Иван Шепета

Иван Шепета

Новый Монтень № 21 (405) от 21 июля 2017 г.

Победитель Солнца

В том волчьем логове, где существовал живописец, мастерская занимала непропорционально большое место. Было ощущение, что здесь проживают полотна, а не человек, который – так уж получалось – им прислуживает. Мастер ютился в маленькой выгороженной комнатке, где едва умещался диван.

Плитка опасно ютилась в изголовье. Там варился безумно крепкий кофе, а на сковородке разогревалась магазинная снедь. Стол из Эпохи застоя, подобно престарелому генсеку, вибрировал в суставах и норовил завалиться. Однако два коренастых кресла, с продавленными, потёртыми от службы сидениям, картинно поддерживали его, как два охранника, или два закадычных дружка – захмелевшего товарища.

Мрачно посмеиваясь, постмодернистские монохромные полотна Александра Пыркова висели на давно не беленых стенах мастерской, и как удачное дизайнерское решение гармонично смотрелись на фоне бытового срача советского ампира.

На пыльном, облезлом диване дремал дикий, больно кусающийся кот. И не давал себя погладить. Весь – в хозяина.

Высокий, спортивный в молодости, Александр Пырков, или Пырок, как звали его приятели за глаза, к шестидесяти годам, ко времени нашего знакомства, опустил плечи и потешно выставил аккуратный животик вперёд, практически, как мультяшный Волк из «Ну, погоди!». Однако в минуту угрюмой меланхолии, что иногда случается со всеми, а с завязавшими алкоголиками – чаще других, глядел натурально по-волчьи. Исподлобья. В этот момент от него веяло опасностью, коротким разбойничьим ударом сапожного шила в печень. Какая-то «третья смена»*, а не живописец. И дружеское прозвище, можно сказать, ласковое, образованное от фамилии – «Пырок» приобретало в этот момент своё конкретно-метафорическое значение.

Предки Александра Пыркова из Тамбовской губернии. И первое, что приходит в голову в связи с Тамбовом, русская поговорка – «тамбовский волк тебе товарищ». Наверняка родилась во время антоновского мятежа в «Гражданскую». Я так и слышу, как на оклик «Товарищ!» щёлкает затвор винтовки и гремит выстрел. И тихий отзыв сквозь зубы: «Тамбовский волк тебе товарищ!»

В начале ХХ века дед Захар с помощью братьев Ивана и Ильи построил в Шкотово первый каменный «доходный» дом. Уже в наше время местная администрация с помпой установила на нём памятную плиту

Кстати, оплатил её установку безденежный, но гордый, самый известный из неизвестных приморских художников Александр Пырков. На митинг не поехал. «Краснопузые! – возмущался он, наливая мне кофе, – Верните дом деда! Зачем мне ваши митинги?»

Дед Захар – легендарная личность. Мало того, что предприниматель был и руководил приличным разнообразным хозяйством, он ещё и прекрасно стрелял. И когда попадал в ребро подброшенной монеты, та улетала в тайгу с воем обиженного зверя.

Как одни русские, не слишком умелые, и не воины даже, победили в Гражданскую войну таких, как Захар Пырков?! Или таких, как мой прадед, терский казак, старый профессиональный воин и сельский предприниматель со 100 десятинами земли, сельским магазином и табуном в 100 лошадей, выращиваемых для царской армии? Он даже не был убит в бою. Ограбленный, умер от голода в 1921. Как?! – До сих пор не понимаю.

Появление художника в роду, настоящего художника, – это всегда труд целого рода до седьмого колена. Художник не появляется на пустом месте и охраняется положительной кармой рода. Её успехами.

Я познакомился с живописцем случайно. Однажды с какого-то культурного мероприятия подвозил его к дому, называемому местными «1000 мелочей», поднялся по любезному предложению мастера в мастерскую (ну насколько это было возможно «любезному» для брутального бунтаря) выпить кофе, поболтать, посмотреть живопись – так и познакомились. Чувствовалось, что и я Саше тоже чем-то интересен. Может быть, тем, что у меня тогда водились деньги, и он рассчитывал, рано или поздно, продать что-нибудь из своих картин.

Отношения складывались непросто.

У меня в гороскопе «чёрная луна» в Козероге. Иметь отношения с «козерогами» мне категорически не рекомендуется, а художник как раз и был «козьим рогом». Я ему – «а», он мне – «бэ». Я ему говорю «хорошо – пусть «бэ», но…». Не успеваю договорить – «не-ет!», возражает он – «а!». И так уверенно формулирует, будто никогда не говорил «бэ». Хоть застрелись.

В городе у меня было не так много мест, куда я мог в любое время суток приехать и получить, какое ни есть, общение. Чем и дорожил.

Художник «холостяковал», жил в жутком бедламе, но женщины его посещали. Несмотря на возраст художника – вполне бескорыстно. Видимо, любили. Он пользовался ими по мере необходимости, но культа из этого, как некоторые, не делал, поэтому я ни разу не помешал и не был третьим лишним. Мы пили кофе втроём, и только, когда нас было трое, я позволял себе чтение стихов. Читать стихи нигилисту, в самом что ни на есть ницшеанском смысле, один на один мне даже не приходило в голову. Настолько это было противоестественно. В жизнь после смерти он не верил, естественная для художника мысль о красоте как о бесспорной истине в нём ничего кроме смеха не вызывала. Вся его последняя угрюмая монохромная серия полотен имела нерусское название «noname», то есть «без названия» и даже чуть радикальнее, «повелительнее» – «никакого названия».

Как-то я зашёл к художнику, когда тот держал в руках малярную кисть, а на полу лежало полотно, сияя ещё не высохшей краской. Товарищ угрюмо помалкивал и озирал невидящими глазами большой прямоугольный холст, играющий всевозможными оттенками чёрного.

