Крис Аивер

Крис Аивер

Все стихи Крис Аивер

Баллистика

 

большая ночь кивает головой

кому дремать, кому сидеть совой

считать потери, радоваться меньшим

 

коптят зрачки огарки бледных ламп

под утро слышно прыг пушистых лап

и призраки в окно глядящих женщин

 

сожми виски, замри поверх стола

со стен дохнут слепые зеркала

и вслух смеются плёночные фото

 

тогда держались за руки, но вот

лежи ничком, распоротый живот

поглаживай, как бедного кого-то

 

лови слезу, подвешивай к звезде

однажды ты привыкнешь быть везде

цени осколки памяти и звука

 

бессонница пройдёт, но верь виску

пророчески гудящему к броску

баллистика – упрямая наука

 

К ноябрю

 

– Очень не хочется говорить, –

Вот что я говорю.

 

Что есть на свете меня – горит.

Видимо, к ноябрю.

 

Боли холодной хлебнёшь с утра,

Вывернет, потрясёт, –

 

После хоть вой, а идти пора.

Выжила, вот и всё.

 

– Кажется легче совсем пропасть, –

Вот что я говорю.

 

Боль всюду выросла, как трава.

Высушу. Заварю.

 

Вздрогнет погода за кирпичом,

За холодцой окна.

 

Как тебя, храбрость, собрать ещё

С самого-самого дна?

 

Солнышко всхлипнет:

 

– Икар, Икар...

Кто же тебя просил...

 

Теплятся лампочки ночника.

Мимо ползут такси.

 

– Выплачем – будет весной ручей, –

Вот что я говорю.

 

Больше мне – не о чем вообще.

Видимо, к ноябрю.

 

 

Марина

 

Марина-Марина – морская тоска,

Босая – по бархатной соли песка.

И сверху над ней набухает блесна –

Тяжёлая сабля, сырая луна.

 

Туманы-туманы на каждой груди,

Качается пьяно волна позади.

И призрачный глянец – ни рыбья, ничья –

На мышцах останется зыбь-чешуя.

 

Марина приходит грустить у ворот

И кормит с ладони графитных ворон,

И смотрит из глаз изумрудное дно,

И каждый из нас закрывает окно.

 

А я к подоконнику ближе на шаг,

И капли сочатся из карандаша.

Марина танцует при полной луне,

И каждый прилив улыбается мне.

 

Одноклассница

 

На коленках рвалось – зашила.

Что разбилось – позаживало.

Странно думать, что вы, большие,

Эти дыры не зашивали.

 

Я в четырнадцать с половиной –

Рыжий свитер и рыжий бинт.

 

– Мне не меньше тебя обидно, –

Плачет автор моих обид.

 

Облака, облака на пластырь

Нарисуй мне карандашом.

 

Я – убитая одноклассница.

В руки зайка солнечный ластится.

Мне нестрашно и хорошо.

 


Поэтическая викторина

Почтальон

 

Рано ещё становиться словами бессмертными –

Так успокаивал плачущих говорящий.

Стлáлась брусчатка под тоненькими конвертами,

Тихо от тяжести охал почтовый ящик.

 

Все неожиданно страшно друг друга повспоминали:

Выли листы под чернильными именами,

Этих имён было, как звёзд, полчища.

Каждый четвёртый – не получатель, что ж ещё.

 

Вызвали почтальона, сизого, как требуха –

Чёрные сапоги, бурлящие потроха, –

Дали огромную сумку и водки рюмку.

Он поглядел, припóднял, присел, охнул.

 

– Много тащить. Повезло, что уже не сдохну.

 

Жёлтое солнце тлело в полынь-траве.

Шёл почтальон со стрекозами в голове.

Не было у него ни старости, ни печали.

Письма ловили, комкали, отвечали,

 

Реки чернил катились по мостовой.

Схлынет луна – докатятся к нам с тобой.

 

Были трамваи – стали речные звоны,

Были черны буквы – теперь червоны,

Глянешь: окно подвальное затопило –

Это река Неглинка, а в ней чернила.

 

Шёл почтальон с тряпьём от сумки в горсти.

В каждом письме было:

«Прости. Прости».

 

Рыбы

 

Мой сосед держал треугольных рыб.

По воде шла рябь.

 

Покупал мини-копии донных глыб,

Расставлял их в ряд.

 

Рыбы нежно молчали ему в стекло,

По утрам в аквариуме светло.

Мой сосед добыл себе плот, весло –

И уплыл в солёные бездны.

 

Рыбы ждали, ждали, ждали его

(Он писал нам как-то из дальних вод).

Мы кормили рыб, но пустой живот

Не страшнее пустого кресла.

 

Так за снежным утром родился день,

Заискрились льды.

 

Я смотрю на тех, кто грустит в воде,

Выпускаю дым.

 

Мой сосед целует барашки волн,

И большой корабль сменяет плот,

И большое счастье – теперь его,

И какая печаль такому?

 

Рыбы ждут на брошенном берегу,

Выдыхая любовь из беззвучных губ,

И упрямо верят, что берегут

Тишину бесконечных комнат.

