Иван Макаров

Иван Макаров

Новый Монтень № 6 (639) от 15 марта 2025 года

Труби, золотая труба

Маленькая книга воспоминаний

 

 

Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя, то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя… Выпьем, добрая подружка бедной юности моей! Выпьем с горя, где же кружка?..

Почему-то лучше всего я представлял себе кружку, из которой поэт с няней собирались выпить, и как они её ищут. Я представлял себе кружку синей, эмалированной, эмаль местами отбита, такая кружка была у нас.

Подружка, старушка няня, сидела почему-то на табурете, а поэт стоял над ней с гусиным пером в руке. Так было нарисовано в книжке.

И вот: «Где кружка?» Начинают искать. Сначала одна няня ищет, поэт ждёт, стоит с пером в руке, потом и он не выдержал, ищут вместе. Кружка должна быть на кухне, как наша синяя, у которой, где эмаль отбита, металл тёмен и ржав. Длинная, довольно узкая кухня (как наша коммунальная), три стола, газовая плита. На окне белая занавеска. За окном темно, это там «буря мглою небо кроет». Поэт и няня открывают шкафы, заглядывают на полки. Даже под столы. Но где же она?

…И поэт был не прост. Выпить – так сразу кружку. В нашем доме пили из рюмок: были такие простые стеклянные гранёные рюмки на ножках (последняя совсем недавно разбита). А из кружки пили воду, молоко, которое я тогда пить не любил, иногда чай.

Я ни капли не лгу и не сочиняю, я именно так и представлял себе, когда мне, маленькому, читали эти дивные строки и показывали картинку в книжке.

 

 

Наши воспоминания досаждают не только нам, но и тем, кому мы их рассказываем. Ничего не поделаешь. Проба пера неизбежно сопровождаются порчей бумаги.

 

 

В начале жизни я почти ничего не помню.

Но и до непосредственного своего появления на свет человек уже оказывает заметное влияние на ход жизни. Приготавливается всякая чепуха: тряпки, коляски кроватки. Строятся, наверно, и всякие планы.

Моему появлению на свет предшествовало событие печальное.

Ещё не будучи рожден, я (невольно?) оказался причиной смерти другого существа: из-за меня усыпили кошку.

Кошку звали Муркой, она была любимица всей семьи, и всё же была отнесена в ветлечебницу. Мать моя была тогда особенно мнительна в отношении всякой заразы (это было тогда модно и как бы даже научно). И вот во избежание контактов новорождённого с животным, носящим на себе целые легионы микробов, от животного пришлось отказаться: другого способа оградить меня от опасности инфекции ввиду тесноты жилища не представлялось.

Итак, я начал с того, что из-за меня погибла кошка.

Впоследствии я видел её на фотографиях: очень красивое животное. Я узнал эту грустную историю довольно рано. Пока я рос, мне не раз рассказывали о необыкновенном уме, воспитанности и прочих добродетелях погибшей из-за меня кошки.

Много времени прошло, и теперь я рассказываю об этом без особенного сожаления и даже почти без жалости. Но это когда рассказываю. А стоит представить и задуматься – холодок по коже. Нехорошо получилось.

 

 

Окно в нашей комнате было расположено не как это обычно, не в середине стены, а немного сбоку, почти в углу, так что в пасмурные дни в комнате было темновато. На подоконнике рос лимон, но плодов не давал: не был привит. Окно выходило в переулок, напротив был штаб (Московского военного округа), военный трибунал и гауптвахта. С известной периодичностью разводили и сменяли часовых. Солдаты с пистолетами на боку шли по переулку строем. Я знал уже, что идущий впереди называется разводящим. Немного помаршировав, солдаты уходили, а один оставался стоять у высокой застеклённой двери. До какого-то возраста я внимательно смотрел маленькое военное представление, потом наскучило, и я редко, только в тоске детского заключённого в четыре стены безделья, обращал внимание на проходящих строем. Мне и в голову не приходило, что стоящий на посту часовой, наверно, больше всего думал о том, что время уж слишком медленно идёт, и хорошо было б, если б оно шло скорее…

 

 

 

Почему-то в детстве я очень боялся собак (это продолжалось до тех пор, пока первая укусила, тогда я понял, что это не очень страшно), поэтому стихов Пушкина про вурдалака (из «Песен западных славян») понять совершенно не мог.