Было видно, что мой приятель ещё не вполне вышел из мрачного тоннеля своих художественных ассоциаций, и я, поскольку хозяин молчал, чувствовал себя обязанным что-то говорить.

Глядя на «картину», я «увидел» допотопное, пещерное бытие, неосвещённый лаз с острыми скалистыми краями. Пещера вела в не видимый за поворотом неизбежный тупик, а округлые, «до библейские» тени безглазых людей были лишены какой-либо индивидуальности. Не знавшие солнца, они искали Бога.

«Неужели?» – переспросил озадаченный творец, вглядываясь в рисуемую мною в воздухе при помощи обломка дранки реальность. Потом обмакнул кисть и твёрдо произнёс: «Ничто не должно напоминать реальность. Никаких ассоциаций!». И закрасил чёрной, как антрацитный уголь, краской придуманный и прописанный мною «литературный сюжет». Мастер считал живопись «пластическим» искусством и скорее согласился бы на сродство с балетом, чем с литературой. Он боролся с её присутствием на холсте, как Иван Грозный на Руси – с боярской крамолой.

В 2006-м в картинной галерее «Portmay» по случаю шестидесятилетия художника, проводилась выставка его картин – кофейных, серых, чёрных – нет, не квадратов – огромных прямоугольников. Мероприятие называлось «Метаморфозы пространства». Со второго этажа, где проводилось официальное мероприятие, доносились славословия, усиленные микрофоном, а внизу юбиляра жёстко «лажали» «братья по цеху», известные в городе художники. Прислушиваясь к их голосам, но так чтоб не выдать свою заинтересованность, я открыл журнал «ОТЗЫВЫ ПОСЕТИТЕЛЕЙ».

«…Прошлым летом укладывал асфальт в Магадане. Лето короткое, работать приходилось по 12 часов, чтобы успеть к сроку. Жара, комары, низкое северное небо. Стоишь, опершись на лопату, и в забытье от усталости вглядываешься в парящий асфальт, пока не подъехал следующий самосвал. В ядовитых испарениях чудятся голые бабы, водка, колбаса – всё, в чём я тогда нуждался, и не мог позволить себе вследствие временных финансовых трудностей.

По окончании вахты денег заплатили четверть от того, что обещали. Вычли аванс, потом за гостиницу, еду, спецовку и за празднование Дня металлурга и Военно-морского флота. Едва хватило на обратный авиабилет, спортивный костюм и кроссовки. С тех пор я привык мало есть.

Гляжу на полотна, и напоминают они мне магаданский асфальт, на котором «развели» меня, как последнего лоха…».

Чуть ниже читаю ещё один пост за подписью «Алхимик».

«Весь этот авангард – кристаллизация сахара в перенасыщенном растворе. Так выглядит чёрно-белая фотоиллюстрация процесса, увеличенная в электронном микроскопе. Вы можете найти её в академическом учебнике химии. Вроде бы, ничего общего. Холсты чёрные, а сахар белый. Сравнение крепкого со сладким. Но именно такие определения подходят к дешёвому демократическому напитку кофе, называемому «американо».

Александр Пырков с помощью столичного поэта и арт-проныры Александра Глезера, умершего в прошлом году в доме для душевнобольных под Парижем, побывал в Америке в 1997-м – поворотный момент биографии. Там он окончательно и утвердился в отрицании всего, чему его так долго учили на родине.

Кстати, не без успеха учили. К концу жизни у Александра ещё оставалась студенческая работа, которую я хотел, но так и не успел у него выкупить. Это был натюрморт из пустой винной бутылки 0,8 (без этикетки) и всевозможной закуски. Колорит был какой-то необъяснимо для натюрморта (то есть «мёртвой» натуры) торжественный, духоподъёмный, багряно-золотистый на неразличимо тёмном и холодном. Детали были ощутимо предметны и слегка искривлены пространством то ли похмельного выдоха, то ли зеркала в зеркале, как у Леонардо да Винчи. От картины веяло мощью оригинального русского таланта. И если бы не хулиганство в композиции, то можно было бы говорить о древнерусских живописных традициях. Но рукою молодого художника водил дьявол: в центре иконы светилась опустошённая тара.

Александр оказался в Нью-Йорке в тот момент, когда умер поэт, нобелевский лауреат Иосиф Бродский. Авангардист частенько возвращался к рассказу о похоронах Иосифа Бродского. О том, как это знаковое мероприятие посетил наш тогдашний премьер Черномырдин. Нонконформист умел двумя-тремя мазками показать масштаб и свой в окружении известных персонажей, и мой – в окружении непонятно кого. Он потешался над моей страстью к публичным выступлениям – «общением с паствой» – так ядовито он определял тех немногих людей, кто слушает мои стихи. В его глазах я был шарлатан-стихотворец, провинциал, прикармливающий на местных поэтических фестивалях людей из Москвы, от мнения которых, как он думал, что-то зависит, на фоне, его, независимого Пыркова, признанного европейского художника, с которым общаются прогрессивные галереи и богатые западные коллекционеры.

Александр признавал некоторое моё над всеми местными поэтами преимущество, но это было в его глазах преимущество самого лохматого, басовитого и габаритного Шарика в лающей своре дворняжек на местной помойке.

