De Profundis
Весна лупила в тулумбас – трамвайный бубен,
с ума сходили, помню, воробьи
вместо которых в замогильном Салехарде
порхают пуночки, порхают и молчат.
Весна бела, как куропатка, в тех широтах
или полярная сова: молчит и смотрит
в льняную синь полутатарский городок –
в сырую, бледную, как немочь, синеву.
Зато по осени бескрайние помойки
в ромашках сплошь, и те колышутся под ветром;
сентябрь – и всё в снегу: он сходит в мае,
а мая не бывает вообще
на родине моей. И догадало ж
меня с моим умом-то и талантом…
Трамваями звенел рабочий город
и рифмовался с апельсином клавесин,
заглядываешь в книжный – Дилан Томас:
крылатые деревья в птичьем гвалте,
улитка-церковь и вихры, октябрьский ветер,
французы – Элюар, Аполлинер…
И – тюбики, мазилки, богомазы,
как называли нас дизайнеры, а мы
их циркулями, помню, называли
в том Нижнем, в жёлтой извести, Тагиле
с проспектами в обрубках тополей
и парусами на пруду, багровым дымом
металлургии, но метафоры текли
то акварелью, то чернилами и тушью,
то маслом, сумасшедшим, как Ван Гог.
Мечталось о Москве провинциалу,
Литинституте, но мазилка угодил
в солдаты – не сумел, не закосил,
а впрочем, в армии художнику – лафа,
хотя тошнит от дембельских альбомов,
а по ночам всё чаще снится север,
где пил когда-то красное вино.
«Баллада Редингской тюрьмы» и «De Profundis»,
да вранограй над берегом Полуя –
сны мерзлоты, что там ворочает домами,
как пьяный деревянным языком:
чуть свет стучатся, спрашивают, нет ли
одеколона, земляки? И всюду Север
шаламовский, но лиственница, но
Верлен, не различающий, где глина,
где снег на ней и тоже арестант –
беспутный арестант с лицом ямщицким,
косматый фавн с его дорогой в рай!..
Берёзки льются дымом сигаретным.
кривым и талым, блёклым, как они,
в сугробах увязают водовозки,
июнь, а всё пурга, всю ночь пурга.
Где клавесин? Где лютня? Не слыхать их.
Но видишь арфу в северной берёзке,
её изгиб. А струны – тот, кто слышит,
услышит и без них твою музыку.
Изгиб, излом и красное вино
меланхоличного забывшегося солнца –
чернила красные для бесконечных писем
Бог весть кому, быть может, и тебе.
Весна в Мукомольном переулке
В. Галюдкину
Ангел-хранитель больниц и гимназий,
Первые ветреные хризантемы,
Рельсы, висящие в воздухе, где мы
С материка дожидались оказий.
Пир всеблагих. Но из грязи не в князи
Призван ты, сын мерзлоты и богемы –
Так, лишь в статисты. И все эти схемы,
Многоходовки, должно быть, неплохи,
Но разорвалась цепочка и звенья
Тают в предсмертных промоинах зренья.
Или в посмертных уже, выпивохи?
Что же в итоге исканий, наитий?
Всё только бредни весны-распустёхи.
Но воздыхатель, но ангел-хранитель
Стелет соломку и, Лазари-сидни,
Прах на спирту, отморозки и лохи,
Спим на ступеньках, и лествицы – сини.
Екклесиаст
Застрять из-за тумана в глухомани
в семнадцать лет и кануть в том тумане,
для очерка предмета не найдя:
ну, осень, ну, туман, ну, дробь дождя
ну, школьница маячит на причале –
сюжет, как рифма «дали» и «печали»,
не нов. Но всё сказал Екклесиаст
о новизне и что она нам даст?
…Взрослеть, морозя сопли на Ямале,
грызть яблоки и лаек целовать,
вздыхать о том, как все тебя достали
и плыть, и никуда не уплывать,
гадать, была права ли, не права ли,
на танцах отказав призывнику…
По сходням каблучки её стучали
и помню Обь, острожную тоску,
закатов вымерзающих скрижали,
и то, что теплоход последний ждали,
как ждут последний праздник на веку,
но молоком затягивало дали
и зренье привыкало к молоку.
