Константин Кравцов

Константин Кравцов

Четвёртое измерение № 8 (500) от 11 марта 2020 года

И всё пресуществляется в Дары…

Молитва

 

В привокзальной капели, её забытьи,

различишь, пустомеля, мытарства свои,

дом, на снос приготовленный, весь – изнутри,

перекрёстки, бульвары, пруды, пустыри,

лисьи язвины нор на задворках Москвы

и, как смерть на пиру, всё красны, не мертвы

птичья Русь Велимирова и мерзлота,

где дырявую ложку несут мимо рта.

 

Лодка села на мель и сгнила с головы

под осыпавший рощу в сентябрь алкоголь,

всё тщета, как известно, пустая тщета,

но преклонишь главу, перекатная голь, –

соль просодии русской проступит, как та

из весны в Галилее языческой соль,

и звездами горит в кругосветной ночи.

 

Научи же меня, согласиться позволь

стать жилищем Твоим: укачай, научи…

 

Екклесиаст

 

Застрять из-за тумана в глухомани

в семнадцать лет и кануть в том тумане,

для очерка предмета не найдя:

ну, осень, ну, туман, ну, дробь дождя

ну, школьница маячит на причале –

сюжет, как рифма «дали» и «печали»,

не нов. Но всё сказал Екклесиаст

о новизне и что она нам даст?

 

…Взрослеть, морозя сопли на Ямале,

грызть яблоки и лаек целовать,

вздыхать о том, как все тебя достали

и плыть, и никуда не уплывать,

гадать, была права ли, не права ли,

на танцах отказав призывнику…

 

По сходням каблучки её стучали

и помню Обь, острожную тоску,

закатов вымерзающих скрижали,

и то, что теплоход последний ждали,

как ждут последний праздник на веку,

 

но молоком затягивало дали

и зренье привыкало к молоку.

 

Ещё припоминаю, цвёл миндаль и

он цвёл напрасно, надо полагать,

но драгоценны мелкие детали:

та, под дождём, струящаяся гать

и снег в луче, прожектор теплохода,

конвойные и те, кого везли

куда-то сквозь туман, где ни земли,

ни звёзд над ней. И жаль того урода,

те гаснущие доски-горбыли.

 

И кто в глазах удержит эту воду?

Опомнишься – ан некого винить.

Снег обещает вечную свободу,

но ничего не может изменить.

 

Сны в чужом городе

 

1.

моя ли кровь остекленела

дерев ли розовых на белом?

 

и дыма белые деревья

и солнце-жрец – священник в белом –

моё разламывает тело

и кормит дым и кормит корни

деревьев розовых на белом

огромных птиц каких-то кормит

в пространстве одеревенелом

 

и всё на свете – только пища

земля летит не улетая

дома на ней – кормушка птичья

и не меняется их стая

 

2.

был я светел как пепел

пепел

что летел и летел

с неба

 

я пустое селенье встретил

колыбель нашёл

полную снега

 

были сорваны двери с петель

колыбели белы от снега

но по-прежнему день был светел:

только снег

ни земли

ни неба

 

я пустое селенье встретил

и увидел я землю сверху

колыбель мою

полную снега

 

и олени брели из первых

дней творения

дети неба

 

Ямал

 

Л. К.

 

I.

 

Кто ты, восходящая от пустыни,

как бы столбы дыма…

Песня песней

 

Сплошных небес замёрзшая вода

Сугробы крыш стерильные бинты

И странно узнавать в них провода

И странно сознавать что это ты

Что как-то занесло тебя сюда

Москвичку в мерзлоту что мерзлоты

Нам не избыть

 

Но вот заволокло

Рассветом полыньи но вот свело

Разрывы вот украсили стекло

Лучась и тая льдистые сады

Вот солнце как забытое весло

Торчит во льдах не ведая беды

 

А впрочем всё на свете не беда

 

Дымы твои прозрачны и слабы

Соломенная сонная вода

Оперены деревья и столбы

Но нет не улететь им никуда

 

Им пить как нам окраин мерзлоту

 

Размоет растекаясь бирюза

Наскальные рисунки на свету

И всюду льются детские глаза

Сквозь перья птиц замёрзших на лету

 

II.

 

Светлая погода приходит от севера

и окрест Бога страшное великолепие.

Книга Иова

 

Их тропы в наших снах твой самолёт

А шли они куда после забоя

Куда брели над бледно-голубою

Весенней тундрой?