Именно в Америке, скитаясь по мастерским местных художников, последователей абстрактного экспрессионизма**, Пырков подсмотрел манеру рисовать, я бы сказал – малярничать, на полу, а не на мольберте. В своё время госдеп США вложил немало средств в раскрутку Нью-йоркской школы, как в живописи, так и в литературе. Америка – лидер послевоенного мира соперничала как с европейским искусством, в основном – с французским, так и с советским соцреализмом. Это было частью идеологической борьбы за первенство. «Ничто в мире не может быть выше Нью-йоркской школы!», – примерно так можно было бы озвучить заботы политиков. Коммерческий успех Джексона Поллока***, первого, кто окончательно отказался от мольберта, национальной школы и творческой воли художника был предопределен «хозяевами денег». В этом с трудом, но просматривается торжество «демократии», некое равенство перед «стихийной» силой доллара вне зависимости от образования, навыков и масштаба личности. Национальная академия поначалу скептически отнеслась к экспериментам оригинала, разбрызгивающего краски по габаритному полотну, а затем уже ищущего художественный смысл в том, как причудливо ложилась и впитывалась краска. Однако академики сломались, как только картины живого художника стали продаваться баснословно дорого, а за благосклонные отклики в журналах стали давать невиданные прежде гонорары. Это было самое начало эпохи постмодернизма, когда игра стала ключевым элементом эпохи. Игра идеологическая, коммерческая (независимых коллекционеров в том числе), художественная…

Наша страна открылась миру в конце восьмидесятых. У нас была своя постмодернистская игра в то, кто и как будет рисовать революцию, человека труда и светлое будущее. Фантастические вещи разрешалось рисовать, используя сугубо реалистический инструментарий. Это и был наш сюрреализм и абстрактный экспрессионизм, если хотите. Александр ненавидел отечественную затянувшуюся, пошловатую игру в соцреализм и не разглядел сходу американскую же пошлую игру в искусство на деньги. Как озабоченный изюбр ринулся на трубящего под изюбра охотника, думая, что с ним будут честно состязаться, и он имеет шансы победить.

За рубежом остались десятки вывезенных Пырковым, самых интересных и не проданных там полотен. Только в Германии их осталось порядка 20-ти в одной из частных галерей. А ещё остались картины в США и Южной Корее. Уже больной, художник мечтал их вывезти обратно на родину, но не знал, как это сделать практически. Туда дуй, а оттуда, что называется, – балалайка. Никаких документов, подтверждающих его права собственника, не сохранилось. Оставшиеся там полотна что-то вроде рогов изюбра на стене рядом с камином охотника. Захотят продать дороже, доставшееся даром, сделают Александра Пыркова «гением». Особенно, если повторится нечто вроде «холодной войны».

Не так давно, я выслушал на «ютубе» лекцию художника и преподавателя дизайна в ДВФУ Владимира Погребняка. Он рассказывал о группе художников нонконформистов, читай – протестантов, называвшейся «Владивосток». Постсоветский творческий кризис и более чем двухлетняя депрессия Александра Пыркова, в красках описанная, заканчивается у Погребняка очень литературно. Художник Виктор Фёдоров, чувствуя, что товарищ погибает, принёс ему, абсолютно непьющему в девяностые и сутками лежащему на диване, моток верёвки. Бросил под ноги: «Смотри!». И Пыркова, мол, озарило: он увидел в изгибах ворсистой витой верёвки «праматерию» в её первые мгновения после Творения, или, как говорят атеисты, «Большого взрыва». С созерцания верёвки, по словам Погребняка, начинается «настоящий», ни на кого не похожий Пырков. Он накладывает краску слой за слоем – толщиной с палец, потом берёт нож и вспарывает чрево картины – делает «харакири». Зрители вскрикивают от ужаса, ощущая, как нечеловеческая энергия праматерии хлещет из вывернутой наружу раны лакокрасочного слоя.

Человек я впечатлительный и три дня ходил от художника к художнику в в сильном подозрении, что Александр Пырков действительно – гений. Я помню, как мой живописец частенько говорил полушутя, полусерьёзно, что будет «висеть» в Лувре.

– А ведь может случиться так, что лет через 50, – делюсь я своими подозрениями с Ильёй Бутусовым, следующим после нонконформиста официальным лидером приморских художников, – Пырков окажется в Лувре…».

– Через 50? Думаю, что гораздо раньше, – этот ответ без тени юмора расплющил меня, как библия – таракана, пробегающего по столу служителя культа.

Я бросился в «Артэтаж» к Александру Городнему.

– Пырков – гений?

– По поведению – да!

Ответ уклончивый. Насмотрелся я на гениев-графоманов, а Пырков – настоящий художник, об этом говорили не только отечественные искусствоведы, но и зарубежные. Заключительный, «монохромный» период творчества – явно из ряда вон, хоть поперёк, хоть повдоль – новое слово, по крайней мере, в отечественной живописи. Чем не гений?

С трудом нашёл телефон Владимира Погребняка. Позвонил вечером и долго разговаривал. Преподаватель дизайна отрёкся от всего, что утверждал в лекции. «Это я детям говорил. Их нужно заинтересовывать. Чтобы знали своих художников. На самом деле, в полотнах «серого периода» живопись отсутствует. Пыркову было много дано от природы. Наверное, как никому другому из нас, занимающихся живописью, но непотребная гордыня постепенно сделала своё дело, и к середине девяностых Пырков закончился как художник».

Интуитивно я безошибочно понимаю, что такое «поэзия», но «что такое живопись» сужу с оглядкой на мнения художников. А их мнения разделились. Я бы сказал, радикально. И я до сих пор нахожусь в некотором смятении и раздвоении.

Пырков ощущал себя «сверхчеловеком» в том самом, ницшеанском смысле, когда Бога «убили». Гением, что называется. Так, будто не от природы ему даны были художнические и даже «вестнические» способности, а сам он всего добился, стоя у мольберта по несколько часов в день.

Как дают при рождении талант в виде способностей и энергии, так и отнимают, над чем мы, люди, не властны – таков итог размышлений Владимира Погребняка над судьбой моего живописца.

