Леонид Губанов

Леонид Губанов

Вольтеровское кресло № 26 (266) от 11 сентября 2013 г.

Подборка: Как вспоминают меня – этого я не узнаю!

* * *

 

Ждите палых колен,

ждите копоть солдат

и крамольных карет,

и опять баррикад.

 

Ждите скорых цепей

по острогам шута,

ждите новых царей,

словно мясо со льда,

 

возвращение вспять,

ждите свой аллилуй,

ждите жёлтую знать

и задумчивых пуль.

 

Ждите струн или стыд

на подземном пиру,

потому, что просты

и охаять придут.

 

Потому, что налив

в ваши глотки вина,

я – стеклянный нарыв

на ливрее лгуна.

 

И меня не возьмёт

ни серебряный рубль,

ни нашествие нот,

ни развалины рук.

 

Я и сам музыкант.

Ждите просто меня

так, как ждёт мужика

лоск и ржанье коня.

 

Не со мною – так раб.

Не с женою – так ладь.

Ждите троицу баб,

смех, берёзы лежать.

 

Никуда не сбежать,

если губы кричат.

Ты навеки свежа,

как колдунья-свеча.

 

О, откуда мне знать

чудо, чарочка рек?

Если волосы взять,

то светло на дворе!

 

Молитва

 

Моя звезда, не тай, не тай,

Моя звезда – мы веселимся.

Моя звезда, не дай, не дай

Напиться или застрелиться.

 

Как хорошо, что мы вдвоём,

Как хорошо, что мы горбаты

Пред Богом, а перед царём

Как хорошо, что мы крылаты.

 

Нас скосят, но не за царя –

За чьи-то старые молебны,

Когда, ресницы опаля,

За пазуху летит комета.

 

Моя звезда, не тай, не тай,

Не будь кометой той задета

Лишь потому, что сотню тайн

Хранят закаты и рассветы.

 

Мы под одною кофтой ждём

Нерукотворного причастья

И задыхаемся копьём,

Когда дожди идут нечасто.

 

Моя звезда – моя глава,

Любовница, когда на плахе,

Я знаю смертные рубахи,

Крахмаленные рукава.

 

И всё равно, и всё равно,

Ад пережив тугими нервами,

Да здравствует твоё вино,

Что льётся в половине первого.

 

Да здравствуют твои глаза,

Твои цветы полупечальные,

Да здравствует слепой азарт

Смеяться счастью за плечами.

 

Моя звезда, не тай, не тай,

Мы нашумели, как гостинцы,

И если не напишем – Рай,

Нам это Богом не простится.

 

* * *

 

Неужели опять опрокинет Иуда,

Как бокалы с кагором, чужие слова,

Неужели опять между светом и блудом

Забинтованных женщин пойду целовать?!

 

Неужели опять одиночества ради

На рубашки порву я свою простыню?

Обрасту, как монах, и умру в Ленинграде

И на мраморной туче всю ночь простою?!

 

Нет, нет, нет,

Невдомёк окаянному принцу,

Что не олово – грустную голову лью

И пою, как поют все небесные птицы,

Наизусть затвердившие Биб-ли-ю.

 

* * *

 

Сиреневый кафтан моих обид...

Мой финиш сломан, мой пароль убит.

И сам я на себя немного лгу,

скрипач, транжир у поседевших губ.

 

Но буду я у родины в гостях

до гробовой, как говорится, крышки,

и самые любимые простят

мой псевдоним, который стоит вышки.

 

Я женщину любимую любил,

но ничего и небосвод не понял,

и сердца заколдованный рубин

последнюю мою молитву отнял.

 

Гори, костёр, гори, моя звезда.

И пусть, как падший ангел, я расстрелян,

Но будут юность в МВД листать,

когда стихи любовницы разделят.

 

А мне не страшно, мне совсем светло,

земного шара полюбил я шутки...

В гробу увижу красное стекло

и голубую подпись незабудки!

 

* * *

 

Я – Дар Божий, я дай Боже нацарапаю,

Улыбнутся вётлы: на царя, поди?

И заплачут: берег наш любимый,

И за плечи белые обнимут.

Скоро тёплый ливень красных губ –

Подставляй лицо, гори под струями

И твори, лепи себя, как в студии –

Скоро-скоро тёплый ливень губ.