Ещё припоминаю, цвёл миндаль и
он цвёл напрасно, надо полагать,
но драгоценны мелкие детали:
та, под дождём, струящаяся гать
и снег в луче, прожектор теплохода,
конвойные и те, кого везли
куда-то сквозь туман, где ни земли,
ни звёзд над ней. И жаль того урода,
те гаснущие доски-горбыли.
И кто в глазах удержит эту воду?
Опомнишься – ан некого винить.
Снег обещает вечную свободу,
но ничего не может изменить.
Молитва
В привокзальной капели, её забытьи,
различишь, пустомеля, мытарства свои,
дом, на снос приготовленный, весь – изнутри,
перекрёстки, бульвары, пруды, пустыри,
лисьи язвины нор на задворках Москвы
и, как смерть на пиру, всё красны, не мертвы
птичья Русь Велимирова и мерзлота,
где дырявую ложку несут мимо рта.
Лодка села на мель и сгнила с головы
под осыпавший рощу в сентябрь алкоголь,
всё тщета, как известно, пустая тщета,
но преклонишь главу, перекатная голь, –
соль просодии русской проступит, как та
из весны в Галилее языческой соль,
и звездами горит в кругосветной ночи.
Научи же меня, согласиться позволь
стать жилищем Твоим: укачай, научи…
Овер-сюр-Уаз
Скажи мне, Иов…
Н. Р.
Не Иов – куда там! – а с содранной кожей
Сатир со злосчастной свистулькой своею –
Косматый, на сбор винограда похожий,
На голую церковь, что стынет, синея,
Как будто растянута шкура на кольях
Кургузым сугробом. И верно: ну, кто я
Чтоб с солнцем тягаться в удушливом Арле?
Горит виноградник, сочатся сквозь марлю
Его заскорузлые вены цепные,
И сны до потери сознанья цветные
Откуда-то в наши плывут палестины,
И ввек не разрубишь ты узел корявой
Трухлявой, навек виноватой маслины,
И тут же справляет твои именины
Борделя японский фонарик кровавый,
Сшибаются лбами шары в биллиардной,
Бульваров огни-удилища в нарядной
Столице сплетаются в неводы-сети,
Ведя тебя в нети. И что там за нети?
Скользит, пузырясь, по кустарным орбитам
Оплавленным дочерна метеоритом
Мой сад-вертоград под сибирским треухом
С подправленным бритвой, замотанным ухом,
С лицом психопата, что ни говори там,
И можно чердак залатать селянину
Курятник заткнуть ли, загон под скотину
Искусством твоим. Но каким мастихином
Сдерёшь эти скулы, бутылку абсента
И луковый суп, и морозы адвента?
Так узник, свои забывая колодки,
Корпит, трубокур, и то горе-подмётки
Малюет, то шлюх, то крестьянские кринки,
Лучи половиц, никому на арт-рынке
И даром не нужен, но всё по старинке
Мазюкает что-то от ходки до ходки
И в рыжем затылке того, кто по кругу
Гоним на прогулку, острижен, поруган,
Вдруг видит подсолнух, и плавятся лодки
В мозгу набекрень, и из золота соткан
Полуденный зной синевой непролазной,
И снова свистит, грохоча над Уазой,
Смешной паровоз, и, как малые дети,
Зажгли керосин в перекошенной клети
Его углекопы, чьи лица похожи
На кладбище тех же, в ночи, паровозов
В худом домотканом картофельном свете.
Кому это нужно? В бистро колченогом
Какой горемыка не ржёт над Ван Гогом,
Месившим палитры как грязь по дорогам?
Не курам ли на смех все пажити эти?
Не пастырь – посмешище, вряд ли из нищих
И плачущих был он, тем паче – пророком,
И вот – погляди-ка – на адовом днище
Ходячим стоит у плетня кровотоком
И в буркалах темень и хлещет кровища,
А слава посмертная – много ль в ней проку?
Распятием-пугалом став в чистом поле,
Глазуньей декабрьских судов на приколе,
Осмеянный лузер, бредёшь погорельцем,
Поднимешь глаза – разбегаются рельсы
Созвездий. И чьих отправлений свистки там?
Твоё, пассажир. С расписанием сверься,
Спасибо скажи своим чёботам сбитым,
И разве так важно, всплакнет ли блудница
Кого будут помнить молочные вишни,
Слегка розовея в минутном затишьи
Предвестьем весны по предместьям столицы?
