Ксения Август

Ксения Август

Четвёртое измерение № 29 (521) от 11 октября 2020 года

Домысли до весны

* * *

 

Ломали хлеб и мелом пачкались,

душистой пахли черемшой

такие маленькие пальчики,

мой вечер сжавшие большой.

 

Сверкнёт слеза – и всё раскрошится,

смех – разлетится на огни.

Ладонь в ладонь – ладошка крошечна,

но целый мир в себе хранит.

 

Перед тобой во всём повинна я,

но обниму, и ты простишь,

и будет нитью пуповинною

соединять нас эта тишь.

 

Путь ночь спрядёт строка кудельная,

и разошьётся снов настил,

где стих похож на колыбельную,

а колыбельная – на стих,

 

где расскажу я сказку шёпотом

про Новый год и про метель,

где я вернусь к тебе, во чтобы то

ни стало, из любых смертей.

 

Пусть будет день спесив и суетен,

покой – подобен миражу,

я это сердце отнесу тебе,

и прямо в руку положу.

 

* * *

 

Под кожей бьётся что-то маленькое и живое,

как ветреный пульс, как блюдечко дождевое,

путеводную нить протягивает: «Держи-ка»,

а на улице пахнет солодом и аджикой.

 

Я дышу, но надышаться зимой  не в силах,

нет, не плод запретный без спросу я – жизнь вкусила,

и теперь не знаю, что делать мне с этим знаньем,

слышишь, бьётся сердце моё, и весна в нём.

 

Суровым нордом, хранящим тепло пассатом,

смахну я слезу, как ночь за Эдемским садом,

И весь пройду от края его, до края,

в ладони яблоки спелые набирая.

 

Мелок кометы полоску на небе чертит,

за пазуху звёзды прячут не тучи –черти,

а мне светло, и дитя моё спит под боком

грядущей весны, и того, кто зовётся Богом.

 

* * *

 

Распробуй боль, пока она горчит.

В моих объятьях сонные грачи

зимуют и гнездятся незабудки,

в твоей душе – покой, в твоих руках –

прозрачная на свет угрюм-река,

на вкус чуть горьковатая как будто.

 

И ты перетекаешь по воде

из рукава в рукав, из ночи в день,

не замечая, что твой мир – юродив,

а там, за ним, апрельские шмели

стирают не пыльцу с лица земли,

а россыпи из родинок и родин,

 

и тягостно гудят, а на весах

их крыл взлетает яблоневый сад,

и вечер опускается чуть слышно

на землю, и уходишь в темноте

ты вслед за ним в цветочную метель,

стирая лёгкий след, почти что лыжный

 

надежды, заполняя до краёв

ночной сосуд, дыханием соловьёв,

и песней ветра, путающей шторы,

и робко расправляющей постель,

где лунный свет ложится, как пастель,

на простыню, грунтуя каждый шорох.

 

* * *

 

На травинке – узелочки

май на память вяжет мне,

тень небесной оболочки

прикипает к тишине,

 

прирастает время – к месту,

Прорастает изнутри

сна росток, не мнётся тесто

туч, и книга не горит.

 

Мир по–прежнему огромен,

но со мной давно на «ты»,

мы мечты свои хороним

под покровом темноты,

 

безнадёжно, бестолково.

Под пластом земли сырой

бьётся жизнь, но рвётся слово

и ломается перо,

 

и за вспышкой, в настоящем,

небо рвёт грядущий гром,

запирая город в ящик

со столовым серебром,

 

и шуршит на антресолях

дождь, стекая вниз ручьём.

Миг – немного пересолен,

день – слегка недоперчён,

 

но совсем не безнадёжен,

может я его приму,

провожая по одёжке,

а встречая по уму

 

неслучайные рассветы,

и несбывшиеся сны,

дни, что были не воспеты,

бесприютны, неясны,

 

и пускай не станет проще,

мне по-прежнему верна

будет ночь, и свет пророщен

из рассветного зерна.