Скоро, одиночеством запятнанный,

Я уйду от мерок и морок

Слушaть зарифмованными пятками

Тихие трагедии дорог,

Замирать и бить в ладоши с гусем,

Ждать, когда же, наконец, от горя

Пастухи, беременные Русью,

Стадо слов к моим устам погонят.

 

1963

 

Памяти Александра Полежаева

 

Погибну ли юнцом и фатом на фанты?

Юсуповым кольцом на Гришкины следы?

Не верю ни жене, ни мачехе, ни другу

В чахоточной стране, где казни пахнут югом.

Где были номера, и Англии, и ангела,

тень моего пера, что грабила и лапала.

Сходились на погост, и в день рожденья сыщика

мы поднимали тост за лучшего могильщика.

И шебуршала знать, когда нас запрещали

в такие годы брать. Мороз по завещанью,

стеклянная пора, где глух топор и сторож,

где в белый лоб дыра, где двух дорог не стоишь.

Где вам жандармы шлют гнилой позор допросов.

Где всем поэтам шьют дела косым откосом.

Где узнают карниз по луже с кровью медленной

полуслепых кулис... Там скрылся всадник медный.

Где девки, купола, где чокнутое облако...

Россия, как спала? С утра, наверно, робко вам?!

И щами не щемит во рту народовольца,

и брезжит динамит, и револьвер готовится.

Горбатая Москва Россия зубы скалит.

Копеечной свечой чадят её секреты.

Печорин горячо напишет с того света.

Ворую чью-то грусть, встречаю чью-то лесть.

Белеющая Русь, я твой порожний рейс!

Толпа, толпа, толпа, среди бровей поройся.

Не дура та губа на бронзовом морозе!

О, если б был пароль для тех ночей начальных,

то тот пароль – мозоль. Храни меня, отчаянный!

Как снятие с креста, судьба моя печальная,

Храни меня, звезда, счастливая, случайная!

 

* * *

 

Как поминали меня –

Я уж не помню и рад ли?

Пили три ночи и дня

Эти беспутные капли.

Как хоронили меня –

Помню, что солнце – как льдинка...

Осень, шуршанье кляня,

Шла в не подбитых ботинках,

За подбородок взяла

Тихо и благословенно,

Лоб мой лучом обвила

Алым, как вскрытая вена,

Слёзы сбежали с осин

На синяки под глазами –

Я никого не спросил,

Ангелы всё рассказали...

 

Луч уходящего дня

Скрыла морошка сырая,

Как вспоминают меня –

Этого я не узнаю!

 

1977

 

* * *

 

Жизнь – это наслаждение погоста,

грубый дом дыма,

где ласточка поседевшей головою бьётся

в преисподней твоего мундира.

 

Жизнь – это потный лоб Микеланджело.

Жизнь – это перевод с немецкого.

Сколько хрусталя серебряные глаза нажили?

Сколько пощёчин накопили щёчки прелестные?

 

Я буду стреляться вторым за наместником

сего монастыря, то есть тела,

когда твоя душа слезою занавесится,

а руки побелеют белее мела.

 

Из всего прошлого века выбрали лишь меня.

Из других – Разина струги, чифирь Пугачёва.

Небо желает дать ремня.

Небо – мой тулуп, дородный, парчовый.

 

Раскалённый кусок золота, молодая поэтесса – тоска,

Четыре мужика за ведром водки...

Жизнь – это красная прорубь у виска

каретою раздавленной кокотки.

 

Я не плачу, что наводнение в Венеции,

и на венских стульях моих ушей

лежит грандиозная библия моего величия

и тёплые карандаши. Тёмные карандаши всегда Богу по душе.

 

Богу по душе с каким-нибудь малым

по голубым распятиям моих вен,

где, словно Пушкин, кровь ругается матом

сквозь белое мясо всех моих белых поэм!

 

* * *

 

Живём в печали и веселье,

Живём у Бога на виду:

В петле качается Есенин,

И Мандельштам лежит на льду.

А мы рассказываем сказки,

И, замаскировав слезу,

Опять сосновые салазки

Куда-то Пушкина везут.

Не пахнет мясом ли палёным

От наших ветреных романов?

И я за кровью Гумилёва

Иду с потресканным стаканом.