Так юность дробится на слабые вирши,
Святой дурачок проповедует птицам,
Так в спящие тюрьмы, казармы, больницы
Приходят, быть может, ниспосланы свыше,
Любовницы, жёны и прочие лица,
Душевнобольные так грезят о рае
Среди монастырского жёлтого дома
И, кажется, лишь удали глаукому –
Вернёшься в Эдем, по частям собирая
Сознанье, и всё там как будто знакомо,
Но сквер твой, острожник, до дна выгорая,
Вперяется в ночь, и плывёт над селеньем
Дымок как из трубки – вот этой, последней,
И, крыты соломой, кривятся сараи,
Овины, и солнца жрецы золотые
Как просто жнецы, надо мною проходят
И их силуэты клубятся и стынут
Полунощной лавой в полуденном поле.
И что прозябало там, зрело подспудно,
Чтоб вспыхнуть безумием в полном объёме,
Прорвавшись наружу? Больничное судно
Полярного солнца в льняном окоёме,
Как тыква Ионы, как куст мой горушный,
Увязло в зиме своей глубже, чем в коме.
Стоишь, протекая, сидишь ли, разрушен,
Как Иов на гноище, на пепелище,
Но вроде зерна он, свинец моей пули,
Сродни он, я думаю, зёрнам пшеничным.
Мы в том и пребудем, на что мы дерзнули,
На что замахнулись… Скитаемся, ищем
Незнамо чего и не знаем, нашли ли…
Тазы под гробами, жарища, а пыли,
А сколько б, ты видел, ворон здесь в апреле!
Я просто былинка Иезекииля –
Не праведник был бедный Иов, и мне ли
Паршу соскребая, речами без смысла
Создателю уши терзать, в самом деле?
Виси же, холстина, виси, как повисла,
Пока мы глаза в Судный день не разули!
Пусть дождь барабанит, и вьюга в разгуле
Ярится и воет, и стылые прутья
Текут на рассвете лучащейся ртутью.
Лачуги, церквушка над козьей тропою,
И вот уже сам не большак, но тропа я,
И пусть не оленья тропа к водопою,
Но всё же, покойник, плетусь, шкардыбаю,
Ползу, рудокоп, по гнилому забою,
И пашня светил – над дорогой любою,
И, сочивом алым постскриптум кропая,
Китайскую тушь уношу я с собою,
А те башмаки я тебе уступаю.
Отечество
Отечество нам Царское Село.
Пушкин
Мы не поедем в Царское Село:
Все лицеисты пущены в расход,
Обломки лиры снегом занесло,
Отчалил философский пароход
И растворился в дымке голубой,
Ну, а народ – о чём ты, Бог с тобой.
Изъяты книги из библиотек
И сожжены, и вылинял, поблек
Всяк сущий в нём язык, и вот уж век
России нет. Но гиблые места,
Но мачты лучевидные стропил
Без плотников, церквушка без креста,
В грязи – из веток ивовых настил
И синяя оленья немота
Весны, и то течение светил
Над мерзлотой, над вечной мерзлотой…
И всё пресуществляется в Дары:
Вино и хлеб, и игры детворы.
России нет. Но дискос золотой,
Но Чаша, свет, струящийся в ночи,
Его прямоходящие лучи…
Занявшийся сиянием перегной,
Себя я в этой бездне разместил,
Идя сквозь виноградник Твой больной
И видя сны, где снег со дна могил
Ещё блестит под северной луной.
Пересекая Таганскую площадь
И несут меня двое – дурак и дурнушка…
Н. Шипилов
Мачты рвущей корнями обшивку листва,
Череп Йорика, жёлтый японский фонарик ли в ней
Над пустынным кварталом – над палубой,
Над неподвижным, как солнце любви, кораблём дураков.
И морские ежи (утром всюду, ты знаешь, морские ежи) –
Они тоже не прочь за бискайские волны,
За сливок альпийских кувшин.
И несут меня двое – дурак и дурнушка – несут,
Утирают друг дружке платочками пот и несут,
И склоняется вечнозелёная мачта, шумит,
Миска для подаянья в зубах у пловца проблеснёт –
Может, дать ему вишен? Сказать: это кровь бедняка?