Там мальчик ночью идёт, если помните, домой через кладбище, слышит, как кто-то, ворча, грызёт кость, думает, что это вурдалак, который его съест, и боится. А когда оказывается, что это собака, совершенно успокаивается и даже сердится.

Это было непостижимо: бояться вурдалака, который был, как объяснялось, плодом воображения, мистикой и суеверием, и не бояться собаки (грызущей к тому же кость!), которая вполне по-настоящему могла укусить…

 

 

Я, конечно же, не хожу в лесопарк, где деревья сбрасывают и разбрасывают кругом свои жёлтые и красные осенние, сухие и мокрые листья. Я только, мимо проходя, вижу, как возвращаются из парка гуляющие. Они несут охапками кленовые листья и камыш, несут родниковую воду во всевозможной посуде (потому что водопроводная, говорят, вредна). Маленьких детей несут на руках. Те, кто постарше идут сами.

Девочка идёт за мамой. Мама знает дорогу. Не раз и не два проходила она здесь рука об руку с папой.

Уж и девочка не раз и не два проходила здесь с мамой: по крайней мере, один выходной в месяц посвящается прогулкам в парке. Не так ли возникает чувство Родины здесь, среди одинаковых, блочных, пяти- и девятиэтажных домов?

Родина. Красный флаг. Что-то от корриды.

Родина – что-то такое поэтическое или военно-патриотическое, будто не поэты и не военные вовсе и не родились нигде…

 

У людей праздник, и все они как один идут гулять в лесопарк.

Там пудель, нюхая, выходит из-за куста, а большая ворона клюёт какую-то дрянь и думает, думает, думает…

Пожилая женщина, фармацевт, собирает косточки, немного мяса, размачивает чёрствый хлеб, всё это смешивает, добавляет сулему и стрихнин, несёт в лесопарк и кладёт там под куст – может быть, найдёт и съест какая-нибудь собачка…

 

Всё равно я не пойду гулять в лесопарк, где дует над дубами ветер и летят мелкие берёзовые листья.

Хотя иногда так просто кажется: пойди в лесопарк и…

 

С листьями и камышами семья идёт к автобусу. Ребёнок кашляет. Подразумевается счастье.

Люди идут, и они кажутся себе вполне в порядке вещей: они совершенно сами себя не стесняются, им не стыдно быть.

И это совершенно естественно и правильно, но только когда они так вот, почти толпой выходят из лесопарка, это почему-то кажется странным.

Громко лает, охраняя оставленную на лавке канистру с родниковой водой, маленькая белая собачка.

Собачка нервничает. Дайте собачке воды.

 

Конечно же, я не хожу в лесопарк, но что же я делаю, когда не хожу в лесопарк?

Что я делаю? Ничего. Я вспоминаю.

Время идет назад?

…Это всё уже в прошлом, все воспоминания (о том, как я не слишком любил идущих в лесопарк людей?). И теперь я уже вспоминаю о том, как вспоминал тогда… Воспоминание о воспоминании? Не слишком ли?

 

 

Никогда я не был так близок к земле, как в детстве. Позднее сказывалось прямохождение.

Наш двор. Утро. Никогда и нигде я не видел столько света.

 

 

«То по кровле обветшалой вдруг соломой зашуршит…»

– Кто там?

– Путник запоздалый.

 

 

На улице темно, я стою у окна. Один. Я стою и смотрю, как темно на улице. Горят, конечно, какие-то фонари, окна светятся, сверкают проезжая трамваи. Но это далеко, далеко. За всеми уже пришли, я жду, когда же за мной…

Ничего, думаю я, когда-нибудь и за мной придут.

 

 

Однажды летом или поздней весной во двор принесли череп.

Не помню точно, сколько мне тогда было лет, но в школу я, кажется, уже ходил.

На другой стороне улицы, за домами была тогда стройка (у больницы водников), и оттуда ребята постарше его принесли. Нашли в котловане. С левой стороны у виска в черепе было две маленьких дырки. Саша Ветров, самый старший и, соответственно, самый умный (5-й класс) взял череп левой рукой, а в правой у него был воображаемый револьвер:

– Бах!.. Потом от первого выстрела рука дрогнула, и другая пуля неточно попала…

Мы, маленькие, стояли вокруг, смотрели и слушали.

Отверстия в черепе были совсем рядом и по величине действительно вполне могли быть пулевыми.