В моём лице записки пленника

И старый яд слепой тоски.

В гробу рифмуют кости Хлебникова

Лукавых строчек колоски.

Но от Москвы и до Аляски,

Когда поэты погибают,

Ещё слышнее ваши пляски,

Ещё сытнее стол с грибами.

 

* * *

 

Моя свеча, ну как тебе горится?

Вязанья пса на исповедь костей.

Пусть кровь покажет, где моя граница.

Пусть кровь подскажет, где моя постель.

 

Моя свеча, ну как тебе теряется?

Не слезы это – вишни карие.

И я словоохотлив, как терраса,

в цветные стёкла жду цветные камни.

 

В саду прохладно, как в библиотеке.

В библиотеке сладко, как в саду...

И кодеин расплачется в аптеке,

как Троцкий в восемнадцатом году.

 

* * *

 

Кем там кашляют ступени, старина?

Это ноги не успели до вина,

Это губы вспоминают сеновал

Или купол, что вдове наросовал.

Сероглазый, словно Ива-Калита,

Я худею, как наивный календарь.

Помогите мне сорваться с креста

Христа ради или ради листа.

 

* * *

 

Разорвали меня пополам

Проходимцы и купола,

И, растраченный догола,

Я уже ничего не сыграю

На гитаре своей – Бордо,

Где натянуты волосы Музы,

И ныряют с моих бортов,

Словно с башни с тяжёлым грузом,

Обнажённые, без порток,

Мысли – светлые карапузы...

Я иду поперёк волны,

И от груза трещит спина,

Нет ни берега, ни жены,

Только тень того пацана,

Что нырнул с меня глубоко

И не выплыл, совсем пропал...

А писал стихи так легко,

Словно в речке коня купал!..

 

1982

 

* * *

 

Я подожду и твой октябрь, я подожду.

Когда оранжевой ладьёю лес отчаливает

И улепётывают мысли по дождю

По замкам замкнутости, очанам отчаянья.

Я выслан в ваше тихое «люблю»,

Я откомандирован к слову осени,

Где журавлями льнут душе на юг

Слова-повесы о волшебном озере.

Стал кабинетом не твой рыжий лифт,

Я был там как соломинка в стакане.

Сентябрь тянул меня через твой лик

И баловался белыми стихами.

А я давал названья площадям,

Твоих ступенек дни рожденья праздновал,

А ты меня лупила по щекам,

В субботу белая, а в понедельник красная.

За все победы и за все грехи,

Как красный всадник, поцелуй подарен,

Я рвал над головой свои стихи,

И лишь обрывки ласточки хватали.

А ты смеялась, а потом в ладонь

Клала мне тихо медь и сигареты.

Прощались. Поцелуй как красный конь,

Кусал мундштук и торопил поэта.

Уже воды немало утекло,

Как пишут нам старинные поэмы.

Твоё лицо я спрятал под стекло,

А ты стеклом свои открыла вены.

 

1963

 

* * *

 

Я слишком знаменит для того,

чтоб не быть дураком.

И не слишком дурак для того,

чтобы быть знаменитым.

И волосы скоро польют молоком

Ужасные годы и злые молитвы.

 

Ленивый альбом запросил на хребет

Легенды хозяина с барскою спесью,

Где лепет любовниц играет в крокет

И старой солдаткой шакалит поэзия.

 

Ношу я пока молодое лицо,

Двадцатого века порог обиваю,

Кривые морщины друзьям прибиваю

Как обручи, чтоб не пропало винцо.

 

И кажется мне, постарел небосвод –

Хрустальная эта ночная копилка.

Залапан луны золотой наперёд

И голубизну берегут на опилках.

 

Я тоже залапан, но нет – зацелован,

Залапан, залускан...

заласкан, заласкан,

Но всё же, клянусь языком Цицерона,

Я – маска, я – маска, я – маска, я – маска!

 

Что лучше – иметь завещанье заложницы?

Корявые буквы? Красивые ногти?

Когда за меня и рябина тревожится

И с кровью из носу скандалит в блокноте.

 

Сегодня у грусти моей – выходной,

И слёзы с улыбкой на дачу покатят

На перекладных со щеки голубой,

И вам по пути ничего не захватят.

В надежде ли порох, что будет висок?