 

* * *

 

В который раз домысли до весны,

на плечи тьмы  земные давят сны,

потрогай их, они рыхлы на ощупь,

шероховаты и живы, как речь,

и лунный свет в надтреснутой коре

кленовых рук, хранящих эту рощу,

внутри неё теплей и проще

 

встречать весну, предчувствовать тепло,

ронять дожди на бежевый тефлон

песчаной сковородки: глухо, ложно

ссыпать рассветы с края жёлтых дюн

в объятья моря, звёздную кутью

размешивать ветрами в лунной плошке,

и поминутно восклицать: тепло ж как!

 

И под ночным покровом, или над,

сплетать из ливней мартовских канат,

и небо пришвартовывать к земле им

так прочно, чтоб уже наверняка

не вырос лес, не поднялась рука,

не пробежало солнце по аллее,

не сбылся день, не стало в нас светлее,

 

но этот свет всё теплится во мне,

и город, слово чайка на волне,

качается, и слышу я, как плещет

несказанное слово на ветру,

дыханье прикасается к утру,

и обретают душу наши вещи,

и этот стих сбывается, как вещий.

 

* * *

 

Старуха пересчитывает мелочь,

мелькают серебристые мальки

в руке её, сухой и онемелой,

и ветер дорисовывает мелом

невидимую часть её руки.

 

Тоской вовнутрь, и прожитым наружу

надет покой и перешита нудь,

с изнанки этот день темней и глуше,

старуха наступает прямо в лужу,

которую нет сил перешагнуть.

 

Витрина в распечатанном конверте

пустого магазина, как листок,

в осенней, неучтённой летом, смете,

старуха каждый вечер просит смерти,

но бог дарует жизнь ей, он жесток.

 

Прохлада поднимается чуть выше

стены демисезонного пальто,

и пояс серебристой нитью вышит.

Старуха ничего почти не слышит,

не видит, но не ведает о том.

 

Ей кажется, что неземные брашна

несёт она в своей пустой сети,

которая дрожит, как день вчерашний.

Старухе почему-то очень страшно

подъезд свой среди прочих не найти.

 

Осенний ящик пуст и несгораем,

в квартире, что не больше шалаша,

старухе снится сон, что там, за краем

её страданий, тело умирает,

и вылетает в форточку душа

 

* * *

 

Верится – не верится,

любится – не любится,

раззвенелись ветреницы

золотыми блюдцами,

 

брызнули осколками,

кто поднял – уколется,

жить кукушка сколько мне?

сколько плакать горлица?

 

далеко-далеко то

вьются тропки–усики,

не поверишь, сколько тут

под ногами музыки,

 

надо мною щедрости,

а на сердце робости,

иглами ощерится

сосенка над пропастью,

 

и слеза покатится

вниз, смолистым шариком

там, где грусть–разладица

спит в ветвях ольшаника,

 

где веснянок конница

бьёт в ночи копытцами,

и зовёт и помнится

день, где вновь не сбыться мне.

 

* * *

 

Расплескалась весна – сиренево,

раззвенелись церквушек макушки,

не хватило нам, братец, времени

разгуляться по Руси–матушке,

 

напитаться её щедротами,

да умыться речными водами,

уходили мы, братец, ротами,

уходили мы, братец, взводами.

 

Поросли лебедой да ревенем

тропы пыльные, рвы, да выемки,

до последнего, братец, верили,

что вернёмся домой живые мы,

 

в деревнях, закопчённых дочерна,

у плетней с земляными лазами,

знали братец, что ждут нас дочери

кареокие, светлоглазые,

 

как признают – на шею бросятся,

позовут матерей заплаканных,

и омоется утро росами,

и зардеется небо флагами,

 

звон послышится у околицы,

птичий крик – из лесного терема,

это – матери, братец, молятся

за своих сыновей потерянных.

