мы повержены, но не повешены,

Мы придушены, но не потушены,

И словами мы светимся теми же,

Что на белых хоругвях разбужены.

 

Помяни нас в своё воскресение,

Где разбитой звездой восклицания,

Где и пьяный-то замер Есенин,

Все свиданья со мной отрицая.

 

Пусть хоть был он и мотом, и вором,

Всё равно, мы покрепче той свары,

Всё равно мы повыше той своры,

Всё равно мы позвонче той славы.

 

Соловьёв на знамёнах не надо

Вышивать, выживать нам придётся,

Как обрубленным яблоням сада,

Как загубленным ядом колодцам.

 

И пока не погасло светило

Наших дней, обагрённых скандалом,

Ничего нас с тобой не смутило,

Ничего нас с тобой не судило,

Да и Слово сиять не устало.

 

Разлучить нас с тобою – нелепо,

Муза! Муза в малиновом платье,

Ты – Мария Стюарт, и на этом

Всё же вышьем мы царскою гладью.

 

Что концы наши в наших истоках

И что нет отреченья и страха.

Каждый стих наш – преступной листовкой,

За который костёр или плаха!

 

Пусть бывает нам больно и плохо,

Не впервой нам такие браслеты,

И зимой собирает по крохам

Нашей юности знойное лето.

 

Что же скажет угрюмый мой ворон?!

Ничего... просто гость и не больше,

Ничего, просто дикая фора

Слова, жившего дальше и дольше.

 

Вот и всё, да и тайн больше нету,

Музы, музы, покатим на дачу.

Задыхаясь рыдающим небом,

О себе я уже не заплачу!...

 

Из стихов последних лет

 

* * *

 

Я выковал себя как меч,

И в ножны ты меня не прячь.

Пока кровава наша речь,

Я не могу в могилу лечь,

Я сам – и Ангел, и палач!

 

И мне пора с могучих плеч

Срубить все головы дракону.

Огнём вселенную зажечь,

На плуг Медведицы налечь

И с Музы – написать икону!..

 

Написано в Петербурге

 

А если лошадь, то подковы,

что брюзжат сырью и сиренью,

что рубят тишину под корень

неисправимо и серебряно.

 

Как будто Царское Село,

как будто снег промотан мартом,

ещё лицо не рассвело,

но пахнет музыкой и матом.

 

Целуюсь с проходным двором,

справляю именины вора,

сшибаю мысли, как ворон,

у губ багрового забора.

 

Мой день страданьем убелён

и под чужую грусть разделан.

Я умилён, как Гумилёв,

за три минуты до расстрела.

 

О, как напрасно я прождал

пасхальный почерк телеграммы.

Мой мозг струится, как Кронштадт,

а крови мало... слышишь, мама?

 

Откуда начинает грусть?

орут стрелки с какого бока?

когда вовсю пылает Русь,

и Бог гостит в усадьбе Блока?

 

Когда с дороги перед вишнями

Ушедших лет, ослепших лет

совсем сгорают передвижники

и есть они, как будто нет!

 

Не попрошайка я, не нищенка,

прибитая злосчастной верой,

а Петербург, в котором сыщики

и под подушкой револьверы.

 

Мой первый выстрел не угадан,

и смерть напрасно ждет свиданья.

Я заколдован, я укатан

санями золотой Цветаевой.

 

Марина! Ты меня морила,

но я остался жив и цел.

А где твой белый офицер

с морошкой молодой молитвы?

 

Марина! Слышишь, звёзды спят,

и не поцеловать досадно,

и марту храп до самых пят,

и ты, как храм, до слёз до самых.

 

Марина! Ты опять не роздана.

Ах, у эпох, как растерях,

поэзия – всегда Морозова

до плахи и монастыря!

 

Её преследуют собаки,

её в тюрьме гноит тоска.

Гори, как протопоп Аввакум,

бурли – бурлючая Москва.

 

А рядом, тихим звоном шаркая,

как будто бы из-за кулис,

снимают колокольни шапки,

приветствуя социализм!

 

Бандероль священно любимому

             

Александру Галичу

 

Молись, гусар, пока крылечко алое,

сверкай и пой на кляче вороной,

пока тебя седые девки балуют

и пьяный нож обходит стороной.