В надежде висок ли, что будут седины?!

Когда я глазами-листовками сох,

 

Пока соберутся на паперти лба

Морщины и мысли, я буду с знакомой,

Великою тенью царя и раба,

С гусиною кожей любого закона.

 

Любимая женщина – родина глаз,

И только поэтому с каждой разлукой

Всё ярче портрет и доверчивей пласт,

Где вмяты следы потерявших рассудок.

 

Дай Бог пережить наводненье души,

Дай бог из любимой не сделать ковчега,

Держись на ногах, не спеши, не спеши

Удариться в плотское чьё-то кочевье.

 

Не сердцем, а жалобной книгой прошу

Избавить меня от проклятого беса,

Когда небеса подают парашют

На старое имя младого повесы.

 

Златое кольцо – не спасительный круг,

И слава, увы, это лето, не осень...

Пусть десять церквей оскандаленных рук

По-прежнему звон колокольный разносят.

 

 

* * *

 

Дай нам Бог с тобой поссориться,

Как цветам в одном кувшине.

Если ландышам позволится,

Значит, лилию ушибли.

Нажимают на басы

Наши гордые столетья.

С воскресением босым

В сапогах эпоху встретил.

Горько тянутся кресты

Поцелуйного Арбата.

Мостовые да бинты –

Вот чем родина богата.

Милый мой, уйди от гроба

Той надежды... или дара.

Лучше ты пощупай рёбра

Стыдно брошенной гитары.

Ах, зачем в кануны волка,

Чёлки вдовам поджигая,

Наши астры пахнут водкой

И чужими кошельками.

Если мы тут ни при чём,

То кого винить осталось –

Чудный чарам чёрный чёлн

Или одинокий парус?

 

1965

 

Ноктюрн на необъезженной лошади

 

Это приступ,

это крепость, как забытая дама на бале...

Приглашу повальсировать.

Это – приступ,

это сердце, как нищий в морозные ставни,

это при вступлении бoсиком по фамилиям – тайны.

Это Кристи,

это щёки её пламенеть начинают.

Это в свисте

озорных каторжан я припомнил чертоги фиалки...

Это барышня,

мы целовались когда-то, и по блату

тот серебряный пруд продавал нас морозу.

Это крестик,

что отдельно висел на берёзе,

ну а рядом Иуда и удаль Сергея...

Это фея

кипятком обожгла себе тело –

не хотела!... – и губы подёрнулись мелом.

Это приступ,

разметалась она, словно рыжие листья,

и, как жирная роза, осыпался выстрел.

Это приступ,

это кремень зачах, как царевна-лягушка,

и в напудренный Кремль забегают убийцы.

Это клеят

голубых потаскух на атласных подушках,

и стрельцами царица не может напиться.

Это клевер

всех ужасных икон и клиенты на склоне...

Это кони,

и на масть козырную болезненный хохот погони.

Это тени,

я клянусь, это тени, спугнувшие милость.

Это малость...

Это деньги, это нехристь и вырез

не верящей Господу мамы.

Это приступ,

ну, и полно... и полно для сладенькой панны.

Это кисти,

это волны как жёны, отмывшие фавна.

Это рана

городьбы, это розовый колокол-ябедник,

Это рано

для судьбы перемятые ягоды.

Это приступ –

и в бинтах голова, и на сердце примочки.

Это лист мой...

И безумны слова в отражении точки!..

 

* * *

 

Я появился, удивился –

пришло поветрие молчать,

пока за рюмкой яд укрылся

весёлых королев качать.

Не мне спешить и шухариться,

а мне влюбляться, тормошить,

с бубновой яблоней мириться,

а с чёрной вишней вместе жить.

На мой ремень ложатся сплетни –

кого до боли затянул,

двойник моей красивой смерти,

ты снова тянешься к вину.

Но я из той седьмой породы,

которая поверх замков –

звонарь отпущен на свободу,

и, проклиная непогоду,

гудят все сорок сороков.

 

Я – подмосковный сизый день,

я открываю ваши церкви,

я разрываю ваши цепи

и целоваться мне не лень.

Целую облако и лес,

цветок в бокале, потаскуху.

Шепну жене: «Христос воскрес!»

и «Я с тобой!» – Святому Духу!..

 

Первая клятва

 

И буду я работать, пока гроб

не наживу да и не почернею.