Но я не очень верил, что отверстия в черепе были от пуль. Это слишком романтично, даже, страшно сказать, слишком красиво тогда казалось, что-то слишком нездешнее в нищете нашей обыденной, со всех сторон ограждённой жизни.

 

Когда рассматривать череп надоело, им немного поиграли в футбол, и долго ещё лежали во дворе тут и там куски, осколки черепа, черепки. Гуляя один, я часто останавливался над ними. От нечего делать? Или эти некрасивые, неяркие и по всему близкие к земле предметы чем-то привлекали меня? Необычностью происхождения? Да, помню, я искал в них чего-то необычного, загадочного, не такого, как всё вокруг. Искал и не находил.

Изнутри осколки были все в тонких, вьющихся, ветвящихся линиях, как ветки дерева. Вероятно, следы кровеносных сосудов.

 

 

Помню, что-то ещё помню. А вот что именно помню, вспомнить никак не могу.

 

 

Пионерский лагерь в последний раз. Затянувшееся детство.

Труби, золотая труба!

Мы ещё не умерли в этом мокром, как плащ, саду. Мы живём здесь в тёплом и странном мире преждевременных чувств.

Самого грязного из пионеров, который курит и сквернословит, не выгоняют из лагеря за умение играть на трубе.

Он встаёт раньше всех и плетётся со своей трубой на пустой асфальтовый двор.

И трубит золотая труба.

 

Вечер. Мы гуляем за территорией, что, естественно, категорически запрещено.

За высоким штакетником горит фонарь. Тень от штакетника далеко убегает в кусты, в поле. Пейзаж становится полосат.

– Мне холодно.

Я взял её руки, они были горячие, казалось, она вся горела.

Согреть я её не успел.

Появившийся откуда-то пионервожатый Толя, большой, лысый, похожий на обезьяну средних лет, загнал нас назад, в лагерь.

Отбой.

Трубит золотая труба.

 

Другой вечер. Мы внутри. Но в самом дальнем углу огороженной территории, за кустами смородины и крыжовника вдоль забора гуляем.

– Не надо! И никогда не надо курить при мне…

– Почему?

– Отец курил всегда…

– Ну и что?

– А потом он нас бросил…

Отбой.

Трубит золотая труба.

 

Дозволенное нарушение режима. Предполагается всю ночь не спать. Мероприятие называется «Встреча восхода солнца».

Мы шли, растянувшись по дороге, и громко пели под гитару похабные песни.

По обе стороны дороги было поле, весь в росе серебрился овёс.

Мы шли навстречу свету, орали и пели. Наша грубая матерщина широко неслась над предрассветной землёй. В груди сладко щемило от невиданного чувства свободы.

 

Я помню, плыли в тишине

Четыре билого мицне…

Но лишь теперь понятно мне,

Что это было Каберне…

 

Говорят, не пойман – не вор. Предрассудки. Пойман, не пойман, всё равно вор. Даже если никогда ничего не украл, не пробовал и в мыслях никогда не имел.

Всё равно вор. И надо бежать.

Кажется, всё время куда-то бегу, а кругом какая-то сплошная комиссия по делам несовершеннолетних.

 

Иногда останавливаешься, замедляешь бег. Кажется, убежал.

Как какой-нибудь дефективный беспризорник, из книг про 20-е годы, который свинтил в подъезде лампочку и несёт на рынок. Неужели, наконец, улыбнулось счастье?

Нет! Рано радоваться.

– Эй, дефективный! Постой… Да куда же ты?.. Стой, сука!

Ребёнок убегает по гулкой, как барабан, мостовой, прячется в ржавчине переулков…

Может быть, теперь, наконец, убежал и не пойман, значит, не вор…

На детское плечо опускается тяжёлая рука взрослого.

Влип! Поздно бежать. Мгновенный ужас сменяется равнодушием обречённости.

А взрослый говорит:

– Не разбей, дурачок, лампочку.

Ребёнок смотрит снизу. Над ним высокий седой старик со светлыми печальными глазами. Он кажется просветлённым от голода и похожим почему-то на старого художника или – на патриарха.

Ребёнок уходит нетвёрдыми шагами. Улица поката. Нужно ещё устоять на ногах. В окнах закат. У дефективного кружится голова.