Нет, не вьюга меня целовала, язык – нет, не дом бытия,
А игорный – пожалуйста! – дом «Достоевский», но пусть,
Пусть, какой ни на есть, но пребудет фонарик в ночи,
И в руках у монахини – лютня. Смотри:
Узел с нечистью всякой нисходит с небес,
Мол, не брезгуй, закалывай, ешь, дурачок.
Рождение воздуха
Памяти Эндрю Уайета
Оттепель явит мёртвых трав зазеркалье, волны,
Волны и пух над ними, борозды океана.
Выпростал руки спящий из льдины, ветер
Сеет зелёную соль в солнечные лабиринты.
Ныне Ты отпускаешь раба Твоего, Владыко,
Ибо видели очи мои довольно травинок,
Утренников и проталин, а эти пятна
Рыжих волос, и то, как ложится
Луч на лодыжку, переливается бисер
Воды на снопе пшеничном!
Раб Твой исполнен днями и сыт глубинкой,
Ныне от сна, позволь, не восстану, пусть остывает
Печь дровяная, благодарю, что ломились
Вёдра всегда от лисичек, смородины и брусники,
А по зиме чернобурки сбегались из леса
Подкармливаться на помойках.
Не тяжелей моё сердце пёрышка чайки-крачки,
Лодка на сеновале и в поле телега тоже
Не тяжелей, чем пёрышко – тоже белы, прозрачны,
А городов я не видел, Владыко, только
Ветра дощатый мир, перья, витая, строят
Лестницу винтовую.
Сны в чужом городе
1.
моя ли кровь остекленела
дерев ли розовых на белом?
и дыма белые деревья
и солнце-жрец – священник в белом –
моё разламывает тело
и кормит дым и кормит корни
деревьев розовых на белом
огромных птиц каких-то кормит
в пространстве одеревенелом
и всё на свете – только пища
земля летит не улетая
дома на ней – кормушка птичья
и не меняется их стая
2.
был я светел как пепел
пепел
что летел и летел
с неба
я пустое селенье встретил
колыбель нашёл
полную снега
были сорваны двери с петель
колыбели белы от снега
но по-прежнему день был светел:
только снег
ни земли
ни неба
я пустое селенье встретил
и увидел я землю сверху
колыбель мою
полную снега
и олени брели из первых
дней творения
дети неба
Экскаватор
Чем не работа – расстрел?
Грунтом присыпав едва
свежие ярусы тел,
курят, отходят от рва.
Вышка в ночи не удел
спит под звездой Рождества.
Что ты найти здесь хотел?
Ночь. Экскаватор у рва.
Мост, провалившийся в мел.
Ямал
Л. К.
I.
Кто ты, восходящая от пустыни,
как бы столбы дыма…
Песня песней
Сплошных небес замёрзшая вода
Сугробы крыш стерильные бинты
И странно узнавать в них провода
И странно сознавать что это ты
Что как-то занесло тебя сюда
Москвичку в мерзлоту что мерзлоты
Нам не избыть
Но вот заволокло
Рассветом полыньи но вот свело
Разрывы вот украсили стекло
Лучась и тая льдистые сады
Вот солнце как забытое весло
Торчит во льдах не ведая беды
А впрочем всё на свете не беда
Дымы твои прозрачны и слабы
Соломенная сонная вода
Оперены деревья и столбы
Но нет не улететь им никуда
Им пить как нам окраин мерзлоту
Размоет растекаясь бирюза
Наскальные рисунки на свету
И всюду льются детские глаза
Сквозь перья птиц замёрзших на лету
II.
Светлая погода приходит от севера
и окрест Бога страшное великолепие.
Книга Иова
Их тропы в наших снах твой самолёт
А шли они куда после забоя
Куда брели над бледно-голубою
Весенней тундрой?
Ягель словно мёд
И волен каждый пить его с любою
И намывают золото слепое
Глаза на этих пажитях и вот
Олени ищут землю под собою
Струясь сквозь лёд
III.
…яко земля еси и в землю отыдеши.
Бытие
И не имела голоса земля
Когда водили белый хоровод
Оттаявшие мачты корабля
И ночь стояла в мире третий год
И называлась та земля Ямал
Но говорить я власти не имел
И имени её не называл
Оленьих улиц плыл дощатый мел
Котельных дым над бездной коченел
Не выход обещая но исход
И звёздами до дна промёрзших вод
Дышала ночь тепла нам не суля
Лучи водили белый хоровод
И не имела голоса земля