 

Ягель словно мёд

И волен каждый пить его с любою

И намывают золото слепое

Глаза на этих пажитях и вот

Олени ищут землю под собою

Струясь сквозь лёд

 

III.

 

…яко земля еси и в землю отыдеши.

Бытие

 

И не имела голоса земля

Когда водили белый хоровод

Оттаявшие мачты корабля

И ночь стояла в мире третий год

 

И называлась та земля Ямал

Но говорить я власти не имел

И имени её не называл

 

Оленьих улиц плыл дощатый мел

Котельных дым над бездной коченел

Не выход обещая но исход

И звёздами до дна промёрзших вод

Дышала ночь тепла нам не суля

 

Лучи водили белый хоровод

И не имела голоса земля

 

De Profundis

 

Весна лупила в тулумбас – трамвайный бубен,

с ума сходили, помню, воробьи

вместо которых в замогильном Салехарде

порхают пуночки, порхают и молчат.

 

Весна бела, как куропатка, в тех широтах

или полярная сова: молчит и смотрит

в льняную синь полутатарский городок –

в сырую, бледную, как немочь, синеву.

 

Зато по осени бескрайние помойки

в ромашках сплошь, и те колышутся под ветром;

сентябрь – и всё в снегу: он сходит в мае,

а мая не бывает вообще

на родине моей. И догадало ж

меня с моим умом-то и талантом…

 

Трамваями звенел рабочий город

и рифмовался с апельсином клавесин,

заглядываешь в книжный – Дилан Томас:

крылатые деревья в птичьем гвалте,

улитка-церковь и вихры, октябрьский ветер,

французы – Элюар, Аполлинер…

 

И – тюбики, мазилки, богомазы,

как называли нас дизайнеры, а мы

их циркулями, помню, называли

в том Нижнем, в жёлтой извести, Тагиле

с проспектами в обрубках тополей

и парусами на пруду, багровым дымом

металлургии, но метафоры текли

то акварелью, то чернилами и тушью,

то маслом, сумасшедшим, как Ван Гог.

 

Мечталось о Москве провинциалу,

Литинституте, но мазилка угодил

в солдаты – не сумел, не закосил,

а впрочем, в армии художнику – лафа,

хотя тошнит от дембельских альбомов,

а по ночам всё чаще снится север,

где пил когда-то красное вино.

 

«Баллада Редингской тюрьмы» и «De Profundis»,

да вранограй над берегом Полуя –

сны мерзлоты, что там ворочает домами,

как пьяный деревянным языком:

чуть свет стучатся, спрашивают, нет ли

одеколона, земляки? И всюду Север

шаламовский, но лиственница, но

Верлен, не различающий, где глина,

где снег на ней и тоже арестант –

беспутный арестант с лицом ямщицким,

косматый фавн с его дорогой в рай!..

 

Берёзки льются дымом сигаретным.

кривым и талым, блёклым, как они,

в сугробах увязают водовозки,

июнь, а всё пурга, всю ночь пурга.

 

Где клавесин? Где лютня? Не слыхать их.

Но видишь арфу в северной берёзке,

её изгиб. А струны – тот, кто слышит,

услышит и без них твою музыку.

 

Изгиб, излом и красное вино

меланхоличного забывшегося солнца –

чернила красные для бесконечных писем

Бог весть кому, быть может, и тебе.

 

Экскаватор

 

Чем не работа – расстрел?

 

Грунтом присыпав едва

свежие ярусы тел,

курят, отходят от рва.

 

Вышка в ночи не удел

спит под звездой Рождества.

 

Что ты найти здесь хотел?

 

Ночь. Экскаватор у рва.

Мост, провалившийся в мел.

 

Отечество

 

Отечество нам Царское Село.

Пушкин

 

Мы не поедем в Царское Село:

Все лицеисты пущены в расход,

Обломки лиры снегом занесло,

Отчалил философский пароход

И растворился в дымке голубой,

Ну, а народ – о чём ты, Бог с тобой.

 

Изъяты книги из библиотек

И сожжены, и вылинял, поблек

Всяк сущий в нём язык, и вот уж век

России нет. Но гиблые места,

Но мачты лучевидные стропил

Без плотников, церквушка без креста,

В грязи – из веток ивовых настил 

И синяя оленья немота 

Весны, и то течение светил

Над мерзлотой, над вечной мерзлотой…

 

И всё пресуществляется в Дары:

Вино и хлеб, и игры детворы.