И буду я работать, пока горд,

что ничего на свете не имею.

Ни пухлой той подушки мерзкой лжи,

ни жадности плясать у вас на теле,

ни доброты – похваливать режим,

где хорошо лишь одному злодею.

Ни подлости – друзей оклеветать,

ни трусости – лишь одному разбиться,

ни сладости — по-бабьи лопотать,

когда приказ стреляться и молиться.

 

И буду я работать, словно вол,

чтоб всё сложить и сжечь, что не имею.

И как сто тысяч всех Савонарол

кричу – огня, огня сюда немедля!

В плаще, подбитом пылью и золой,

пойду лохматый, нищий, неумытый

по пепелищам родины другой,

как тот весёлый одинокий мытарь.

 

И буду я работать, пока гор

не сдвину этих трупов, что зловонят,

и буду я в заботах, как собор,

пока всё человечество зло водит

за ручку, как ребёнка, и шутя

знакомую даёт ему конфету –

ах, Бога нет, прелестное дитя,

и Бога нам придумали поэты.

 

Но есть, есть Страшный Суд, и он не ждёт,

не тот, который у Буонарроти,

а тот, что и при жизни кровь с вас пьёт,

по щёчкам узнаёт вас при народе.

Ах, что вам стыд, немного покраснел,

но кровоизлияние – не праздник.

Да, на врачей вам хватит при казне,

как вам хватило дров при нашей казни.

 

Но буду я работать, пока гол,

чтоб с царского плеча сорвать мне шубу,

когда уже зачитан приговор

и улыбается топор не в шутку.

Но буду я работать до тех пор,

пока с сердец не сброшу зло и плесень.

Ах, скоро, скоро вас разбудит горн

моих зловещих, беспощадных песен!..

 

Ещё немного подождать

 

Где ясли ясных глаз закроют,

где все морщины эмигрируют,

где дети выбегут за кровью

с посудою, наверно, глиняной,

где вдруг становится так жарко

от тени собственной на дереве,

где на поэмах спят ушанки,

как стая голубей на тереме,

где ходят мальчики раздетые,

где бредят голосом Господним

потусторонние газеты,

журнальчики в одном исподнем,

где мне в тебя не промахнуть бы,

где мне дай Бог и не подохнуть –

лишь потому, что наши судьбы

охранною покрыты охрой

и ясных глаз уже не надо,

я трогаю старинный меч,

чтоб порубить всю нечисть сада

или костями в гости лечь.

 

Памятник

 

В. Высоцкому

 

Стихами обессмертив Русь

И телом землю обогрев,

Я в пурпур чёрный завернусь,

В последней неге заалев.

Меня хоронят всей Москвой

С великой болью и тоской,

Не будет у меня Ланской,

Звони в колокола, Донской.

Торжественно, как на духу,

Я прочитал вам по стиху,

По строчке каждому крещёному,

Всё мне простившему – прощённому.

 

Палитра скорби

 

Я провёл свою юность по сумасшедшим домам,

где меня не смогли удавить, разрубить пополам,

где меня не смогли удивить... ну, а значит, мадам,

я на мёртвой бумаге живые слова не продам.

 

И не вылечит тень на горе и не высветлит храм,

на пергамент старушечьих щёк оплывает свеча...

Я не верю цветам, продающим себя, ни на грамм,

как не верят в пощаду холодные губы меча.

 

* * *

 

Всё переплыл, всё переплавил

и с красной нитью переплёл,

от непонятных слов избавил,

а все понятные – извёл,

истосковал, забыл, измерил,

и йод заката наутёк

пустился, перепутав берег,

где я тебя всю жизнь берёг.

 

Но после всех волхвов и порок

от ржавых ножниц горьких губ

ты убежала с книжных полок

понюхать порох там, где люб

твой властелин и властилитель

в кольчуге всех скандальных лет.

О, муза милая, простите,

ведь там, где кровь, лучился свет.

 

Истосковал, забыл, измерил...

ты по стеклу босой пришла,

с улыбкой открывались двери

вплоть до небесного посла.

А после, сиротою, разве

испытывала гнев и боль,

ведь останавливали казни,

чтобы услышать голос твой.

И выше был костёр и ветер

трепался с Сатаной в ночи.