 

Разбежалась весна дорожками,

не дойти мне, устали ноженьки,

поживи за меня, хороший мой,

поживи за меня немножко ты.

 

* * *

 

В переплетение веток, в капкан теней,

брошу душистый пепел и воздух сладкий.

День пищит во мне, как больной птенец,

выпавший из гнезда птенец,

золотые лапки

 

Больно ему, бедному, тяжело

встать бы ему на крыло, подрасти бы малость,

чтобы всё вокруг него – зажило,

чтобы всё внутри у него зажило,

и опять сломалось.

 

И тогда никто не скажет уже, мол, чьи

здесь под ногами марта желтеют перья,

крутятся перья, шуршат, а весь мир молчит,

многоголосый мир от того молчит,

что не молчу теперь я,

 

что не кричу теперь, а сижу я на

тоненькой ветке, подле гнезда пустого,

каясь, что боль в душе моей так юна,

что весна вокруг меня так юна,

и неподвластна слову,

 

души в снопы повяжет, а ветер–жнец

срежет их, просыпая на землю зёрна,

и запоёт в руках золотой птенец,

видишь, в терновом венчике тот птенец

спит на боку пронзённом.

 

* * *

 

Не сожжена тетрадь, не пройден путь,

но снега намело тебе по грудь,

да так, что и не вскрикнуть, не вздохнуть,

а только молча наблюдать за тем, как

о солнечный утёс дробится лёд,

как снег, февральским жерновом растёрт,

и снежный ком внутри тебя растёт,

как лунный серп, в заутренних застенках.

 

Храни его, и пестуй, и лелей,

пусть будет он румяней и белей

тех рек, что украдут у Лорелей

возможность петь и золотые косы,

и тишина падёт в объятья дня,

когда, строкой натянутой звеня,

порвётся стих в ладонях у меня,

оставив умирать огромный космос.

 

И запоёт над миром снежный рог,

заполнив белым шумом твой мирок,

в котором день, шагнувший за порог,

вдохнёт покой и выдохнет тревогу

в матерчатую маску облаков,

и небосвод в ладонях ветряков

разладится, и станет васильков,

как вифлеемский свет в глазах у бога.

 

Чем ярче он,  тем ближе до строки,

тем глуше плач под пологом реки,

хранящей песнопенья берегинь,

и призрачную лодку рыболова,

там ангел, что не дремлет за плечом

твоим, уже не бел, ещё не чёрн,

и быть моим до смерти обречён

хранителем, а после смерти – словом.

 

* * *

 

Запретный плод, разрушенный чертог

осокой сшит, заглушен чередой

и топкий берег, и душистый полдень,

и гасит одуванчиков огни

восточный ветер, и тепло хранит

мой путь, что до заката не был пройден,

 

но был задуман. Медленно цедя

сквозь штору ощущение дождя,

старинный дом, свидетель многих бедствий

и радостей, белёсые дымы

в пространство выдыхает, только мы

не радуемся им, как раньше, в детстве.

 

И где-то там, где яблоневый сад

качает небо, наши голоса

звучат, и разлетаются на части

фарфоровые блюдца облаков,

и небо, погоревшее с боков,

хранит подкову месяца на счастье.

 

* * *

 

Утро в платьице исподнем

рвало землянику,

Вознесение Господне

к стёклышку приникло,

 

расчирикалось окошко,

светом оперилось,

пробежал мороз по коже,

ветер – по перилам,

 

поднялись травинки, чтобы

жить в мажорном ладе,

ветер небо перештопал,

листья перегладил,

 

вышла туча в белой шубе,

облако – в сорочке,

взвился в небо парашютик,

оборвалась строчка,

 

перелилась, перепела,

покатилась рьяно

незабудковая спелость

в рапсовую пряность,

 

и неведомо откуда,

в майском частоколе,

через щель скользнуло чудо

к церкви с колокольней,

 

пряча в облаке весеннем

радуги и ливни,

и нырнуло вознесенье

в небо солнцем-линем.