Весть, которую принёс миру художник Пырков, мне видится печальной. Весело перепробовав все выработанные прежними художниками варианты безбожного модернизма, отрицавшие традицию, к концу 20 века Пырков очнулся в Эпохе постмодерна, девальвировавшей искусство как таковое. Что-то вроде дефолта 1992 или 1998 годов. Раз – и всего стало в три раза меньше! Солнца, любви и денег. Но не рассмеялся, как другие, а впал в депрессию. Живопись была его, если и не единственною любовью, то привязанностью и смыслом жизни – точно. Обездушенная, десакрализированная, живопись уходила сквозь чёрный квадрат Малевича в дизайн. «Орбайтен, орбайтен, орбайтен»! Товар – деньги – товар (вернее, картинка, или формализованная абстракция художника к изобретению инженера, бренду торговца и тд). Как белка в колесе.

Член Союза художников, преподаватель Академии искусств, а главное – мой приятель и дизайнер Александр Глинщиков – так и существует. Как белка в колесе. У него нет времени поговорить со мной, демиургом, сосланным в город у моря. Если я только не приношу заказ на книгу. Поэтому, чтобы пообщаться с ним, я прихожу в 13.15 в кафе «Репаблика» на ул. Фокина, где он, минута в минуту, как немец, приходит на обед. Там дизайнер совмещает обед и непринуждённую беседу с гендиректором сети ресторанов быстрого питания. С заинтересованностью продавца выслушивает рассказ предпринимателя о последних новостях развития его бизнеса. Что-то советует, расспрашивает. Симбиоз художника и торговца. Бизнес как эквивалент дружбы… Я нахально присоединяюсь к обеду, так как имею свой писательский интерес, наблюдая за колоритными героями нашего времени. Они потенциальные жертвы моего «таланта». Бывший командир подводной лодки, ставший директором десятка прибыльных предприятий, и бывший художник – самый дорогой дизайнер города.

Дизайнер и художник – всё равно, что журналист и поэт. Это антиподы. Успешный и востребованный журналист не бывает хорошим поэтом. Он вообще перестаёт быть поэтом, даже если имел в молодости блистательные задатки, как только становится востребованным журналистом, особенно – на ТВ. Перестаёт быть поэтом, как только начинает получать столько, что, если не самыми крупными купюрами получать зарплату, то она не умещается во внутреннем кармане пиджака.

На стене в офисе у Александра Глинщикова висит последняя картина, написанная им лет 20 назад, ровно в тот момент, когда мой приятель по финансовым соображениям вынужден был завязать с живописью и заняться дизайном. Эстетически картина очень похожа на то, что рисовал Александр Пырков на рубеже 90-х. Предметность исчезает, но колорит – ещё яркий, солнечный. Ещё есть любовь и детское желание удивить. Я пытался купить эту картину.

Картина не продаётся. По крайней мере, при жизни автора она продана не будет точно. Деньги у приятеля есть, и он справедливо считает, что, чем больше времени проходит, чем больше праха минут, дней и лет оседает на лакокрасочный слой, тем значительнее и дороже становится полотно. А трёхэтажный дом, принадлежащий дизайнеру, – на обрывистой скале пролива Босфор Восточный напротив Острова Русский, где под окнами плещутся вернувшиеся в город киты, – построен исключительно на дизайнерские гонорары.

После шестидесяти Пырков на моей памяти практически не выезжал за пределы России. Только однажды – в Южную Корею и то за медицинской помощью. Былой гонор поубавился. Сивку горки не укатали, амбиции оставались, но Александр, как бы смирился с тем, что не складывалась «профессиональная» карьера. Выставки, вроде, были – более полусотни. В том числе и в Европе, и в США, и в Японии, и в Южной Корее. Советские галереи закупали его картины. Были и частные коллекционеры. Одна из картин оказалась даже в коллекции королевы Швеции. Правда, деньги за картину получил хитрец Глезер. Пырков жил на крохотную пенсию и редкие, очень редкие заработки от продажи картин. Не знаю, помогала ли ему деньгами жена в этот период. Скорее всего, нет, так как появился постоянный источник, не позволяющий умереть с голоду – пенсия.

Александр любил рассказывать, как хорошо жили советские художники, какие у него тогда были заработки. За один портрет Героя Социалистического труда получил полторы тысячи рублей, по тысячи рублей за полотно брали картинные галереи. А «халтуры» на 1 мая и 7 ноября?! – вообще Клондайк. Пил армянский коньяк, закусывая красной икрой.

«Ерунда всё это, – возражает владелец первой частной галереи «Артэтаж» Александр Городний – какие там гонорары?! Если бы не Зарема…». И безнадёжно машет рукой. Городний знал точно – поштучно, сколько картин продал Пырков и за сколько.

«Пырок как всякий художник, нигде не работающий, был натурально нищий – вторит ему Владимир Погребняк, коллега по Союзу художников. – Что в советское время, что в нонешнее. Ты вспомни, на какой он машине ездил!». И я вспомнил, как однажды помогал завести заглохшую колымагу, проржавевшую и помятую, стоявшую за Союзом художников: согласен – металлолом. А Зарема Георгиевна – это вторая жена Александра Пыркова была главным бухгалтером банка. Получала достаточно, чтобы содержать двух детей и мужа гения.

В реальности Пырков, что бы там ему самому ни казалось, был малоизвестен, особенно за рубежом, где ему поначалу грезился коммерческий успех. Живописец, хотя и «знал себе цену», но продавать не умел.

У меня в доме на Садгороде висят в зале две картины Александра. Одна – из «коллекционных» картин» 1995 года. Это полотно есть в альбоме, изданном картинной галереей «Portmay» к юбилею художника. Ещё не монохромная, одноцветная, но уже «мутация». Ещё не чёрный квадрат, но уже – коричневый, с чёрными лоскутами, напоминающими то ладью, то древнерусский шлем, то ещё что-то, но уже бесформенное. Этот «творческий» период я называю «кофейным», когда живописец заливал депрессию убойными для нормального человека дозами «американо».