 

Молись, гусар, отныне и присно,

на табакерке сердце выводи,

и пусть тебя похлопает отчизна

святым прикладом по святой груди.

 

Молись, гусар, за бочками, бачками

на веер карт намечены дуэли,

да облака давно на вас начхали,

пока вы там дымили и дурели.

 

Молись, гусар! Уже кареты поданы.

Молись, гусар! Уже устали чваниться.

Гарцуют кони, и на бабах проданных

любовь твоя загубленная кается.

 

Молись гусар! Во имя прошлых девок,

во имя Слова, что тобой оставлено,

и может быть твоё шальное тело

в каких-нибудь губерниях состарится.

 

Молись, гусар, пока сады не поняли.

Молись, гусар, пока стрельцы не лаются,

ведь где-нибудь подкрасит губы молния,

чтобы тебе при случае понравиться.

 

И только тень, и только пепел, пепел,

палёный конь, и лишь грачи судачат.

И только вздрогнет грязно-медный гребень...

А снявши голову по волосам не плачут!

 

Вальс на собственных костях

 

...И когда голова моя ляжет,

и когда моя слава закружит

в знаменитые царские кражи,

я займу знаменитые души.

 

Сигареты мои не теряй,

а лови в голубые отели

золотые грехи бытия

и бумажные деньги метели.

 

Пусть забудется шрам на губе,

пусть зелёные девки смеются,

пусть на нашей свободной судьбе

и свободные песни ведутся.

 

И когда черновик у воды

не захочет признаньем напиться,

никакие на свете сады

не закажут нам свежие лица.

 

Я пажом опояшу печаль

и в жаргоны с народом полезу,

и за мною заходит свеча,

и за мною шныряют повесы

 

В табакерке последней возьми

вензель чёрного дыма и дамы.

И краснеют князья, лишь коснись

их колец, улыбавшихся даром.

 

Этот замок за мной недалёк.

Прихлебатели пики поднимут.

Словно гном пробежит уголёк,

рассмеётся усадьба под ливнем.

 

Не попросят глоточка беды

горбуны, головастики знати,

и синяк у могильной плиты

афоризм тишины не захватит.

 

А когда голова моя ляжет,

и когда моя слава закружит,

лебединые мысли запляшут,

лебединые руки закружат!

 

Перистый перстень

 

Этой осенью голою,

где хотите, в лесу ли, в подвале,

разменяйте мне голову,

чтобы дорого не давали.

 

И пробейте в спине мне,

как в копилке, глухое отверстие,

чтоб туда зазвенели

ваши взгляды и взгляды ответственные.

 

За глаза покупаю

книжки самые длинные.

Баба будет любая,

пару чёрных подкину ей.

 

За таки очень ласковое

шефу с рожею каменной

я с презреньем выбрасываю

голубые да карие.

 

Ах, копилушка-спинушка,

самобранная скатерть,

мне с серебряной выдержкой

лет пяти ещё хватит.

 

За глаза ли зелёные

бью зелёные рюмки,

а на сердце влюбленные

все в слезах от разлуки.

 

Чтоб не сдохнуть мне с голоду,

ещё раз повторяю,

разменяйте мне голову,

или зря потеряю!

 

Монолог Сергея Есенина

 

И мир мной покинут,

и пики козыри,

и когда надо мной проституток, бродяг и уродов полки –

не пикнут кости

 

И Цветаева материлась, дура,

и губной помадой шваль меня питала...

Ах, какая же мура – цитаты МУРа,

и моя петля на шее у гитары.

 

И мурашки ползут,

ад чечётки...

Я не барс, а барсук,

очи чёрные.

 

Глубже, глаже стая лис.

Шлёпал галстук...

Галя...Галя...Галя, брысь!

Очи гаснут.

 

Снег на зло и на золу

мыслей ваших.

Что-то выпить не зовут,

б***и крашеные.

 

Дай мне тонких сигарет,

Бениславская,

на тот свет, да на совет,

хоть без ласки он.

 

Маринованной шпаной

в мясе листьев

принимаю ваш большой

шальной выстрел.

 

Речей и свечей нечто...

Неплохо бы помириться,

О, разве нужна вечность,

чтобы опохмелиться?!