 

Сорвавшийся с языка

 

Не ходить за дверь. Телефон не брать.

Еле-еле тело приподнимая,

Вся моя многозвучная злая рать

Разбрелась, немая.

 

Это правило – или резец в руках

Тощей девочки в сером и реже синем.

Что же ты, сорвавшийся с языка,

Всё любил, кого тебя не просили?

 

За окном – трамвайных тугой браслет,

Заливается первое утро лета.

Сколько мы звенели похожих лет

По железной цепи таких браслетов?

 

Отпускаю руку – и хорошо

Полететь над крышей, куда потянет.

 

И раскрытых окон неровный шов

Молодое небо скребёт когтями.

 

Тише, Милая

 

«Я не хочу, чтобы кто-то плакал,

И потому молчу.

Молчу, если в зеркале вижу плаху,

Молчу, если нужно к врачу.

 

Смолчала холод, смолчу жару –

Выросла, сильной вышла.

Врут, наорут, на руку крут –

Тише, милая, тише.

 

Кровоподтёки – в узорный пояс,

Вечером – голой в большую пропасть.

Дочка трёхлетняя крутит глобус,

Ищет уютный дом.

 

Я никому не скажу, что бойня,

Я никому не желаю боли,

Я так хочу быть хорошей, Боже,

Ты им прости потом.

 

Ночью придут с серебристой цепью –

Стану к рассвету росой.

Всё, что хрипело удобной целью,

В поле пойдёт босое.

 

Тропкою звонкой сбегу до солнца,

Всхлипом коротким на дне колодца

Стану, иголочкой – уколоться,

Слёзки скупая соль…»

 

Утром огнём городок зальёт,

Крикнет сердитая мавка.

Девочка к сердцу прижмёт платок:

 

– Бабушка, это мама!

 

Взвоют берёзы, искра взлетит

На расписную крышу.

 

– Бабушка, это мама глядит!

 

– Тише, милая, тише.

 

Тот, кто гасит спички

 

Любая фраза – способ рисковать.

И сахар в чашке копится, нетронут,

И я молчу, как телефонный провод

Без собственного права на слова.

 

Пока в Москве барахтается снег,

Приходят утра, дети ходят в школу,

Всеобщий гвалт перебивает холод.

А иногда перерастает в смех –

 

И кажутся белее облака.

Светлее небо и приятней думать.

Не так саднит направленное дуло,

Тем более взводящая рука.

 

Надолго ли? Тихонько, далеко,

Летит весёлый посвист электрички.

А горизонт пронзителен и дымчат,

И бел, как молоко.

 

Болею так, что слышно в полусне:

Присядет рядом тот, что гасит спички,

Не бросив тени, выйдет и засвищет

В метели нескончаемой волне.

 

И глянет совершенно безразлично.

И ничего не скажет обо мне.

 

 

Тёплышко

 

Здравствуй, моё хорошее, радостное светило.

Правда же, я давно ни о чём тебя не просила?

Вышла из дома и шла – ничего себе не простила,

Так хоть тебя, теплота моя рыжая, навещу.

 

Видишь, какие косы я долгие отрастила?

Где мне растить дольше, я уже не хочу.

 

Сизые пыльки светятся, лёд разнимают реки.

Где-то осталась лестница, стулья, столы, рейки,

Тело – мышца да кожица, всё что случилось крепким.

Всё, что во мне некрепкого – сердце и голова.

 

Там их девать некуда, слёзы на них клейки.

Ты их хотело, тёплышко – я тебе принесла.

 

Перебинтуй их натуго ласковыми лучами:

Буду лететь на радугу, слова не означая,

Буду галдеть, стократная, глянцевыми ручьями –

И не уметь любви своей, голоса и вины.

 

Нет с тобой боли, жаркое, нету с тобой печали.

Были от пепла пятнышки – те уже не видны.

 

Царевич

 

Горько плачет царевич:

 

– Марьюшка, погляди.

Почему я несчастен, за чтo мне змея в груди?

От неё тянет сырoстью, копится тина, плесень.

Не плетётся басен, не запoётся песен.

 

Почему ты не выгoнишь эту мою змею?

Я же лучше других и лучше тебя пою.

 

И царевич держит в ладoнях её ладонь:

 

– У меня, – говорит, – пoрог в дому золотoй.

Почему я в дыму, железом давлюсь калёным?

Даже тело твоё кажется удивлённым.

Вот сейчас научу, как надо себя вести!

 

Oн берёт её плечи – и начинает трясти.

 

– Ведь могла же, дура, брoсить плодить печаль!

Обрести во мне дом, простить вo мне палача.

Что ты смотришь стеклянно, сломанная игрушка?

 

И царевич царапает пoл, и взлетает стружка,

И все восемь заплаканных пастей устало дышат.

Но царевна не слышит егo – и других не слышит.

 

– Ты должна меня слушать, Моревна, – грохочет рык,

У меня на дому – семь золoчёных крыш,

Почему же я вижу крыс и теней повсюду?

Кто воздаст мне хвалу? Кто вымоет мне посуду?

 

И молчат в коридорах портреты прежних невест.

А царевич плачет – и ест.