Вторая картина, по-человечески дорогая мне, 1985 года, выполнена в эстетике, отталкивающейся от постимпрессиониста Поля Сезанна. Светлый холст был тщательно загрунтован углем, так что зелёное, синее, оранжевое и красное имеет приглушенный оттенок, что придаёт неповторимое своеобразие картине.

Помню, как нонконформист колебался, глядя на новенькую в банковской упаковке пачку рублей. «Ты меня грабишь! – пробурчал он. – У меня ничего не остаётся». Он имел в виду, что не остаётся картин прежних, «солнечных» периодов, а рисовать в том же духе он уже не мог в силу новых эстетических убеждений. Схалтурить же ради денег не позволял кодекс нонконформиста.

Кроме этих двух полотен, есть у меня ещё набросок портрета поэта-бомжа Анатолия Бочинина, выполненный на куске оргалита. Это Евгений Корж в довесок к купленному у него портрету поэта Ильи Фаликова подарил мне подобранный в 80-х забракованный рисунок бескомпромиссного Пыркова. Тот боролся тогда с «фигуративностью»: ненавистные полотна из прошлого летели на головы советских граждан с 9-го этажа.

Два портрета приморских стихотворцев в холодной коморке с книгами висят «opposite». На неоконченном, крупно намалёванном рисунке моего живописца я вижу подлинного бомжа-поэта, тунеядца и патриота, героически погибшего, в конце концов, под забором во Владивостоке. А от фотографического портрета Коржа в добротном багете я невольно отвожу в смущении взгляд: получился не поэт-искуситель и патентованная богема, и даже не будущий московский критик-интеллектуал, а нечто из красного уголка советского завода. Неизвестный член дальневосточного политбюро РСДРП, или передовик производства.

Александр не учился рисованию в художественном училище. Это тот редкий случай, когда человек сам овладел основами ремесла, работая оформителем, рисовальщиком афиш в кинотеатре «Владивосток» и общаясь с молодыми, но уже зрелыми профессионалами Владимиром Снытко, Иваном Ионченковым и другими. В Институт искусств будущий Победитель солнца поступил по их рекомендации.

После армии, в самом конце шестидесятых как заметный в крае спортсмен Александр познакомился с художником и преподавателем Института искусств Юрием Собченко, членом сборной края по волейболу. Юрий Валентинович увлекался живописью Сезанна. Он теоретически осмыслял наследие загадочного для Владивостока и неизвестного француза. И не только теоретически, но и практически – кое-что творчески перенимал. Юрий Собченко вынужденно подрабатывал оформителем в кинотеатре «Приморье». Под сюрреалистический аккомпанемент фильма, укрывшись за белым в дырочку экраном, учитель и ученик вели бесконечные разговоры о живописи, о смысле жизни и, конечно же, о Сезанне. И Сезанн вошёл в жизнь Пыркова «…весомо, зримо, грубо».

Но прежде, чем поступить в институт, начинающему живописцу пришлось экстерном окончить вечернюю школу, чтобы получить аттестат о среднем образовании, так как имел лишь свидетельство об окончании семилетки.

Вглядываясь в факты биографии героя лишний раз убеждаюсь, что дух подлинного художника – бандит! И чем значительней талант, тем не стандартней путь в искусство. Владивостокский поэт из поколения родившихся в «сороковые роковые» Геннадий Лысенко вообще из тюрьмы со стихами явился. Лучший баянист, приписанный к Приморской филармонии, мой приятель Валерий Сергеев – настоящий Паганини своего инструмента, не учился в музыкальной школе, сразу поступил в музыкальное училище. Там умудрился разругаться со своим преподавателем и 15 лет с ним не разговаривал. Доучивался и получал диплом уже под руководством другого педагога. Это не помешало в будущем стать Сергееву победителем всех музыкальных международных конкурсов, где принимал участие, стать Заслуженным работником культуры и Заслуженным артистом РФ.

Похоже, быть художником Александр в детстве не планировал. Правда, выжигал увеличительным стеклом на фанерке, неплохо рисовал и карандашом, и красками, но в приоритете были спорт и «боевые» противостояния «улица на улицу», «двор на двор», «школа на школу». Великая война закончилась недавно, но боевой дух не участвовавших в ней пацанов поддерживался таким образом. Я родился на 10 лет позже, но ещё застал жестокие, с «фингалом» под глазом и кровью под носом, дворовые патриотические игрища.

Александр хорошо играл в футбол и особенно – в баскетбол, был членом сборной ТОФа. В 19 лет, когда призвали в армию, его сразу взяли на флот в спортроту. Оттуда было недалеко и до команды мастеров. Но к этому времени Александр уже был женат и вынуждено бегал в самоволку по ночам ради всепобеждающей страсти. На чём и погорел. Дослуживать пришлось на Сахалине. А во Владивостоке у него родилась дочь.

В армии повезло: он уже неплохо рисовал и подрядился оформлять красный уголок. Так пришла следующая, столь же всепоглощающая страсть как спорт, как любовь – живопись. Армейский идеологический дизайн был единственным, правда, ещё не осознаваемым компромиссом в его жизни.

Годы в мастерской кинотеатра «Владивосток», куда он устроился после армии художником-оформителем, а затем учёба в Институте искусств (1971–76) были самым счастливым и продуктивным временем в жизни художника.

