по листьям клёна медленно писать.
Колышутся верхушки – а меня
окутывают листьями кленята,
протягивают лапы друг за дружкой
и бережно касаются лица.
Бреду сюда – и маясь, и кляня,
...Пить сок листа нагретого –
глазами,
чтоб лето пропитало мне глаза,
вином во мне сквозь зиму протекло
и кровью стало сыну или дочке.
Чтоб их глазёнки вам пересказали –
какого цвета светлые леса,
и глупое
зелёное тепло
наполнило
непомнящие
почки.
Всё на грани развала...
В. Некляев
холодного зала
никого не спасала
на грани развала.
Обнищавшая паства
свободы и братства
в суете святотатства
пуста и опасна.
...Я привыкну держаться.
Про всё позабуду.
Не спрошу у державы
ни хлеба, ни чуда.
Я детёнышей спрячу
в укромную норку.
Положусь на удачу –
найду себе корму.
И уже не узнаю,
что муторной ранью
оказался за гранью,
* * *
Если б только лобзать мне дали вдосталь –
Триста тысяч я раз их целовал бы!
Гай Валерий Катулл
босой аж до макушки,
и становлюсь самим собой,
Пусть всех твоих учеников
других –
сжирает зависть,
когда при свете ночников
Покуда плоть у нас тепла –
сожжём её до пепла,
и вылепим себе тела
Ты пышешь огненным дождём,
Геенной и Потопом,
а пахнешь пашней и жнивьём,
Сожми меня, как давят гроздь –
вином налился чтобы.
Вгони мне в грудь такую грусть,
чтобы я выучился петь
руками и ногами,
и чтобы вычурная смерть
Чтоб я, оплёванный толпой,
Клеймёный, как Иуда,
пришёл Орфеем за тобой
Из срама выстроить собор? –
смотри, какая мелочь!
Какая быть самим собой
Тайну старости не постичь руками
или взором. У старца свой обычай.
Чёрный снег прилипает к чёрной раме.
Сердце рвется надсадно, с силой бычьей.
Синий холод в крови. Зрачки пилота
излучают грамматику полёта.
Петли совести и любовный штопор.
Алгоритмы стыда и слёз. Начала
пребывания в вечности. Но что-то
Дальше – целая жизнь, как жизнь подростка.
Словно след от наручника, бороздка
И племя взрослых – тайна.
Тошнота, подступающая к сердцу.
Перерыв посреди второго тайма.
Тут же – жалобы о судьбе-злодейке,
как мы сами себя гноим за деньги!
В чем-то держится здесь душа: задворки,
вид на воду. Намёк на детский запах,
паучок, недоступный при уборке,
оглядевшись, с опаской. Сон о лесе.
Размышления об удельном весе
человечного в килограмме мяса.
кроме как над закатом; не смеяться
ни над чем, кроме ужаса. Тепла хоть
потому что она внутри. Оттуда
исторгается вопль; на место вопля
человечество льёт свои отбросы,
свои тайны подержанные. «Во бля» –
Но не выживет ни один. Умело
Тайна детства – единственная тайна
вне трагедии. Но отнюдь не роды.
Ведь она не кончается летально,
Проку нет от реторты, колбы, куба.
Человек возникает ниоткуда,
словно отблеск на туче вспышки дальней.
Вечерний зной и холод неземной,
всё, что люблю, – теперь в тебе одной.
Постыдный взлёт и радостный провал,
И я шепчу: «Откройся же, Сезам!» –
чтобы прильнуть к испуганным глазам,
найти в тебе источник чистоты
Сто раз прогонишь – я приду опять
под окнами усталыми стоять
туда, где клейкий тополиный дух,
И если я рычу, как чёрный зверь,
от боли и тоски – ты мне не верь.
Не верь мне, даже если я умру:
Придёшь – и я скажу тебе, что ты
повышена до звания мечты!
Мы созданы для вечного родства.
Он бежит по траве.
Виден только его силуэт.
На его голове
У него в голове,
или за, или над головой
на большой головне
Он растёт, приближаясь,
растёт, закрывая собой
красный огненный шар,
с чем-то круглым в руке,
как большой пулевой магазин,
от сигнальных ракет
он бежит и кричит,
я не слышу – за грохотом – слов.
То ли крылья ключиц,
между нами взлетают,
его заслоняют от глаз –
в предпоследний, последний
чтобы разум застыл,
чтобы палец застыл на курке:
это мальчик, мой сын,
Босиком по траве
он бежит, заслоняя закат,
И в моей голове –
С кожей южанина тело каштана.
Лист пятипал, растопырен –
тянется к солнышку. И Наташка –
к мачте ствола прислонясь.
Капитанша!
Я вгрызаюсь глазищами, так что –
Тут же движением губ незаметным –
чую в очах чертенят! –
пойман, затянут, обласкан и смят,
…Как перешептывающиеся
листья – над веком, почти унесённым –
имя ласкают твоё, шелестя,
К коже каштана прижавшись щекой,
что же ты шепчешь? О чём улыбаешься?
То улетаешь бровями, как барышня,
Знаю. Молчи. Не прошу ни о чём.
Пусть. Притворись. Доиграем, начнём.
Веруя лишь в шевеление губ,
Видно, до смерти разгадывать буду
тёмную, влажную душу твою –
Шиву двенадцатирукого, Будду,
солнышко, к чьим кровяным устам
В моей крови шептались тополя.
Внутри меня переливалась лава
всех чёрных рек, по коим ты плыла.
Я прорастал. Я целовал
тебя – но над тобою восставала
всех губ и бёдер царская облава,
Единственная! Сладкая, как бред.
Двугорбый зверь недобрых наших лет
И лучше перевру, чем недолгу:
что исповедь? – неистовство! И совесть.
* * *
бесится лунная рыба.
Воду лягушки месят.
Женщина – шёпот под грудью.
Шорох тёплого ветра.
Губы твои целую.
Родина ближе ночью
чёрной, горячей, летней.
Плечи твои укрою
Звёздный дрожит окурок.
Лунный в груди осколок.
Просят имен и звуков
Кончится всё же бойня.
Весь на исходе месяц.
Губы у края горна.
Банальная – как слово «здрасьте!» –
нам нежность к женщине дана.
Но, неразменная, она –
Я умираю от неё,
чтоб никогда не возрождаться,
покуда делят ё-моё
В изломе голубиных губ,
в их уголках глубинодарных
об армиях и командармах
Не то что рот! – ресничный волос,
дышалый воздух слишком груб,
чтоб контур невозможных губ
очерчивать (с собой условясь:
ни-ни! – и превращаясь в совесть,
Уже в крови, как травы, древней
хрипит невидимый пропан.
Ты улыбаешься. Ты дремлешь...
В мою страну идет весна,
в твою – туман и грязь.
В моей стране поют леса,
Скелеты ёлок в штабеля
сложили вдоль путей,
как швабские фельдфебеля
О, мой народ велик и свят!
А здесь воруют свет.
А здесь блюёт на брата сват
Язык моей страны певуч,
корнями в землю врос.
А здесь поют про чум и чукч
В моей стране плывет Донец
и светится до дна.
А здесь течёт говно да нефть,
Нас покупают за футбол,
за выборы, за хлеб
творцы с томами вместо лбов,
И я пока держу заслон,
а ты идёшь на взлом,
но нет борьбы добра со злом,
© Иван Ютин, 1995-2007.
© 45-я параллель, 2007.