– Ничего, – шепчет он, – повезло, добрый дяденька…

 

 

Вдруг откуда-то летит

Маленький комарик,

А внутри его горит

Маленький кошмарик

 

 

Соседний дом идёт на слом,

И одиноко-одиноко

Родильный дом стоит, как слон,

Назло текущему потоку

 

Да-да. Мы все появились на свет в родильных домах. Или почти все. И не можем сказать даже про дом, где выросли, как про родной по-настоящему дом.

 

 

Никак не могу вспомнить, что к чему.

Что к чему прибавляется. То ли постоянная к интегралу, то ли интеграл к постоянной.

А от перемены мест слагаемых только в школьной алгебре ничего не меняется, а на самом деле меняется многое… Очень, очень многое!

 

 

Сретенка. Поворот на Садовое. Рыбный отдел. Живой сом. Цена: 1 р. 04 коп.

Пусть кто-то вздохнёт о старине, пусть кто вздохнёт о былой цене, а я вздоху о соме.

Действительно живой, он лежит прямо на прилавке, лицом к покупателям, свесив хвост назад, за прилавок, в рыбный отдел.

Он открывает и закрывает рот. Тяжко дышит. Рядом с сомом ценник: 1 р. 04 коп.

Сом, слон, сон…

 

 

Осень. Холодно, сыро. Грустно. Главное, холодно. Кажется, что оттого и грустно.

С пачкой унылого печенья и банкой сайры я грустно стою у окна гинекологического отделения. Тут не лечатся и не рожают. Тут аборты делают.

Я был молод (19 лет), глуп, ничего не понимал, только что-то очень плохое чувствовал. Какой-то мутный холод внутри. Холоднее осеннего.

За окном, в коридоре, ходили женщины в некрасивых домашних халатах.

Окошко, в которое я несколько минут спустя совал свою дурацкую передачу, было неудобное, низкое, чтобы говорить, приходилось нагнуться…

Я что-то беспомощное говорил, в любимые глаза смотрел с жадностью…

 

 

Прежде, чем отчаяться и решиться к своим воспоминаниям приступить, я много других прочёл: Г. Державина, Екатерины Великой, протопопа Аввакума, Ник. Чуковского, Евг. Шварца, Н. Ильиной, П. Абеляра, Дж. Оруэлла, А. Вертинского, Ив.Ив. Дмитриева, и его племянника Михаила, Надежды Тэффи и других многих, не всё вспомню вдруг. Прочёл и заметил любопытное: чужие жизни, отражённые памятью, захваченные в распорядки слов, кажутся огромными, почти безграничными, в то время как своя – такая маленькая, не заметно даже.

 

 

Автобус останавливается. По бокам лес. Ёлки, палки, папоротник, сыро.

Девочки – налево. Мальчики направо.

Всё так. Но это уже только в моей памяти так.

 

Мы ещё невелики ростом: совсем невысокая трава в хвойном лесу, папоротники, осока и какая-то ещё, не знаю, как называется, – с большими круглыми листьями нам едва не по пояс.

 

И не автобус останавливается. Целая колонна автобусов. Нас везут в пионерский лагерь.

 

А дальше? А дальше… А дальше трубила труба. Золотая.

 

 

«А почему памятник Пушкину, а улица Горького?» (это ребёнок в троллейбусе спрашивает).

 

 

1

В нашей школе поэт стоял у входа в столовую. Папиросный окурок в его руке сменялся недоеденным яблоком, к которому он также не проявлял интереса.

Поэт сидел один в своём огромном (по его росту, он и сам был огромен в виде памятника) кресле, высоко подняв тяжёлую голову.

Камни и растения нашего самодельного зелёного уголка молчали у его ног. В маленьком пруду с непроточной водой и цементными берегами плавала конфетная бумажка.

Поэт. Памятник. Крашеный гипс.

 

2

Отец рассказывал, как в его детстве в довоенной южноуральской деревне Пушкина знали: на гулянках на его стихи пели песню и даже под неё плясали:

«Прибежали в избу дети,

Второпях зовут отца… и т. д.»

 

 

Вспомни! Вспомни!

Стоит только напрячь память, и – многое, многое вспомнишь.

Вспомнишь даже, где вчера вечером свою шапку бросил.

 

 

Выпьем. С горя. Где же кружка?

В самом деле, где?

Кружку Пушкин будет искать?

 

 

Ничего не поделаешь. Мы все уходим куда-то.

Девочки – налево. Мальчики – направо.