По окончании Педагогического института искусств Пырков Александр Александрович был направлен преподавать в Кемеровское художественное училище. Целый год он, как малый ребёнок, чудил, экспериментировал и эпатировал. В результате руководство училища, перекрестившись, отпустило его на все четыре стороны. А во Владивосток отписало, что в преподавателях Дальневосточного Педагогического института Искусств более не нуждаются. Положительным следствием этого эксперимента явилось появление во Владивостоке Евгения Макеева, подавшегося вслед за учителем в город у океана. Евгений до сих пор с большим пиететом говорит о Пыркове как о мастере композиции и лучшем колористе. Если присмотреться, действительно есть вещи, которые объединяют этих не похожих друг на друга художников.

Где-то в 1979-м мой молодой, но перспективный живописец, ещё не член союза, получил мастерскую на девятом этаже только что сданного дома, который горожане называют «1000 мелочей».

В мастерскую набивалось порой по два-три десятка собутыльников. Среди них случались и лётчики-истребители, которые сутки спустя будили оставшихся алкоголиков рёвом МИГ-25, пролетавших на бреющем полёте чуть выше мастерских. Возвращались, помахивая крыльями, когда вся имеющаяся на тот момент пьянь вываливалась на балкон и таращилась в окна. «Это наш Валера!» – восхищались алкаши, удивляясь обязательности и двужильности русских пилотов.

Здесь выпивали оперативные работники МВД, не стесняясь висящих подмышками «макаровых» и «крышующие» ночную торговлю водкой спортсмены из «Третьей смены». Лезвия ножей местных бандитов, как в западном кино, выскакивали из рукоятей лёгким нажатием кнопки. Сюда забредали и работники отделов культуры, и парторги, и презирающие их поэты и актёры.

После запоев к Пыркову так часто вызывали «скорую помощь», помогающую прийти в себя, что весь персонал «скорой» вскоре знал художника персонально. Как он совмещал профессиональное пьянство и профессиональную живопись одному Богу известно.

Где-то в конце этого сатанинского периода Пырков, завязывая с алкоголем, «искал свой путь» в живописи и, натягивая холст на подрамник, тщательно грунтовал полотно сажей и углем, прежде чем наносить лакокрасочный слой. Так, чтобы проникающий между нитей свет не давал картине дополнительной подсветки, чтобы все краски солнечного спектра имели тёмный оттенок. Это придавало его колориту мрачноватую выразительность и «узнаваемость». Так безобидно и плодотворно началась его дружба с тёмной энергией, которая, как чёрная дыра вращала в своей орбите, хищно притягивала к себе, чтобы однажды, сблизившись, поглотить.

С радикальным живописцем, буквально во всём, мы были противоположностями. И только усевшись за один хромоногий стол, прихлёбывая кофе, прочувствовав шкурой и нутром некое «единство противоположностей», мы начинали отстраивать свои позиции – человеческие, эстетические и гражданские, чтобы защитить свою «самость». Глядя друг на друга, мы лучше, чем в зеркале, видели, кто мы есть на самом деле и как мы выглядим в глазах окружающих. Каждый чувствовал «линии разграничения» и старался их не нарушать. Все столкновения проходили в «нейтральной зоне».

Как положено противоположностям, мы по шею, будто в окопах, утопали в креслах за шатким столом переговоров, и беззлобно постреливали друг в друга колкостями.

Раза два, или три художник совершал набеги с ночёвкой в мой просторный дом на Садгороде, но с наступлением утра, когда солнце сквозь мансардные окна в крыше врывалось в сияющий чистотой дом, художник чувствовал себя неуютно и просил побыстрей отвезти его в пыльную, проскипидаренную мастерскую. Последний раз, убегая, он так торопился, что забыл кофейную турку главного калибра. Так и стоит у меня до сих пор в качестве трофея на подоконнике. Иногда в память о Мастере завариваю кофе. Горький как жизнь непризнанного гения.

Запомнилось, как Саша у меня на Садгороде, после утреннего кофе проходил мимо чёрного полотна-прямоугольника Александра Ионченкова, своего соседа по лестничной площадке. Приостановившись, скосился на проступавшие сквозь черноту прозелени кристаллической структуры картины, висевшей на самой выигрышной стене моего зала. С плохо скрытой ревностью и обидой пробурчал: «Иван, ты зачем покупаешь вторичное искусство?»

Искусство моего приятеля, наверное, было первичным, если я правильно его понял, по отношению к его соседу по лестничной площадке, но в большом западном мире изобразительного искусства наш живописец сам был, если не подражателем, то последователем точно. За 50 лет, прошедших со дня смерти Джексона Поллока, абстрактный экспрессионизм, культивирующий «бессознательное», я бы сказал – бессмысленное, стал американской классикой.

В моих стихах бессознательное, или как я его называл, «нечаянное» («стихи не пишутся – случаются» Андрей Вознесенский), было наиболее ценным эмоциональным элементом произведения, но никак не формообразующим. Я позволяю себе копировать формальные элементы классиков (правда, не буквально), и даже то, что, называется, «в тренде» – у живых авторов, и не считаю, что это зазорно для «профессионала», потому что для лирики главное после мастерства – искренность. Именно она даёт неповторимую интонацию, ритм, если ты – личность. Мой оппонент увяз в чистой форме, через которую передаёт «современность», где практически отсутствует авторское «я» – важнейший элемент современного искусства. А это – шаг до дизайна. «Обои» – так называли завистники в 50-е годы прошлого века полотна счастливчика Поллока, так же называют последние картины моего бескомпромиссного приятеля «братья по цеху» во Владивостоке.

Однако авторитет Александра Пыркова был так велик, что в 2009-м, когда вымерло поколение «соцреалистов», его подавляющим большинством выбрали Председателем местного отделения Союза художников. Личность! Даже мне пришлось слегка «прогнуться» под лидера: по его настойчивому требованию спонсировал Союз, хотя сам балансировал в тот момент на грани банкротства, двумя могучими, неподъёмными дубовыми столами. Они до сих пор стоят на втором этаже в комнате, на двери которой красуется табличка «ПРАВЛЕНИЕ» – совсем, как в колхозе. Знакомые по спорту бандиты уже ничем помочь не могли – все они покоились на самых дорогих местах «Морского кладбища» и прочих, не столь мажорных местах захоронений.