И шёпот был в народе – ведьма!

Святая – пели палачи!..

 

Открытка вам на память

 

Знаю, я банален, как смертельно-раненый,

в вашем балагане для меня нет места,

души разворованы, все сердца украдены,

в сатанинских масках все мои невесты.

Неужели нужен мне лишь кусочек мяса,

чтобы согревал, называл по имени?

Ненавижу вас я, словно нищих касса,

теребят на свет только глазки синие.

Да, я выпил всё – и вас, извините,

пропустил тройным одеколоном с ваточкой...

Не хотите ли купить тот вытрезвитель,

чтобы завладеть моей фотокарточкой?!

 

* * *

 

Ворота – это ворковать, возвратиться.

Арка – алкать славы.

А калитка – это – пойдём, коли так.

Вишня! Моя последняя баба

знает, что такое нож, и верит в Бога,

но брови поднимаются в девять баллов,

а слёзы на бал пробивают дорогу.

Переодеться в лёгкий скандал,

не обещая петли и свидетелей,

ярким пером я от шляпы катал

все сочиненья, которые метили

шумной ватагой на полках стоять

или с кудрявым потомком смеяться,

словно за шиворот, за душу брать,

маски посмертной своей не бояться.

Господи! Веришь ли в наше пиратство

там, в океане великой лжи,

где для бессмертия надо стреляться

или пчелою на мачте жить.

 

Русская керамика

 

Есть где-то земля, и я не боюсь её имени,

Есть где-то тюльпаны с моей головой и фамилией,

Есть где-то земля, пропитанная одышкой,

сестра киселя, а душа – голубеющей льдышкой.

 

Есть где-то земля, пропитанная слезами,

где избы горят, где чёрные мысли слезают

напиться воды, а им подают лишь печали,

есть где-то земля, пропитанная молчаньем.

 

Есть где-то земля, которую любят удары

и ржавые оспы, и грустные песни-удавы...

Есть где-то земля, которую любят пожары

и старые ритмы, и новые пьяные шмары.

 

Есть где-то земля, пропахшая игом и потом,

всегда в синяках, царапинах и анекдотах.

На пьяную юбку она нашивает обиды,

и только на юге её украшенья разбиты.

 

Есть где-то земля, как швея, как голодная прачка

День каждый её – это камень во рту или взбучка.

Над нею смеются, когда поднимается качка,

цари не целуют её потемневшую ручку.

 

Есть где-то земля, как Цветаева ранняя, в мочках,

Горят пастухи, да разводят костёр кавалеры.

Есть где-то земля, как вино в замерзающих бочках, –

стучится вино головою, оно заболело!

 

Есть где-то земля, что любые предательства сносит,

любые грехи в самом сердце безумно прощает,

любые обиды и боли она переносит

и смерти великих, как просеки – лес, её навещают.

 

Есть где-то земля, и она одичала, привыкла

чтоб лучших сынов застрелили, как будто бы в игры

играли, уволив лишь жалость, плохую актрису,

и передушили поклонников всех за кулисами.

 

Есть где-то земля, что ушла в кулачок даже кашлем,

и плачет она, и смеётся в кустах можжевельника.

Есть где-то земля с такою печалью – нет краше.

Нельзя так сказать, помилуйте, может, не верите?

 

Есть где-то земля, и я не боюсь её имени,

есть где-то земля, и я не боюсь её знамени,

последней любовницей в жизни моей, без фамилии,

она проскользнёт, и кому-то настанет так завидно.

 

Есть где-то земля, и я не боюсь её грусти,

от соли и перца бывает, однако, и сладко,

есть где-то земля, где меня рекламируют гуси,

летящие к богу на бледно-любую лампадку.

 

И я сохраню её почерк волшебно-хрустящий,

и я сохраню её руки молочно-печальные,

на всех языках, с угольком посекундно гостящий,

я знаю, я знаю – одна ты меня напечатаешь.

 

Ах, всё-тки люблю я церковный рисунок на ситце,

ах, всё-тки люблю я грачей за седым кабаком,

приказано мне без тебя куковать и носиться

и лишь для тебя притворяться слепым дураком.

 

Ах, всё-тки люблю я утюг твой и вечные драки,

и вирши погладить давно бы пора бы, пора...