России нет. Но дискос золотой,

Но Чаша, свет, струящийся в ночи,

Его прямоходящие лучи…

 

Занявшийся сиянием перегной,

Себя я в этой бездне разместил, 

Идя сквозь виноградник Твой больной

И видя сны, где снег со дна могил

Ещё блестит под северной луной.

 

Овер-сюр-Уаз

 

Скажи мне, Иов…

Н. Р.

 

Не Иов – куда там! – а с содранной кожей

Сатир со злосчастной свистулькой своею –

Косматый, на сбор винограда похожий,

На голую церковь, что стынет, синея,

Как будто растянута шкура на кольях

Кургузым сугробом. И верно: ну, кто я

Чтоб с солнцем тягаться в удушливом Арле?

 

Горит виноградник, сочатся сквозь марлю

Его заскорузлые вены цепные,

И сны до потери сознанья цветные

Откуда-то в наши плывут палестины,

И ввек не разрубишь ты узел корявой

Трухлявой, навек виноватой маслины,

И тут же справляет твои именины

Борделя японский фонарик кровавый,

Сшибаются лбами шары в биллиардной,

Бульваров огни-удилища в нарядной

Столице сплетаются в неводы-сети,

Ведя тебя в нети. И что там за нети?

 

Скользит, пузырясь, по кустарным орбитам

Оплавленным дочерна метеоритом

Мой сад-вертоград под сибирским треухом

С подправленным бритвой, замотанным ухом,

С лицом психопата, что ни говори там,

И можно чердак залатать селянину

Курятник заткнуть ли, загон под скотину

Искусством твоим. Но каким мастихином

Сдерёшь эти скулы, бутылку абсента

И луковый суп, и морозы адвента?

 

Так узник, свои забывая колодки,

Корпит, трубокур, и то горе-подмётки

Малюет, то шлюх, то крестьянские кринки,

Лучи половиц, никому на арт-рынке

И даром не нужен, но всё по старинке

Мазюкает что-то от ходки до ходки

И в рыжем затылке того, кто по кругу

Гоним на прогулку, острижен, поруган,

Вдруг видит подсолнух, и плавятся лодки

В мозгу набекрень, и из золота соткан

Полуденный зной синевой непролазной,

И снова свистит, грохоча над Уазой,

Смешной паровоз, и, как малые дети,

Зажгли керосин в перекошенной клети

Его углекопы, чьи лица похожи

На кладбище тех же, в ночи, паровозов

В худом домотканом картофельном свете.

 

Кому это нужно? В бистро колченогом

Какой горемыка не ржёт над Ван Гогом,

Месившим палитры как грязь по дорогам?

Не курам ли на смех все пажити эти?

 

Не пастырь – посмешище, вряд ли из нищих

И плачущих был он, тем паче – пророком,

И вот – погляди-ка – на адовом днище

Ходячим стоит у плетня кровотоком

И в буркалах темень и хлещет кровища,

А слава посмертная – много ль в ней проку?

 

Распятием-пугалом став в чистом поле,

Глазуньей декабрьских судов на приколе,

Осмеянный лузер, бредёшь погорельцем,

Поднимешь глаза – разбегаются рельсы

Созвездий. И чьих отправлений свистки там?

Твоё, пассажир. С расписанием сверься,

Спасибо скажи своим чёботам сбитым,

И разве так важно, всплакнет ли блудница

Кого будут помнить молочные вишни,

Слегка розовея в минутном затишьи

Предвестьем весны по предместьям столицы?

 

Так юность дробится на слабые вирши,

Святой дурачок проповедует птицам,

Так в спящие тюрьмы, казармы, больницы

Приходят, быть может, ниспосланы свыше,

Любовницы, жёны и прочие лица,

Душевнобольные так грезят о рае

Среди монастырского жёлтого дома

И, кажется, лишь удали глаукому –

Вернёшься в Эдем, по частям собирая

Сознанье, и всё там как будто знакомо,

Но сквер твой, острожник, до дна выгорая,

Вперяется в ночь, и плывёт над селеньем

Дымок как из трубки – вот этой, последней,

И, крыты соломой, кривятся сараи,

Овины, и солнца жрецы золотые

Как просто жнецы, надо мною проходят

И их силуэты клубятся и стынут

Полунощной лавой в полуденном поле.

 

И что прозябало там, зрело подспудно,

Чтоб вспыхнуть безумием в полном объёме,

Прорвавшись наружу? Больничное судно

Полярного солнца в льняном окоёме,

Как тыква Ионы, как куст мой горушный,

Увязло в зиме своей глубже, чем в коме.