– Иван, никому не говори в Москве, что я стал председателем. Это позор для неформала, – просил живописец-авангардист. Он явно преувеличивал мои московские связи, равно как и столичный интерес к его персоне. Москва не знала, и знать не хотела ни абстрактного экспрессиониста и «западника» Александра Пыркова, ни национально ориентированного, «вадимокожиновской» выучки поэта Ивана Шепету.

Я думаю, что одной из главных побудительных причин стать руководителем Союза художников была причина сугубо материальная. Председатель получал зарплату. Небольшую, но постоянную, позволяющую более-менее достойно существовать.

У Александра были задатки лидера, можно сказать, генетическая предрасположенность «вести за собой», но с 25 лет он вёл жизнь свободного художника, и мне в глаза бросалось отсутствие опыта работы в коллективе, отсутствие элементарных менеджёрских навыков, знаний в области хозяйствования. С таким жизненным багажом нежелательно в 60 с лишним лет идти в руководители. Но жизнь заставила.

Трёхэтажное здание Союза художников в историческом центре города у жд вокзала формально принадлежало московской организации, чтобы исключить рейдерство местных чиновников. Эти лихие молодцы уже захватили дом журналистов, помещение советского «общества любителей книги», начали атаки на помещение Союза писателей и мастерские художников. Некоторое время я снимал небольшое помещение в Союзе художников под ПЕН-клуб. Теперь там трудится единолично дизайнер Александр Глинщиков, совсем как свободный шкотовский крестьянин в эпоху Романовых.

Русское искусство в Приморье спасали соседи-китайцы. И в этом была наша дальневосточная «фишка» самостийности и независимости от центра наряду с праворукими подержанными машинами из Японии, воспетыми Василием Авченко.

Мой приятель баянист Валера Сергеев организовал в Пекине международный конкурс баянистов, где был бессменным Председателем жюри лет десять. Изгнанный из директоров музыкального училища и не принятый в Академию за «сложный характер», он подрабатывал как подлинный мэтр-виртуоз обучением одарённых китайских музыкантов.

Десятки профессиональных художников, членов Союза, ездили на заработки в Китай. Не сильно стеснённые в рамках заказа рисовали в своей излюбленной манере полотна, которые скупались китайскими предпринимателями. Задёшево, но это позволяло выживать. Так «кормились» даже «народные» художники, не имевшие за плечами Академии искусств.

Однажды в Союз художников к Пыркову явилась целая делегация китайцев с целью организовать в Китае выставку картин членов Союза художников. Благо, что этих членов было в Приморье полно – самых разных по эстетике. В Правлении висело несколько картин. Одна из них была Пыркова – «кофейный» прямоугольник с двумя необъяснимыми «заплатами» несколько иного, негармоничного цвета. «Только такого не нужно!» – указал пальцем главный китаец на полотно стоящего рядом Председателя. Зато с воодушевлением разглядывал картины, выполненные в советской эстетике. Раздосадованный и уязвлённый, Пырков был не дипломатичен и груб с «торгашами», ничего не понимающими в искусстве. Я так и не знаю, состоялась ли такая выставка, или нет.

Поэтесса Раиса Мороз, руководитель местной диаспоры корейцев, очевидно, под влиянием моих (и не только моих) рассказов о художнике-оригинале, воспользовавшись приездом большой дипломатический команды из Сеула, предложила посетить мастерскую «знаменитого» художника. Дипломаты без восторга и сколько-нибудь заметного интереса растерянно оглядывали похожие, как близнецы, монохромные серые полотна Пыркова и не знали, как дипломатично «свалить» из мастерской, не обидев хозяина.

По большому счёту Пырков, который вёл себя как всякий «нормальный» гений, был неудобен и никому не нужен. Моё положение, с оговорками, хотя я принципиально старался не задирать нос и не отворачивался даже от графоманов, мало чем отличалось от положения живописца. Это и сближало.

Об Александре Пыркове неудобно, не с руки говорить, как об одарённом живописце, – гений, или никто – почему-то такая антимония напрашивается как естественная. Если перейти на язык лихих 90-х, такая «постанова» – уже творческий результат. Путь кто-то и утверждает, что нет такого живописца. Мол, ранний период – подражание Сезанну и другим французам, а поздний – подражание абстрактным экспрессионистам, всё это – лишь скоропалительное мнение людей, находящихся слишком близко. «Большое видится на расстоянии». А то, что это не просто отдельная творческая личность, а явление, о котором нужно говорить, понятно не мне одному.

Однажды у меня «вырвалось» стихотворение. Оно выходило из нейтральной зоны за линию разграничения. И не хотел, но натура – подлая, бороться с ней практически невозможно. Получилось «как всегда», «по-черномырдински».

 

* * *

 

Александру Пыркову,

художнику, победителю солнца

 

Друг художник с полотен изгнал

краски солнца – оставил потёмки,

то ли в бездну земную провал,

то ли в ад наркотической ломки.

 

Он, наверно, и вправду велик,

мастер чёрной, без Бога иконы:

я гляжу то на дьявольский лик,

то на зрителей, бьющих поклоны.

 

Удивительно то, что всему

в этом мире есть место и время,

только я никогда не приму

тьмы как темы, стучащейся в темя.

 

И когда облетает листва,

обнажается небо и чувства,

я держусь простоты, естества

перед чёрною дыркой искусства.