И с прелестью злой и вовсю нелюдимой собаки

лизнуть твои руки как будто лицо топора.

 

Четыре почерка из-под чёрной руки

 

Страшный зуд.

Страшный Суд

на меня наточит зуб –

на носилочках несут,

розы алые колдуют,

я на кладбище в лесу...

(я в чистилище, в Аду ли?)

Я подстрижен наголо,

ну, а ты, родная ива,

как всегда, наоборот –

косы падают красиво.

 

Сколько зим и сколько лет

целовал твои я руки,

как взаправдашний поэт,

от тоски и от разлуки.

Бился лбом по площадям,

вился словно плющ к любимой,

знал – любовь не пощадят,

как не пощадят рябины.

 

Страшный сон...

Страшный звон,

в тёмных батьках небосклон.

Я тебе не брат, а сын,

грозно трогают весы,

точат горькую косу,

я на кладбище в лесу.

Слышишь, на борзых шумят?

Видишь, на коленях Бах?

Страшный Суд,

как страшный взгляд,

поднимает даже прах

праведников и святых,

проституток и поэтов –

мимо всяких запятых

к белым, словно соль, ответам!..

 

* * *

 

Я в непонятном буду племени,

я в непонятном буду пламени,

мои поэмы – это пленные

безумной памяти.

Я в непонятных буду справочниках,

я в непонятных буду наволочках,

и только на груди испаночки

меня поймут её служаночки.

Когда иду в ленивых валенках

и улыбаюсь как пастух,

когда друзья, как свечи, валятся,

я в непонятности расту.

 

О вы, знакомые заката,

о вы, закованные в жён,

благословляю всех, кто падал,

благословляю всех, кто шёл!

Кто в тишине и сумасбродстве

бранил бумаги на столе,

а у него в родстве акростих

и в ухажёрах пистолет.

Кто принимался петь и падать,

кому встречались на пути

серебряные мысли ада

и медные слова кутил.

Не выбирать, а выбираться

из грязи в князи, но князья

решили вовремя стреляться,

и не стреляться им нельзя.

И он сумел бы повернуть

к их зацелованной армаде,

но тянет к бабам и к вину,

пока он Библию лохматит.

И буря треплет голоса,

и мачта траурно потрескивает,

и смерть глядит на образа

неокольцованной невестою.

 

 

* * *

 

Ищите самых умных по пивным,

а самых гениальных по подвалам,

и не ропщите — вся земля есть дым,

а смерть как пропасть около обвала.

И в мире не завидуйте красе

и власти не завидуйте — что проку?

Я умер на нейтральной полосе,

где Сатана играет в карты с Богом!

 

Шалаш настроения

 

Всё будет у меня – и хлеб, и дом,

И дождик, что стучит уже отчаянно.

Как будто некрещёных миллион

К крещёным возвращаются печально.

 

Заплаканных не будет глаз одних,

Проклятья миру этому не будет.

Благословляю вечный свой родник

И голову свою на чёрном блюде.

 

И плащ, познавший ангела крыло,

И смерть, что в нищете со мною мается,

Простое и железное перо,

Которое над всеми улыбается.

 

А славе, беззащитной как свеча,

Зажжённой на границе тьмы и тленья,

Оставлю, умирая невзначай, –

Бессмертные свои стихотворенья.

 

Всё будет у меня – и хлеб, и дом,

И Божий страх, и ангельские числа,

Но только, умоляю, будь потом –

Душа, отцеловавшая отчизну.

 

* * *

 

И вечности изменчивый поклон,

и вежливая ложь – не пить ни грамма,

и сорок тысяч сгорбленных икон,

что в очереди по подвалам храма,

волнуясь, встали в трещинках, в пыли,

перебирая ризы как платочек.

Ах, чтобы написать вам смысл земли,

мне не хватает лишь двенадцать точек

тех звёзд блаженных, где душа моя

студит виски и с неподдельной грустью

к последней церкви шлёт, боготворя,

слёз неземных земное захолустье.

Цепочкою юродивых мой почерк –

в железах буквы и в крови колена,

а на губах фиалковых пророчеств –

надменно угрожающая пена.

И вечности изменчивый поклон,

и то ли крышка, то ли просто фляжка

через плечо... и колокольный звон,

что одевает в белую рубашку.