 

Стоишь, протекая, сидишь ли, разрушен,

Как Иов на гноище, на пепелище,

Но вроде зерна он, свинец моей пули,

Сродни он, я думаю, зёрнам пшеничным.

Мы в том и пребудем, на что мы дерзнули,

На что замахнулись… Скитаемся, ищем

Незнамо чего и не знаем, нашли ли…

Тазы под гробами, жарища, а пыли,

А сколько б, ты видел, ворон здесь в апреле!

 

Я просто былинка Иезекииля –

Не праведник был бедный Иов, и мне ли

Паршу соскребая, речами без смысла

Создателю уши терзать, в самом деле?

Виси же, холстина, виси, как повисла,

Пока мы глаза в Судный день не разули!

Пусть дождь барабанит, и вьюга в разгуле

Ярится и воет, и стылые прутья

Текут на рассвете лучащейся ртутью.

 

Лачуги, церквушка над козьей тропою,

И вот уже сам не большак, но тропа я,

И пусть не оленья тропа к водопою,

Но всё же, покойник, плетусь, шкардыбаю,

Ползу, рудокоп, по гнилому забою,

И пашня светил – над дорогой любою,

И, сочивом алым постскриптум кропая,

Китайскую тушь уношу я с собою,

А те башмаки я тебе уступаю.

 

Пересекая Таганскую площадь

 

И несут меня двое – дурак и дурнушка…

Н. Шипилов

 

Мачты рвущей корнями обшивку листва,

Череп Йорика, жёлтый японский фонарик ли в ней

Над пустынным кварталом – над палубой,

Над неподвижным, как солнце любви, кораблём дураков.

И морские ежи (утром всюду, ты знаешь, морские ежи) –

Они тоже не прочь за бискайские волны,

За сливок альпийских кувшин.

 

И несут меня двое – дурак и дурнушка – несут,

Утирают друг дружке платочками пот и несут,

И склоняется вечнозелёная мачта, шумит,

Миска для подаянья в зубах у пловца проблеснёт –

Может, дать ему вишен? Сказать: это кровь бедняка?

 

Нет, не вьюга меня целовала, язык – нет, не дом бытия,

А игорный – пожалуйста! – дом «Достоевский», но пусть,

Пусть, какой ни на есть, но пребудет фонарик в ночи,

И в руках у монахини – лютня. Смотри:

Узел с нечистью всякой нисходит с небес,

Мол, не брезгуй, закалывай, ешь, дурачок.

 

Весна в Мукомольном переулке

 

В. Галюдкину

 

Ангел-хранитель больниц и гимназий,

Первые ветреные хризантемы,

Рельсы, висящие в воздухе, где мы

С материка дожидались оказий.

 

Пир всеблагих. Но из грязи не в князи

Призван ты, сын мерзлоты и богемы –

Так, лишь в статисты. И все эти схемы,

Многоходовки, должно быть, неплохи,

Но разорвалась цепочка и звенья

Тают в предсмертных промоинах зренья.

Или в посмертных уже, выпивохи?

 

Что же в итоге исканий, наитий?

Всё только бредни весны-распустёхи.

Но воздыхатель, но ангел-хранитель

Стелет соломку и, Лазари-сидни,

Прах на спирту, отморозки и лохи,

Спим на ступеньках, и лествицы – сини.

 

Парастас

 

Перегной и кувшин.

Но известно давно:

Распадается чаша –

Сохранно вино.

 

Рождение воздуха

 

Памяти Эндрю Уайета

 

Оттепель явит мёртвых трав зазеркалье, волны,

Волны и пух над ними, борозды океана.

Выпростал руки спящий из льдины, ветер

Сеет зелёную соль в солнечные лабиринты.

 

Ныне Ты отпускаешь раба Твоего, Владыко,

Ибо видели очи мои довольно травинок,

Утренников и проталин, а эти пятна

Рыжих волос, и то, как ложится

Луч на лодыжку, переливается бисер

Воды на снопе пшеничном!

 

Раб Твой исполнен днями и сыт глубинкой,

Ныне от сна, позволь, не восстану, пусть остывает

Печь дровяная, благодарю, что ломились

Вёдра всегда от лисичек, смородины и брусники,

А по зиме чернобурки сбегались из леса

Подкармливаться на помойках.

 

Не тяжелей моё сердце пёрышка чайки-крачки,

Лодка на сеновале и в поле телега тоже

Не тяжелей, чем пёрышко – тоже белы, прозрачны,

А городов я не видел, Владыко, только

Ветра дощатый мир, перья, витая, строят

Лестницу винтовую.