 

19.09.2010

 

Не знаю, возможно, этим, по словам адресанта «плохим стихотворением», я слегка задел амбициозного мэтра, тем более, что стихотворение было опубликовано в еженедельнике «Литературная Россия»… Вскоре в мой окоп прилетела «ответка».

Говорили о литературе. О чём конкретно, не помню. Ярко высвечивается фрагмент. Пырков цепляется к моему ироническому выражению «…я как специалист по классицизму…». «Ты?! Специалист? По классицизму? Да ты хоть знаешь, что такое классицизм?!» – и его понесло, как телегу по кочкам. Эпитеты сыпались один оскорбительнее другого.

Извинившись, я объявил, что мне нужно срочно ехать. Не дослушав монолога, вышел в мастерскую, где у двери висела куртка. «Неприятно правду о себе слышать?» – это последнее, что запомнилось.

Года полтора-два после этого мы не общались. Эпизод для творческого сообщества рядовой. Имеющий звание «Народный художник РФ», однокурсник Сергей Черкасов после похожего выпада не общался с Пырковым лет семь.

Когда мы вновь заговорили, Саша уже был болен. Шею раздуло так, что она смотрелась шире головы. Местные эскулапы диагностировали «аллергию». Выписали целый пакет ненужных лекарств. Он их пил, но лучше не становилось.

В этот момент радикальный художник напоминал мне Шиву, когда индийский Бог взял на себя все грехи человеческие, все яды этой земли, всю дисгармонию человеческих отношений, чтобы сделать мир чище, а людей – счастливее. Змеи опутали шею Шивы и чуть не задушили. Поэтому шею и голову Шивы в индийских храмах часто рисуют синим цветом. Художник Александр Пырков взял на себя грехи всех течений модернизма и довёл их до абсурда. Чем и заслужил посмертную славу. И шея, и лицо, когда я увидел его после долгого перерыва, имели синюшние оттенки. Странно, но у меня не было ощущения близкой смерти живописца. Может быть, оттого, что жизнь подлинного художника не ограничивается датами жизни.

Как руководитель местного Союза художников Александр получил освободившуюся самую просторную мастерскую, числившуюся собственностью Союза, сделал в ней капитальный ремонт. Меня попросил помочь с «деревянной частью», полками под картины. Я прислал мастера для замеров, потом приехал поговорить.

Мэтр, как обычно, был не один – с женщиной. Она только что сварила борщ, и я вынужден был отведать, на мой вкус, не съедобное варево. На электрический, иронический треск с моей стороны Александр реагировал без раздражения. Но моя весёлость и ехидство слегка нервировали женщину. «Зачем ты так? Саша очень-очень болен…»

Болен. А судя по размаху ремонта, собирается жить долго и счастливо.

Это было в среду, а уже с субботы на воскресенье Александр Пырков умирает в больнице от скоротечного обострения рака лёгких. Странно, но он не испытывал обычных в этом случае нестерпимых болей и не принимал наркотиков, поэтому и смерть его застала меня врасплох.

Я узнал о случившемся от дизайнера Александра Глинщикова в день похорон, когда безуспешно два дня кряду пытался дозвониться до «заказчика».

«Абонент вне зоны доступа.».. – приятный женский голос на английском терпеливо, как сама смерть, сообщал мне одно и то же…


«Гляжу в окно, как цветут ромашки,

Чей цвет пышнее, чем цвет картошки,

Как перепархивают со свистом пташки

Под хищным взглядом домашней кошки.

 

Намёк живущим: живи с оглядкой,

Свисти поменьше, летай повыше,

И дорожи своей жизнью краткой,

Хоть яркой птицы, хоть серой мыши!»

 

А поверх стихов, написанных на пике наших отношений, звучало, бесконечно повторяясь: «Абонент вне зоны доступа…» Эти стихи – редкое исключение. Они нравились художнику.

 

____________

То на могилу, к цветку цветочек,

авангардисту Пыркову Сашке,

кто оценил эти восемь строчек,

без скидки дружеской и поблажки.

 

Только через три года, по весне, когда ещё не весь снег стаял в тени кладбищенских деревьев, я посетил могилу художника. Чёрный обелиск, округлый сверху, без креста, или звезды, был предельно лаконичен: фамилия, имя, отчество, даты рождения и смерти через прочерк, в который умещается жизнь. В том числе и наши с ним отношения. Поверх надписей – приятное, улыбающееся лицо совсем ещё не старого человека. И никаких упоминаний, что здесь похоронен художник. О мёртвых – либо хорошо, либо ничего. Цвет обелиска и пустая надгробная плита, ждущая эпитафии, поразительно гармонируют с последними работами художника. Будто шёл себе, шёл от картины к картине и вдруг – инсталляция…

 

И жизнь, и живопись – как решето

не вычерпали суть – о том и речь то,

что так собой похоже на «ничто»,

мерцавшее во тьме полотен «нечто».

 

Иван Шепета

 

Март-апрель 2017,

Владивосток – Пхукет

 

Иллюстрации: художник Александр Пырков и его работы

 

__________

*Третья смена – криминальная группировка из спортсменов 70–80-х, неподконтрольная «ворам в законе». «Закрытый порт Владивосток» не жаловал судимых граждан, не давал им прописки, поэтому в начале 90-х уголовники, придерживающиеся культурной традиции отечественного криминалитета, так и не смогли взять верх над «беспредельщиками» – комсомольцами и спортсменами.

**Абстрактный экспрессионизм (англ. abstract expressionism) – школа (движение) художников, рисующих быстро и на больших полотнах, с использованием негеометрических штрихов, больших кистей, иногда капая красками на холст, для полнейшего выявления эмоций.

***Джексон Поллок (1912–1956) – американский художник, идеолог и лидер абстрактного экспрессионизма, оказавший значительное влияние на искусство второй половины XX века